Николя Фарг Вот увидишь



бет2/10
Дата12.06.2016
өлшемі0.5 Mb.
#129432
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Прошло больше четверти века после Мирей, Николь, Шанталь, Соланж или Мари-Жозе. А теперь Катя, по меньшей мере на тридцать пять лет моложе моего отца, так вот, эта самая Катя, поскольку я уже вышел из возраста, когда меня можно было не замечать, и у меня появилась растительность в паху и пара мощных яиц, вопреки тому что жизнь только что без предупреждения повернулась ко мне спиной, бросала в мою сторону взгляды, взывавшие к моему желанию. Эта русская, украинская, эстонская или литовская — уж не знаю — Катя, недовольная тем, что стоит в комнате ожидания крематория Пер-Лашез, накрашенная и одетая, будто собралась на танцы, прощупывала почву, несмотря на мое горе. «Отец, а почему бы еще и не сын, ну-ка, пока я здесь, — вероятно, вертелось в ее мозгах. — Сынок понеряшливей папаши, не такой богатый, но и не такой пузатый, и, уж во всяком случае, помоложе, чем не стоит пренебрегать».

Не менее осуждающий взгляд у Элен, матери Клемана, пришедшей в сопровождении родителей и своего огромного и прямого как палка Жан-Пьера, в темном костюме и черном свитере «Лакоста», заправленном под ремень серых брюк. Жан-Пьер создал линию туалетных принадлежностей для собак. Деньги и преуспеяние, коттедж в Этрета, «Сааб-900» с обитым кожей салоном и почетный гандикап в гольфе позволяли ему великодушное сочувствие. Однако он не слишком доверял мне, полагая, что я был не тем мужем, который нужен Элен, и почти не пытался скрыть недовольство, которое вызывала у него богатая гибкость моей речи, мое чувство юмора и искреннее безразличие ко всему, чем он обладал: «саабу», гольфу и каникулам в Сен-Барте или Хаммамете.

Так вот, осуждение в запавших глазах Элен, в ее взгляде, таком же угасшем, как мой, при виде меня сразу пропало, но не настолько, чтобы положить конец, хотя бы временный, нашей длящейся семь лет холодной войне. Недостаточно для того, чтобы броситься в объятия друг к другу и всеми слезами нашего сердца оплакать ребенка, которого мы вместе создали и начали воспитывать. Недостаточно для того, чтобы перестать злиться на меня за то, что в один прекрасный день в суде по семейным делам я получил право на опеку Клемана. Чего она, похоже, так и не простила Клеману, который сам попросил этой опеки в столь раннем возрасте. В глубине души она не смирилась с тем, что Клеман предпочел комнатку на пятнадцатом этаже безликого здания украшенным лепниной и резьбой ста двадцати квадратным метрам в османианском особняке в Венсенне, а заваленный пустыми бутылочками из-под кока-колы старенький «Пежо-206» — вишневой обивке пахнущего «Диором» «сааба» с кондиционером; отца-служащего, которого женщины водят за нос, — так удачно снова вышедшей замуж матери, новоиспеченной мамочке двоих столь хорошо воспитанных и образованных детей, слушающих Шопена и посещающих частное учебное заведение, слишком дорогое для всех этих Кевинов, Саидов и Омаров из южного предместья Парижа.

Я так увлекся, ловя разнообразные взгляды, которые взрослые бросали в мою сторону, что на несколько секунд почти забыл, что пять дней назад цвет и вкус мира изменились для меня до конца моей жизни. Потому что я не мог не знать, что, помимо меня, в этом зале крематория Пер-Лашез были еще люди. Здесь в течение всего дня, как накануне и все предшествующие дни, как назавтра и в последующие дни, семьи, к которым жизнь тоже по неведомой причине повернулась спиной, одна за другой заполняли зал прощания приливами и отливами горя; едва стихало одно горе, как ему на смену приходило следующее. Поскольку в этом месте, из которого я мог видеть в соседнем помещении деревянный угол гроба Клемана, я встречал лишь враждебные или равнодушные взгляды. Среди них я тщетно искал глаза сестры.

— Не надо, не приезжай, не стоит. Ведь не оставишь же ты работу, не станешь искать кого-то, кто посидел бы с детьми до прихода Лорана, и трястись двадцать четыре часа в самолете ради кремации Клемана, — сказал я ей по телефону, пытаясь казаться убедительным. Хотя я панически желал, чтобы Анна была рядом со мной как единственная поддержка перед этими взглядами, возле деревянного гроба, где, с безучастным и неузнаваемым лицом, лежал Клеман. Анна, которая относилась к Клеману с такой же теплотой, глубокой и безоговорочной, какую мы с ней с детства испытывали друг к другу. — Не приезжай, это слишком печально, — проговорил я в мобильный телефон, сдерживая рыдания.

«Если бы она была здесь, я бы заплакал у нее на груди, я позволил бы излиться своим слезам, и это немного смягчило бы мою боль. Без нее, — думал я, чувствуя, как к горлу подступает удушливый страх; я изо всех сил старался сдержаться, чтобы не завыть в трубку, — без нее я тут же покончу с собой, открою в кухне окно и — хоп! Пятнадцатью этажами ниже не о чем уже будет говорить». Хотя по причине моей болезненной, клинической боязни высоты никакой способ сведения счетов с жизнью до сих пор не представлялся мне столь нежелательным, как дефенестрация.

— Не хочу, чтобы ты видела его таким, его едва можно узнать, — добавил я, чувствуя, как липкий ужас ворочается у меня в животе. — Не стоит тебе совершать такой длительный перелет и тратить столько денег ради коротенькой церемонии, которая продлится двадцать минут, — добавил я почти игривым тоном, чтобы предотвратить взрыв, последнее пение птиц перед бомбардировкой. — Двадцать минут, чтобы все уничтожить, — настаивал я и внезапно сломался на «все уничтожить», буквально на последнем слоге, который я прорыдал, потом стонал, наверное, целую минуту. Держа в ладони невинный и безучастный мобильник, я слушал, как в нем, просачиваясь с другого конца планеты, эхом отдаются слезы Анны. Слушал и удивлялся, как быстро это рычание в моем голосе — как когда перед зимой прочищают долго бездействующий радиатор, — эти неприличные хрипы и слезы напомнили мне, что вот уже двадцать лет, как я не плакал.

Мои глаза, не задержавшиеся на глазах отца и Кати, Элен, ее родителей и Жан-Пьера, мои глаза, не желавшие натыкаться на краешек гроба за приоткрытым занавесом, мои глаза, не знавшие, куда деться, чтобы забыть, — мои глаза торопливо обшарили оставшуюся часть зала, по пути повстречавшись с силуэтами служащих погребальной конторы. Тоже в темных костюмах и галстуках, они стояли, слегка расставив ноги носками наружу и сложив руки одна на другую на уровне паха. Под наглухо застегнутыми манжетами дешевых белых сорочек среди их праздных пальцев встречались фаланги с нанесенной в тюрьме татуировкой, а на запястьях — толстые серебряные цепи, спадающие тяжело и небрежно. Деталь, которая навела меня на мысли о том, что после работы этот человек натянет футболку и будет непристойно смеяться.

В толпе обнаружился также некто в сопровождении двух подростков.

— Я мсье Атье, учитель математики Клемана. — Он сделал шаг ко мне, а я силился поднять глаза и встретиться с ним взглядом.

Учитель подошел с выражением сдержанного сочувствия, которое позволяло предположить некоторую искренность. И это чувство или отношение к отцу, только что положенному жизнью на обе лопатки до конца дней, заставило его представиться еще раз. Ненужная предупредительность, поскольку я превосходно, даже в горе, особенно в горе, помнил, что дважды уже встречался с ним. В первый раз по случаю родительского собрания, организованного в коллеже в конце сентября, а второй — после того, как в начале апреля нашел в своем почтовом ящике посредственный табель Клемана за третью четверть.

«Немедленно дай мне дневник, чтобы я мог попросить встречи с твоим преподавателем математики, — холодно потребовал я от него в гостиной, указывая пальцем на табель, который в ярости смял и бросил Клеману в лицо с максимально презрительным и уничтожающим выражением. — С твоей учебой происходит полная катастрофа, — добавил я, придав голосу тревожности, — мне-то плевать. Речь ведь идет о твоем будущем, а не о моем», — заключил я точно в том тоне, как все обеспокоенные родители мира, озабоченные будущим своего чада гораздо больше, нежели своим собственным. И состроил мину, свидетельствующую о том, что я утвердился в своем презрении. Мне ни на секунду не могла прийти в голову мысль о том, что у Клемана не будет будущего. И уж тем более о том, что когда-нибудь этот преподаватель математики, превосходно иллюстрируя старую присказку «суров, но справедлив», так точно характеризующую большинство школьных преподавателей математики, совершит путь к крематорию. Никто другой, а именно он, представлявшийся мне столь же несгибаемым и безапелляционным, как выведенная его четким почерком в графе «третья четверть» в табеле Клемана оценка 5/20. Вероятно, его проинформировали в секретариате коллежа, куда я сам позвонил сразу после случившегося и кратко предупредил, что Клеман не сможет в сентябре прийти в школу, потому что он умер, и что, следовательно, его надо исключить, вычеркнуть из списков («Вот так, я позвонил, просто чтобы предупредить, до свидания, мадам, хорошего дня и хороших каникул»).

— Жером и Джессика настояли, чтобы пойти со мной, — продолжал Атье, указывая на стоявших возле него двоих ребятишек, в спешке, видимо, не успевших сменить своих подростковых шмоток: футболок с надписями «Nike Air» и «Tokio Hotel»8, джинсов в обтяжку, стянутых на двадцать сантиметров ниже пояса, и со свисающими вдоль шеи проводами наушников. Мельком разглядев угол гроба Клемана в соседнем помещении, почти оглушенные и ослепленные, они жались друг к другу в прихожей крематория, притихнув, словно в кабинете директора коллежа. Они, в свои двенадцать лет, разумеется, не способны были осознать, что однажды тоже умрут, в их мозгу не укладывалось, что жизнь перед ними не бесконечна. Да и на самом деле оно у них было, их будущее. Его предвещали длинные каникулы, которые начинались как раз там, где они их оставили, перед тем как войти в эту комнату; провода наушников, свисающих им на плечи. Они сунут их в уши, едва выйдя на свежий воздух, и нажмут на кнопку «воспроизведение». Они найдут именно тот кусок Рианны или «Tokio Hotel», на котором пришлось остановить запись, когда учитель заставил их ехать с ним на кладбище Пер-Лашез, где их одноклассник Клеман готовился к кремации, заставил их представлять класс за всех отсутствующих учеников: Бакаров, Кевинов, Саидов, Марий и Раний.

Именно поэтому я не мог их видеть. Не важно, настоящие это товарищи Клемана или те, кого он, возможно, оставил равнодушными. Он, с такими круглыми щеками и слишком жалкой улыбкой. Он, с такой незрелой харизмой. С глазами, говорящими только с тем, кто умел в них всматриваться. Я не мог видеть Джессику и Жерома, таких живых, таких обещанных будущему.

Так что, сделав над собой усилие и изобразив распоследнюю улыбку, я нетерпеливо поблагодарил Атье за его любезность, добавив, что было бы лучше не присутствовать на церемонии до самого конца. Ведь это может испортить Джессике и Жерому каникулы. И «спасибо всем троим, что пришли, очень тронут, всего доброго и хорошего лета». Я поспешил отделаться от них и постарался сразу изгнать из памяти этих невыносимых Жерома и Джессику, которые тут же вернутся к своим каникулам, к маме-папе, родителям, даже не представлявшим, что однажды могут потерять своего ребенка.

Наверное, сидя за семейным столом во время ужина, между закуской и вторым блюдом, уменьшив громкость звука в телевизоре, Джессика и Жером, слегка оглушенные и явно потерявшие аппетит, расскажут, как они вошли в зал крематория. Оттуда им был виден стоявший в соседнем помещении гроб, где лежал их одноклассник Клеман. Мальчик, скончавшийся при столь же ужасных, сколь и глупых обстоятельствах. Родители в какие-то секунды попытаются постигнуть глубину драмы, не забыв возблагодарить Господа или Провидение за избавление их от подобного кошмара. Убирая со стола, они сочувственно будут качать головой, смутно осознавая хрупкость всего сущего и тех, кого мы любим больше всего на свете. А потом отвлекутся, задумаются о другом, усилят громкость телевизора, сменят тему разговора, встанут из-за стола, чтобы сходить за следующим блюдом, или заговорят о помидорах, которые летом лучше, чем зимой. «Ну же, скушай что-нибудь, не думай больше об этом, такова жизнь, не ляжешь же ты спать на пустой желудок».

Когда я искал, где скрыться от всех этих людей, присутствие которых лишь усиливало мое смятение, не зная, куда спрятать свои глаза и воображение, зажатый с одной стороны углом гроба в соседней комнате и враждебными рыданиями Элен — с другой; когда я думал: «Мама умерла, Клеман умер, Анна жива, но так далеко от Франции, есть ли теперь на земле хоть один человек, ради кого мне жить?» — в этот самый миг кто-то произнес мое имя и, протянув мне руку, представился:

— Жан-Мишель Гарсия. Из Автономного управления парижского транспорта. Позавчера мы с вами говорили по телефону.

Название этого учреждения, «Автономное управление парижского транспорта», никогда больше не будет звучать для меня как раньше. Отныне для меня оно будет связано не с обычным гигантским административным спрутом с километрами рельсов-щупальцев, а с предательством столь же чудовищным, сколь и бездушным и окончательным. И одновременно с предательством тысяч потребителей, которые продолжают ежедневно отдаваться этому убаюкивающему укачиванию старого железа и неоновых огней, не представляя себе мгновения, которое для меня, загнанного жизнью в угол, всегда будет ассоциироваться с несчастьем.

— Я записал, что вы отказываетесь воспользоваться предложенной нами психологической помощью. Это ваше законное право, не буду настаивать, — деликатно продолжал подошедший, а мои глаза вновь шарили в поисках лакированного угла гроба, где уже три дня покоился Клеман. Безликого изделия из светлого дерева с такими нелепыми, тщательно отделанными оловянными ручками. Однако этот не имеющий истории продукт деревообрабатывающей промышленности, смешавшись с пеплом, будет сопровождать Клемана гораздо дольше, чем те двенадцать лет жизни моего ребенка, когда я, его собственный отец, был с ним.

— Но мы подумали, — не отставал человек, который, по мере того как мои глаза замирали на краешке гроба, терял самообладание, — но мы подумали, — продолжал он с неловкой кротостью, протягивая мне что-то в руке, — что, возможно, вам будет легче, если вы встретитесь с этими людьми. Это двое свидетелей несчастного случая, которые, не задумываясь, предложили быть в вашем распоряжении, если вы захотите с ними встретиться. Возьмите, здесь записаны их телефоны и имена, — закончил он, вырывая меня из тупого созерцания угла гроба.

А я, бормоча бездушное «спасибо», уже хватал конверт с логотипом, который он протягивал мне, на мгновение оторвав взгляд от этого гроба, подходить к которому ближе, чтобы рассмотреть и узнать, что там покоится худо-бедно подреставрированное бальзамировщиками из похоронного бюро лицо Клемана, отныне не имеющего возраста, у меня не было необходимости. Гримерам удалось стереть остатки запекшейся крови, вправить вылезшие из орбит глаза и каким-то чудом убрать общее выражение застывшего ужаса, которое я увидел при опознании тела, когда Клеман еще не был подлатан полицейской медицинской службой. Через несколько минут все пройдут в соседнее помещение, где гроб со всем своим содержимым готовится к отправке в печь. В это лицо я вглядываюсь в последний раз, пока его еще не стали лизать языки пламени, и не могу прочесть на нем ничего, кроме двенадцати лет, таких обещающих и таких бесполезных. Двенадцати лет жизни человеческого существа, которой было предначертано столь грубо прерваться, чтобы я понял, что она придавала смысл моей собственной жизни. Никаких иных следов прожитых живой плотью двенадцати лет, кроме свинцовых век и мраморной белизны.

— Алло, это я. — Каролина позвонила мне после шести, в голосе смущенная торопливость. — Уже началось? Нет, черт возьми! Неужели это правда?! — прервала она меня, когда я сообщил, что церемония только что завершилась, все кончено, что Клемана сожгли. — Разве ты не говорил мне, что в семнадцать? — продолжала она с сомнением и укоризной.

Я представил, как она произносит это: слегка подавшись вперед, вытянув шею, медленно приглаживая рукой прядь волос за ухом. Как во время наших редких споров, скорее, наших объяснений, когда я упрекал ее в эгоизме, чего она в любом случае никак не могла изменить. Редкие и очень сдержанные семейные сцены. Мы никогда не разговаривали на повышенных тонах; не потому, что хорошо понимали друг друга и нам ни к чему было кричать или оскорблять, ни-ни. Напротив, мы были такими разными, в глубине души такими чужими, что было бы совершенно бесполезно раздражаться.

— О боже! Не может быть! Только что поняла! — Она разволновалась у телефона. А я подумал, что как это ни парадоксально, но теперь, когда Клеман умер, я нахожу абсолютно естественным свое желание положить конец этому убогому союзу, в котором даже сексом занимаются на основе недопонимания: я, сдерживая свои порывы, чтобы своим желанием, уже не льстившим ей, не доставить ей неудобства, а она — заставляя себя иногда отдаться мне, чтобы тоже не слишком обижать. И это двадцативосьмилетняя особа, которая всего три года назад выглядела желанной и чувственной самкой, что не преминула продемонстрировать, чтобы заставить меня бросить Летицию. — Поняла, — расточала она вздохи на том конце провода, — это из-за разницы во времени! Я совершенно забыла, что в Лондоне на час меньше!

Парадоксально, но теперь, когда Клеману уже не придется терпеть присутствие Каролины в доме, я нахожу смелость расстаться с ней.

Я всегда осознавал сдержанность Клемана по отношению к Каролине, которая платила ему едва скрываемой ревностью и раздражением честолюбивой и капризной красивой молодой женщины. Нечто подобное мы с Анной испытывали в детстве по отношению ко всем этим Шанталь, Сильви, Лоранс и прочим Мари-Доминикам моего отца, которые терпеть не могли сам факт его отцовства. Как и я в его возрасте своему собственному отцу, Клеман, такой застенчивый, чувствительный и тактичный, несмотря на рэп и спущенные ниже трусов мешковатые джинсы, никогда не смел ничего высказать мне. Клеман не смел ни жаловаться, ни просто дуться. А ведь мне совсем нетрудно было угадать его желание не то чтобы видеть своих родителей снова вместе, но чтобы я немного больше принадлежал ему одному; чтобы ему позволялось не так часто участвовать в обеде или беседе с Каролиной и не проводить с ней выходные и каникулы. Я же трусливо, точно так же как мой отец тридцать лет тому назад, делал вид, что не понимаю этого желания. Настолько не способен я был, в точности как мой отец, взять на себя смелость сказать женщине «нет», чтобы соответствовать глубинным и невысказанным желаниям собственного ребенка.

— Ай-ай-ай, как мне жаль, мне стыдно. Ты не очень на меня сердишься? — Она продолжала ныть в мобильник. А я не мог простить себе, что предал Клемана ради капризной инфантильной тетки, которую надо было постоянно утешать, поднимать ей настроение после истерических телефонных разговоров с матерью и которая после трех лет общей постели никогда не соглашалась на ласки языком. — Представляешь, я хотела позвонить тебе сегодня утром во время семинара, но это оказалось нереально. Никакой возможности найти хоть пять минут, чтобы уединиться, ты ведь знаешь этих англичан, они с работой не шутят, — настойчиво продолжала она, несмотря на мое молчание. — Кстати, за эти пять дней мы с Алэном совершенно выдохлись, — рискнула она добавить после продуманной паузы, разумеется рассудив, что достаточно посочувствовала. Правда, забыла, что пятью днями раньше, как раз когда она радостно мчалась в Лондон, утянутая в костюм подмастерья хозяина мира, моя жизнь рушилась, а она, прибыв в Лондон, узнав новость и представив себе, что надо возвращаться, протянула: «Понимаешь, мы с Алэном готовили этот семинар полгода».

— Мы с Алэном совершенно вымотались, — ввернула она с притворным равнодушием, даже не догадываясь, что, несмотря на мое постоянство по отношению к ней, несмотря на мою доступность, всегдашнюю готовность исполнить любой ее каприз, я прекрасно понял, что оный Алэн некоторое время назад из товарища по службе превратился в нечто большее. Еще бы! На десять лет моложе меня, на десять сантиметров выше и на двадцать килограмм больше мышц. Плюс его вылазки в Чили, спортивная туалетная вода и юмор пока еще молодого будущего хозяина мира. Правда, видимо, он проявил недостаточную чуткость к серьезным приступам хандры и небольшим перепадам настроения, чтобы Каролина окончательно бросила меня.

— Мой «евростар» прибывает в двадцать два шестнадцать, — добавила она с напускной легкостью, — довольно поздно, а Алэн возвращается в Париж только в понедельник. Может, ты меня встретишь? Но я, конечно, могу взять такси, — она сама прервала свой словесный поток, — я прекрасно понимаю, что ты не в том состоянии…

Я остановил машину во втором ряду, захлопнул дверцу, лавируя среди автомобилей, пересек проезжую часть вне зоны перехода и вошел во «Fnac»9 Не обращая внимания ни на раздел книжных бестселлеров, ни на электронные новинки, я направился прямиком к полке с музыкой соул рок-энд-блюз в отделе дисков. Прежде чем попросить продавца дать мне альбом певца Эйкона, где есть такой припев: «Nobody wanna see us together», мне пришлось постоять в очереди. Я не дал себе труда как можно лучше произнести по-английски, хотя, когда Клеман еще не умер, всегда старался и приучил Клемана говорить правильно, не задумываясь о том, что могут подумать другие: продавец из «Fnac» или Джейсоны, Бакары и Саиды всего мира. Продавец, сразу догадавшийся, что я имею в виду, скептически прошептал, что, вообще-то, правильное название «Don’t Matter», и тут же направился к полке за диском.

Он встал со своего места очень любезно, без вздоха, не заставляя меня ждать. Разумеется, было в моем поведении что-то властное, как то мощное смятение, которое ощутил мой сосед в лифте сегодня днем, указывающее, что в моем состоянии дурное отношение ко мне со стороны кого бы то ни было невозможно. Продавец вернулся, протягивая мне диск. На обложку был наклеен стикер «Советуем родителям», что на неуловимую долю секунды заставило меня подумать, что Клеману не стоило его слушать, поскольку это не для его возраста.

Под дворники на лобовом стекле был подсунут какой-то штраф, а к боковому прилеплена бумажка с требованием убрать машину. Я тут же без колебаний вытащил квитанцию из-под дворников, осознав, что отныне деньги, как и мой автомобиль, и закон, уже не имеют никакого значения. Затем я сел за руль, не потрудившись отодрать от бокового стекла требование убрать машину. Попав в автомобильный поток на шоссе, я воспользовался первым красным светофором и распаковал диск. Подцепить целлофан не удалось, пришлось, чтобы подковырнуть, вытащить из кармана ключ от квартиры. Но тут красный сменился зеленым, и теперь передо мной в нетерпении простирался свободный от автомобилей бульвар. Позади истошно гудели машины, а ведь до смерти Клемана я всегда представлял собой образец корректности и вежливости на дороге. Мир вокруг меня мог провалиться в тартарары, а я, сняв прозрачную пленку, вытащил диск из коробки, вставил его в дисковод проигрывателя и сразу нашел двенадцатую дорожку альбома.

При первых же тактах песни глаза мои увлажнились. Слезы накапливались под тяжелеющими верхними веками, точно в банке с водой. Какой-то властный ком поднимался у меня в животе, лишая чувствительности внутренние органы и мышцы. Я спрашивал себя, не ветер ли это несчастья или какой-то бальзам, который успокоит наконец мою боль. И еще я думал, что всего неделю назад эти гармонии так же волновали сердце Клемана и лили бальзам на его печали. Пока мои веки готовы были прорваться под тяжестью слез, я убеждал себя, что природа позаботилась о человеке: чтобы противостоять, защитить его в самые невыносимые моменты, тело задумано так, что само находит решения, чтобы не дать нам умереть от горя. Так обычно теряют сознание под пыткой.

Моя грудь как будто увеличивалась в объеме вместе с заполнявшим кабину голосом певца Эйкона. Что было делать в тесном пространстве: я положил руки на руль и разрыдался, низвергнув из моих глаз и рта этот неумолимый ком, эту гору отчаяния, не понимая, следует ли на нее карабкаться и приближусь ли я наконец к вершине. Я замер, уткнувшись головой в бездонный колодец своих рук, щеки и волосы прилипли к залитому соплями, водой и солью моих слез резиновому чехлу руля. Певец Эйкон своим пронзительным и хнычущим голосом уже подходил к припеву, в смысл которого я мог бы даже не вникать, его мелодия такт за тактом наполняла меня невыносимым страданием. Наверное, светофор уже дважды сменил цвет. Водители яростно сигналили, иногда за боковым стеклом взрывались оскорбления. Я прекрасно понимал, что представляю собой помеху в организованном мире людей, но отныне это, как и все остальное, было мне совершенно безразлично. Именно поэтому я ничего не предпринял до конца песни: ни на йоту не передвинул машину, не оторвал головы от руля, не попытался вытереть разъедающие мне глаза слезы и сопли.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет