Николя Фарг Вот увидишь



бет8/10
Дата12.06.2016
өлшемі0.5 Mb.
#129432
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Когда я прочел следующее сообщение, сердце мое учащенно забилось. Некая Ариана, вне всякого сомнения та самая, о которой говорила Элен и с именем которой, я предчувствовал, так или иначе связана трагедия Клемана, эта Ариана, отвечая на вопросы двух «Дружеских опросов»: «Считаешь ли ты Клемана симпатным?» и «Что ты ответишь, если Клеман пригласит тебя в кино?» — пишет: «Неееееее» и «Лучше сдохнуть».

Приняв удар так, словно он был адресован непосредственно мне, я был убит этим жестоким неприятием.

Двадцатого июня та же Ариана оставила на «стене» Клемана сообщение для какого-то абонента «bacar94enfonce». Тот в качестве аватарки выбрал не свою фотографию, а львиный профиль на фоне трехцветного зелено-желто-красного флага с зеленой звездой посредине и написанном сверху, точно краской на стене, словом «Сенегал».

Сообщение Арианы: «Эй, алё. Автобус это уж о4ень не круто. Как насчет метро».

Мое сердце внезапно остановилось. Наконец среди всей этой бессмысленной информации я наткнулся на ту, которую искал, сомневаясь, что смогу найти.

«Сучка», — подумал я, разглядывая ее изображение в сопровождающей сообщение виньетке. Фотографию она, без сомнения, старательно выбирала сама: надменная злючка с темными волосами, приплюснутыми диджейскими наушниками, с указательным пальцем, равнодушно прижатым к похотливым губам, вытянутым вперед куриной гузкой, как на портретах Рианны, Ванессы Хадженс, Кэсси или какие там еще есть звезды для подростков.

Я кликнул, чтобы посмотреть объект этого комментария, прямо под ним, и открылось окно видео. Слабое разрешение картинки, дрожащее изображение, слишком громкий звук — все свидетельствовало о том, что запись произведена мобильным телефоном.

Середина дня в городе, несколько пассажиров, ожидающих на крытой автобусной остановке. Потом вылезающее на передний план лицо черного мальчишки, демонстративно держащего в вытянутой руке мобильный телефон, вероятно, для того, чтобы воссоздать для зрителя по возможности самое широкое поле созерцания сцены.

— Я на остановке «Парижское кладбище», вот автобус подходит, — говорит подросток. Потом, повернув голову, нацеливает свой аппарат вдаль на шоссе и неловко включает зум, чтобы можно было разглядеть приближающийся автобус № 183, пока находящийся метрах в ста от него.

Хаотическое мелькание тротуара: парень направился к остановке. Он худо-бедно наводит камеру на себя, обгоняет пассажиров и внезапно, когда автобус уже начинает замедлять ход, делает вид, что кидается на проезжую часть, как будто хочет броситься под колеса машины. Автобус резко тормозит, точно так же как тот, перед пятилетним Клеманом, на улице Пиренеев. А парень отскакивает в самый последний момент. Возгласы пассажиров на остановке, один необычный: «Во дурак!» Под неодобрительный гул мальчишка убегает. Снова мелькание тротуара. Через несколько секунд, отбежав на безопасное расстояние, он снова появляется на экране крупным планом. Несмотря на прерывистое дыхание, он улыбается и обращается в камеру как бы с анонсом дорогущего фильма:

— Бакар в прямом эфире на девять-четыре. Вызов брошен. Кто осмелится принять его?
Каждое утро при пробуждении, для того чтобы вспомнить, что мой сын мертв, мне хватало тех нескольких десятых долей секунды, которые требуются мозгу, чтобы ощутить реальную боль, скажем, когда неожиданно порезался ножом. Благодаря трем проглоченным накануне таблеткам донормила я мог продлить этот период на целые секунды. И, даже осознав, что никогда больше не увижу Клемана, я чувствовал, как медикаментозный туман, висящий в мозгу, смягчает мое отчаяние.

«Мы никогда не забываем, но продолжаем жить с этим». Эта фраза, оставшаяся от дурного сна, содержание которого я напрочь забыл, еще звучала у меня в голове, куда более банальная и менее загадочная, чем казалась во сне.

Я уснул в постели Клемана, на дешевом матрасе, приобретенном в один прекрасный день в спешке моего переезда после расставания с Элен. Этот матрас 90 x 190, для одинокого молодого человека, купленный «на время», в ожидании его замены настоящей кроватью, когда я переселюсь в квартиру побольше, меблированную как положено, с дополнительной комнатой, где мы поместим достойный своего имени письменный стол и наконец расставим сотни моих книг, томящихся в картонных коробках в подвале, — этот односпальный матрас я, вечно неспособный проявить волю, так и не заменил. Как и не переехал в квартиру побольше. А сундучок волшебника, подаренный Анной Клеману, когда ему исполнилось девять лет, так и продолжал пылиться среди полок в ожидании возможного представления для публики. А стены комнаты Клемана я так и не позаботился перекрасить в более подходящие для ребенка теплые тона и не нашел времени заменить лампочку в его волшебном фонаре. Да что говорить: а сам Клеман — я так и не успел его сфотографировать. Я покупал ему только дешевые вещи, как этот матрас, назидательно приговаривая: «Фирменные ты будешь покупать, когда начнешь сам зарабатывать деньги». Так вот, этот постоянно временный матрас, который, как и все остальное, как сам факт, что ты просыпаешься каждое утро, стараясь не слишком задумываться, ради чего, послужит лишь для того, чтобы предугадать ближайшее будущее столь же безжизненным, как время обещаний.

Накануне, с тремя таблетками донормила в крови, я, не раздеваясь, не почистив зубы, с засохшими следами слез на щеках, рухнул на постель Клемана. На тот самый матрас, простыни на котором я не менял со дня его смерти. Так что во вмятинах подушки остался запах его волос, и я знал, что после нескольких дней без шампуня мои станут пахнуть так же. Когда он был жив, снимая его простыни, чтобы сунуть в стиральную машину, я не мог отказать себе поразмышлять, мастурбирует ли Клеман по вечерам перед сном. Или делает это по утрам в ванной. Тогда, раздраженный его затянувшимся уединением, я, крича, что ему стоит поторопиться, чтобы не опоздать в школу, из садистических побуждений не лишал себя удовольствия побарабанить в запертую на ключ дверь.

Это я-то, который в его возрасте, не забыв запереться на ключ, по утрам так же долго возился в ванной, чтобы горестно констатировать, что мой лобок, как и накануне, начисто лишен растительности. А потом, стоя перед зеркалом, теребил свой слегка твердеющий отросток в смущенном ожидании наслаждения, которого пока не умел достигнуть. Это я, чей отец, обязанный два раза в месяц на выходные и на половину школьных каникул брать меня к себе, так же барабанил в дверь ванной, когда я там запирался. И тридцатью годами раньше, чем я, испытывал то же замешательство, что и я, перед неловким сексуальным возмужанием сына.

Я с трудом выбрался из-под теплого одеяла Клемана, покинув слишком тесное ложе, еще пропитанное запахами тела несозревшего мальчика, выпростал и поставил на пол ногу. В вязких облаках донормила мне вспомнилась другая фраза: «Встал с левой ноги». Не обращая внимания на несвежее дыхание и совершенно мятую рубашку, я поставил на пол другую ногу, умудрившись не наступить на тетрадь Клемана по латинской культуре. Я листал ее, перед тем как уснуть, а потом оставил открытой на полу.

Уголки, конечно, загнулись, как у большей части его тетрадей, потому что Клеман пихал их в придающий ему более горделивую осанку тесный рюкзак, который стал носить с пятого класса вместо громоздкого ранца, отягощавшего спины покорных учеников младших классов. Когда я неожиданно совал нос в его портфель и натыкался на тетради в таком чудовищном состоянии, я набрасывался на него с криками, что выброшу все в помойку, если он раз и навсегда не научится заботиться о своих школьных принадлежностях, обертывать новые тетради пластиковыми обложками и записывать, как положено, лекции преподавателей. Эти тетради могли вызвать у меня приступы гнева, и причиной его мог быть только Клеман. Эти тетради, точно так же как крошки, которые Клеман ронял на пол во время еды, или настоящий потоп, который он оставлял после себя в ванной комнате на полу, пробуждали в недрах моей души взрыв ненависти и бешенства. Так вот теперь я бы охотно дал себя заковать, колесовать, четвертовать, посадить на кол или на электрический стул, лишь бы видеть, как Клеман небрежно засовывает тетради в рюкзак и уходит в школу в футболке с капюшоном, завязки которого висят у него на груди вместе с проводами наушников.

Пусть бы он сотни раз оставался на второй год, а я бы расписывался под тысячью замечаний в его дневнике. Я бы отдал его во власть всех педсоветов мира, лишь бы снова, как обычно, только для того, чтобы проявить себя в его глазах внимательным и ответственным отцом, чтобы не упрекать себя, что не занимался им как следует, заставлять себя выслушивать, как он повторяет домашнее задание.

Я нагнулся за тетрадкой. Накануне мои слезы, точно в кино, капнули на чернила и размыли какие-то слова. Я наугад прочел: «Феникс — мифологическая птица невероятной живучести. Первоначально она появляется в Древнем Египте, в Гелиополисе, чтобы затем окончательно завоевать весь Запад».

Тяжелый ком снова без предупреждения заворочался в моей груди и тут же вырвался из горла, глаз и ноздрей. Ничто не казалось мне более трагичным и безысходным, чем контраст между этими продиктованными преподавателем убедительными прилагательными и безрадостной и равнодушной безропотностью, с которой Клеман коряво и покорно записал их в своей тетради по латыни. Сколько раз я орал, чтобы он бережнее относился к ней.

— Латынь — это крайне важно, — вдалбливал я ему назидательным тоном. — Вот увидишь, позже она тебе пригодится, поможет тебе лучше понять конструкции французского языка. — Воздев указующий перст, я декламировал ему наизусть латинские вирши точно тем же тоном, каким, когда я был маленький, взрослые члены моей мелкобуржуазной семьи традиционно читали мне. И точно так же я иногда кричал Клеману: — Взял бы нормальную книгу, вместо того чтобы листать эти комиксы! Сходил бы в музей, вместо того чтобы пялиться в телевизор! Подышал бы свежим воздухом, вместо того чтобы до отупения гонять компьютерные игры! — Это вопил я, которого в его возрасте так же надо было заставлять читать, на веревке тащить в музей или изредка по воскресеньям на прогулку в лес.

Я закрыл тетрадь и оставил ее на кровати Клемана в полной уверенности, что никогда не свыкнусь. Что моя смерть, к которой я при жизни Клемана, как мне казалось, был уже готов, не считая себя обманутым в каких-то обещаниях или притязаниях, теперь стала ближайшей перспективой, столь же конкретной и неотвратимой, как сдача экзамена или свидание, назначенное для переговоров по поводу устройства на работу. Что это вопрос всего лишь дней или недель.

«Для чего рожают детей?» Однажды мы с Анной в шутку обсуждали этот вопрос. Дело было в Рождество, в парке Монсури, где мы вдвоем, без ее мужа, встречались на поздний завтрак каждый раз, когда она привозила детей во Францию, когда в Южном полушарии начинались летние каникулы. Она приезжала загорелая, одетая в ту же случайную теплую одежду, которую надевала из года в год. Одновременно парижанка и иностранка, в полном отрыве от нашей реальности, что так свойственно живущим вне родины французам, которых мелкие социальные и политические перемены в метрополии уже давно не касаются.

Ее старший сын, девятилетний Люка, перед самым концом учебного года на перемене сломал однокласснику руку. Анну вызвали в школу и сообщили, что Люка порой ведет себя чересчур агрессивно.

— Ты подыхаешь со скуки, вынашивая его девять месяцев. — Она сделала вид, что жалуется. Ее сын в это время в двадцати метрах от нашей скамьи под строгим присмотром Клемана играл в мяч. — Ты благоразумно воздерживаешься от спиртного и занятий спортом, кожа у тебя на животе растягивается, ты ходишь вперевалку, как морж, ты до двадцати тысяч вольт напрягаешь матку при родах, — она отчетливо произносила каждое слово, — чтобы спустя девять лет услышать, что произвела на свет какого-то Жан-Клода Ван Дамма.

А ее Зоэ, которой скоро исполнится четыре года, занятая на соседней скамейке вафлей с кремом, по-прежнему просыпается дважды за ночь. И теперь Анна страдает бессонницей.

— Посмотри, какие у меня круги под глазами, посмотри на мою кожу: видишь, как резко я постарела?

Я не без хвастливой гордости поддержал разговор, упомянув свои тревоги отца подростка: дурной первый семестр в школе, сомнительные знакомства, отсутствие интереса к книгам, материалистические пристрастия Клемана, игровую приставку и кретинскую музыку в iPod.

Так в течение десяти минут мы с сестрой наслаждались роскошью чего-то вроде своеобразного приступа озарения и дофилософствовались до того, что поставили под сомнение саму необходимость существования наших детей.

— Зачем вообще производить их на свет, если при этом приходится жить в вечной тревоге, как бы с ними чего не случилось или как бы они не стали несчастны? Тем более известно, что будет дальше: с пятнадцати лет они начнут бессовестно дурачить тебя, как и всех остальных. А ты будешь прощать, потому что это твои дети. Потому что ни одному родителю на свете не придет в голову допустить, что его собственные дети такие же чужие ему, как и все остальные. Почему у нас не хватило ума заниматься только собой?

Мы еще добрых десять минут изощрялись в подобного рода пошлостях на своей скамейке. Шик, который позволяют себе взбунтовавшиеся родители, чтобы слегка разрядиться. Чтобы якобы убедить другого, что мы всегда сохраняем холодный ум. Что никогда не превратимся в таких хвастливых и упертых родителей, столь же тупо соблюдающих свои родительские права, как и другие. Мы тем охотнее убеждали в этом друг друга, что наши собственные дети были здесь, перед нами, перед нашими глазами, неоспоримо живые. Мальчишки, положив свои скомканные ветровки на лужайке вместо столбов ворот, перебрасывались мячом, а маленькая Зоэ пыталась съесть слишком горячую вафлю, но при этом не откусить кусок бумажной салфетки.

И мы были уверены, что по-другому никогда не будет.


Подержанный «ягуар» отца, припаркованный во втором ряду возле моего дома, произвел на меня странное впечатление. Я забыл, что с мая у него новая машина, и несколько секунд стоял на тротуаре, вперив взгляд в пустоту. И лишь когда он дважды нажал на клаксон, я вспомнил. При моем приближении он открыл дверцу и вышел. Очки в тонкой оправе подняты на лоб совсем как у доброжелательного главного редактора, нервный шаг, свойственный ему во время больших выездов. Он обошел машину и открыл багажник.

— Это все, что ты берешь с собой? — удивился он, указав на мой рюкзак. И, не дав мне времени ответить, властно забрал его из моих рук и положил в багажник, как в те времена, когда приезжал, чтобы взять нас с Анной пожить в палатке в горах. — Видал, сколько места? — Он оживился. — Здесь запросто можно спрятать труп, как в американских фильмах.

Я кивнул, удивляясь, что слово «труп» в моем сознании не обязательно вызывает образ накрытого синей простыней тела Клемана в префектуре полиции. Отец захлопнул багажник и выпрямился.

— Хорошо, — продолжал он и характерным тревожным взглядом посмотрел на наручные часы, приподняв локоть и прихватив циферблат большим и указательным пальцами другой руки. — Похоже, что приедем заранее.

Мы уселись в машину.

— Оцени, какая кожа на сиденьях, — добавил он, застегивая ремень безопасности.

Тик, искажающий его лицо при малейшем усилии, наружная сторона ладоней, усеянная старческой гречкой, безотчетное посасывание обвисших губ — все это сильно контрастировало с нарочито небрежно зачесанными назад волосами средней длины, с белой льняной рубашкой, расстегнутой так, чтобы была видна висящая на кулоне бирка с буквами «GI», и застиранными джинсами молодящегося старика.

Он тронулся с места, осторожно встроился в поток автомобилей. И поскольку до следующего светофора было достаточно далеко и свободно, расслабился:

— Ну что? Не очень тяжело? — Он повернулся ко мне, но краем глаза продолжал следить за направлением, которое указывал навигатор.

— Нет. Очень.

Следующий светофор был на перекрестке с указателем «Монпарнас». Мое сердце бешено заколотилось в грудной клетке.

— Ты не мог бы сделать крюк и проехать через Вавэн? — спросил я.

— А? — Отец напрягся, словно ему сообщили о протечке в гостиной. Я повторил. — Что ты собираешься там сейчас делать, на этом Вавэн? — Бросив на меня через плечо черный взгляд, он весь как-то сжался.

— Хотелось бы кое-кого повидать, — продолжал я спокойным тоном, появившимся у меня сразу, как только я почувствовал растущие в нем нетерпение и гнев.

Он открыл рот, но удержался и ничего не сказал. Его глаза беспокойно метались между дорогой и зеркалом заднего вида. Он сбавил скорость, зажег аварийные огни, сменил ряд, притормозил, пожал плечами, в отчаянии качая головой:

— Нет! А вообще-то, мне плевать. Это твой самолет, а не мой.

Его очки по-прежнему были вздернуты на лоб. Отец умолк и, решительно повернувшись ко мне сгорбленной спиной, с деланым равнодушием следил за проносящимися мимо автомобилями. Когда поток на мгновение прервался, он вывернул руль влево и резко набрал скорость. В зеркале заднего вида я разглядел лицо отца с застывшим оскалом, так плохо сочетающимся с его смелостью. Взвизгнули покрышки, «ягуар» развернулся на бульваре и двинулся в противоположном направлении, чем вверг навигатор в полную растерянность.

Через пару минут, на светофоре у авеню Гоблен, отец вновь обрел спокойствие:

— Просто вместо того, чтобы заставлять меня разворачиваться в последний момент, мог бы попросить, чтобы тебя отвез в аэропорт кто-нибудь другой.
Прежде я никогда его не видел. Я не предполагал встретить его здесь. Я даже думал, что никогда с ним не пересекусь, потому что, когда Гислен впервые сообщила мне о его существовании, я сказал себе: «Если тебе случайно доведется повстречать его, уклонись».

Заметив его в вестибюле медицинского центра, я сразу понял, кто это. Он сидел на банкетке в наушниках, подсоединенных к портативной игровой приставке, которую держал в руках, спокойно-сосредоточенный, будто никого не ждал. Когда я вошел в пустое помещение, он поднял на меня свои продолговатые светло-карие глаза — глаза своей матери — и, чтобы ответить на мое приветствие, вежливо вытащил один наушник. В первое мгновение я был готов выйти и присоединиться к отцу, плохо припарковавшемуся на бульваре Эдгар-Кине.

— Ты Уолтер Ли? — Я все же передумал и теперь пытался улыбнуться и перейти на взрослый тон общения, бесстрастный и в то же время доброжелательный. У меня было такое же ощущение, как в детстве, когда кладешь руку на горячую конфорку, чтобы убедиться, что она обжигает.

Мне понравилось, что его изумление пересилило интерес к электронной игре. Не осмеливаясь спросить меня, откуда я знаю его имя, он вытащил второй наушник, положил дисплей на колени и теперь смотрел на меня. Лицо сохранило детское выражение, хотя черты его уже сложились как у подростка: бритый череп маленького упрямца и сильные челюсти. Полное изумление, начисто лишенное иронии или недоверия, почти виноватое.

— Мама здесь? — непринужденно спросил я, сделав вид, будто взглядом ищу ее по всей комнате.

— Да, — ответил он, не зная, можно ли опустить глаза на экран, точно ждал моего разрешения, чтобы продолжить игру.

— А как каникулы, хорошо? Не скучаешь? — все не отставал я, пытаясь изгнать из своих мыслей образ Клемана, в футболке и пляжных трусах на побережье Сен-Валери-ан-Ко. Мы ездили туда, потому что мне вечно не хватало денег, чтобы отправить его на две недели к теплому морю: на Корсику, на Сардинию или на Мальту, как ежегодно предлагал муж его мамаши, и таким образом избавиться от страданий по поводу того, что он не купается.

Поскольку мой вопрос был исключительно риторическим, мальчишка так же автоматически мотнул головой. Я сделал глубокий вдох и ткнул пальцем в его игрушку:

— Во что играешь? «Smackdown», «GTA», «Гарри Поттер»?

Он слегка приподнял панель:

— «FIFA 09».

— Тебе не нравится «PES»? Мне кажется, «FIFA» малость расплывчато. Трудно узнать игроков. — Совершенно не разбираясь в этих игрушках, я услышал себя, слово в слово повторяющего замечания Клемана. И, как ни странно, в моей груди не поднимался давящий ком. Как если бы я шел под шквалом пуль и снарядов и, к своему удивлению, оставался в живых.

— Да, но «FIFA» поиграбельнее.

Я скривился:

— Играбельнее? Разве так говорят?

Тут появилась его мать. Закрывая за собой дверь смежной комнаты, откуда она вышла в медицинском халате и с голубой лентой в волосах, Гислен сначала на мгновение остановилась в удивлении.

— Вы познакомились? — Она одобрительно улыбнулась, даже не стараясь изобразить жалость. И оглядела меня, а затем Уолтера Ли с естественным всеобъемлющим вниманием. С таким же я всегда относился к Клеману, глубоко убежденный, что, пока мы оба живы, мы с Клеманом никогда не будем одиноки.

Пусть и у него, и у меня бывали дурные дни. Не важно, с каким недовольным видом он смотрел на меня, когда я вырывал у него пульт игровой приставки или телевизора. Какое значение имели мои ежедневные упреки и крики в гостиной, мои бесконечные: «Мне надоели твои чудовищные отметки по математике», «А ну-ка сними эти джинсы, пока я не выбросил их в помойку», «Ешь нормально, а то будешь ужинать один», «Уйди, дай отдохнуть», «Разбирайся сам, я не хочу об этом слышать».

Все равно, каковы бы ни были мои личные горести и лишения, каковы бы ни были мои несбывшиеся мечты, именно он, и никто другой, придавал смысл и ценность дням моей жизни. У меня не было необходимости искать кого-то, кроме него, чтобы обрести себя. Мое счастье, как принято говорить, состояло в том, чтобы он был счастлив.

— Мне захотелось повидаться с вами перед отъездом, — объяснил я, нарочно выбрав вполне нейтральное слово «повидаться», полагая, что в присутствии двенадцатилетнего мальчика мне непременно следует по возможности избегать любого излияния чувств по отношению к его матери.

Точно так же, одержимый навязчивой идеей, что Клеман может обидеться, в его присутствии я старательно избегал с женщинами, которых знал после Элен, поцелуев и признаний в любви.

— Мне очень приятно, — смутилась Гислен, которая, как большинство женщин, которых я знал, включая Элен, и как, без сомнения, большинство нормальных людей: и мужчин и женщин, не обременяла себя бесполезной деликатностью и без колебаний говорила то, что она думает, при любых условиях.

— И еще я хотел бы извиниться, — вполголоса добавил я, воспользовавшись тем, что Уолтер Ли вновь заткнул уши наушниками и погрузился в игру.

Гислен с искренним удивлением подняла брови:

— Извиниться? За что? — Мне показалось, что она пропела эти слова.

— В прошлый раз я вел себя непристойно. Сожалею, что наговорил вам о себе. Разумеется, все правда. Но не вся.

В противоположном конце зала появился какой-то мужчина. Заметив Гислен, он вопрошающе взглянул на нее.

— Мы получили факс, мсье Мезуан, — весело откликнулась она на его немой вопрос. — Сейчас принесу.

Успокоенный, мужчина сел, подхватил с низкого столика журнал и принялся листать его. Гислен опять повернулась ко мне, по-прежнему при каждом движении распространяя тот же аромат свежести и здоровья:

— Я знаю, что не вся.

Какое-то мгновение мы смотрели друг на друга с чем-то вроде взаимной признательности в глазах. Словно нас обоих утешала мысль о возможной близости. Я первым отвел взгляд.

— Ну вот, мне пора. На улице ждет отец. — Неопределенным движением я указал на входную дверь.

В каких-то двух метрах от меня неутомимые пальцы Уолтера Ли щелкали по пластиковым клавишам приставки. Чуть поодаль мужчина перелистывал страницы «Фигаро магазин». С дивной простотой Гислен подняла руку, приложила к моему виску ладонь с узкими ровными пальцами и провела ими вдоль моей щеки до подбородка:

— Возвращайтесь поскорей.


Я не мог смотреть на табло отправления аэропорта, не думая о Клемане. Карачи, Манила, Оттава, Йоханнесбург, Лима… Сколько городов, язык, валюту, спорт и любимые блюда жителей которых он мог без запинки назвать мне! И никогда мне не пришло бы в голову, что перспектива путешествия в солнечную страну покажется мне дурной насмешкой, праздником, который меня больше не касается.

Я зарегистрировался, прошел через ворота металлоискателя и, не собираясь убивать время, бродя по магазинам беспошлинной торговли, расшифровывая заголовки иностранной прессы в киоске, разглядывая лица пассажиров или энный раз изучая страницы моего заграничного паспорта, направился к своему выходу.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет