250
Манипулирование аллегорией Оруэлла в угоду предрассудкам и допущениям производителей фильма было, несомненно, полностью согласовано с постулатами культурной холодной войны. Помощь в создании основы для этого ангажированного толкования оказал не кто иной, как Сол Штейн, исполнительный директор американского Комитета за свободу культуры. Он несколько раз консультировал Рэтвона при написании сценария. Штейн мог подсказать многое. Во-первых, сценарий «должен достаточно хорошо отображать специфику нынешнего тоталитаризма. Например, на плакатах «Большого брата» должна быть фотография реального человека, а не мультипликационная карикатура на Сталина. Другими словами, не нужно увязывать вероятность реального существования Большого брата с ныне покойным Сталиным»56. Штейн считал: ничто в фильме не должно быть карикатурой, «в нем должны получить отражение то, свидетелями чего мы сегодня являемся». Это касалось того места, где «предполагается, что участники Антисексуаль- ной лиги будут носить ленты через плечо». Штейн беспокоился о том, что «такие ленты не имеют никакого известного нам отношения к тоталитарному обществу. Они, скорее, ассоциируются с лентами, которые одевают дипломаты в торжественных случаях»57. Поэтому Штейн предложил, чтобы вместо лент они носили повязки на руках. То же самое касается эпизодов с рупорами, включенными Оруэллом в роман в некоторых местах. Штейн пожелал «убрать» эти эпизоды, поскольку у американцев рупоры «ассоциировались с праздничным шествием»58.
Но больше всего Штейна беспокоил финал. В связи с этим он сказал Рэт- вону: «Проблема финала, на мой взгляд, состоит в том, что все заканчивается полной безысходностью: Уинстон Смит лишается своей человечности, он капитулировал перед тоталитарным государством. Я думаю, мы согласимся с тем, что такая ситуация выглядит безнадежно. На самом деле есть некоторая надежда... надежда на то, что человеческая природа не может быть изменена тоталитаризмом и что и любовь, и естественность могут уцелеть даже после вопиющих посягательств Большого брата»59. Штейн предложил Рэтвону изменить финал Оруэлла в пользу следующего решения: «Джулия встает и уходит от Уинстона. Почему бы Уинстону тоже не покинуть кафе, но пойти не за Джулией, а в противоположном направлении. И пока он уныло бредет по улице, почему бы ему не увидеть детские лица, но не лицо ребенка, который проболтался о ее отце, а лица детей, которым удалось сохранить свою естественную невинность... Он начинает идти быстрее под усиливающуюся музыку, пока наконец не оказывается рядом с тем уединенным местом, где они с Джулией нашли убежище от тоталитарного мира. Мы снова видим траву, ветер шумит в листве деревьев, и даже, возможно, на глазах у Уинстона уединяется другая пара. Подобные веши и для Уинстона, и для нас означают постоянство, уничтожить которое не под силу даже Большому брату. И по мере того, как Уинстон удаляется в этой сцене, мы слышим удары его сердца на звуковой дорожке. Он, еле сдерживая дыхание, начинает понимать, что Большой брат не может отнять человеческие качества, которые всегда будут
251
находиться в противоречии и конфликтовать с миром 1984 года. Чтобы укрепиться в этом убеждении, можно изобразить Уинстона, разглядывающего свои руки: он разогнул два пальца на левой руке и два пальца на правой. Ему известно, что дважды два — четыре. По мере того какой начинает осознавать это, мы продолжаем слышать удары его сердца. И так до конца фильма — биение человеческого сердца становится все громче»60.
На самом деле фильм имеет два разных финала: один для американской, а другой для британской аудитории. В них не учтены заманчивые предложения Штейна, хотя концовка британской версии повторяет идею концовки Штейна. В ней Уинстона расстреливают после возгласа «Долой Большого брата!». Сразу после этого убивают Джулию. В книге Оруэлл, напротив, однозначно отрицал возможность возвышения человеческого духа над давлением Большого брата. Уинстон полностью побежден, его дух сломлен: «Борьба закончилась. Он одержал победу над собой. Он любил Большого брата». Особые указания Оруэлла о том, что «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый» нельзя изменять никоим образом, не были учтены из соображений целесообразности.
Фильмы «Скотный двор» и «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый» были готовы к прокату в 1956 году. Сол Штейн заявил об их соответствии «идеологическим интересам американского Комитета за свободу культуры». Он пообещал проследить, чтобы фильмы были «как можно шире представлены в прокате»61. Предусматривались меры, направленные на благосклонный прием. Кроме прочего, «были подготовлены передовицы для нью-йоркских газет» и распространено «очень большое количество скидочных купонов».
Можно утверждать, что без «вымыслов» не обходится ни одно переложение текста на кинопленку. Создание фильма само по себе — и в этом необязательно присутствует злой умысел — является актом перевода или даже повторного создания. Исаак Дойчер (Isaac Deutscher) в «Мистицизме жестокости» (The Mysticism of Cruelty), своем эссе о «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертом», утверждал, что Оруэлл позаимствовал идею, сюжет, главных персонажей, символы и всю атмосферу своего романа из произведения Евгения Замятина «Мы»62. Вспоминая о личной встрече с Оруэллом, Дойчер писал, что тот «зациклился на «заговорах», и его политические рассуждения поразили меня сходством с сублимацией мании преследования по Фрейду». Обеспокоенный «отсутствием исторического значения и психологического понимания политической жизни» у Оруэлла, Дойчер предупреждал: «Было бы опасным закрывать глаза на тот факт, что на Западе миллионы людей, подгоняемых тоской и страхом, готовы бежать от собственной ответственности за судьбу человечества и срывать свою злость и отчаяние на гигантском призрачном козле отпущения. Последнего Оруэлл настолько хорошо обрисовал в своем романе «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый», что его легко можно было представить... Бедный Оруэлл, могли он предполагать, что его собственная книга станет таким значимым пунктом в программе Недели ненависти?»63.
Не вышел чистым из перипетий холодной воды и сам Оруэлл. Как-никак он передал в Департамент информационных исследований в 1949 году список
252
лиц, подозреваемых в сочувствии. Он включал 35 сочувствующих (или FT в терминологии Оруэлла), подозреваемых подставных лиц или симпатизирующих. Среди них были Кингсли Мартин, редактор газеты «Нью Стейтсмен энд Нейшн» («Гнилой либерал. Очень непорядочный»), Поль Робсон («Очень враждебно настроен против белых. Сторонник Уоллиса»), Дж. Б. Пристли (J. В. Priestley; «Убежденный сочувствующий, возможно, имеет какие-то связи с организациями. Очень враждебно настроен против американцев») и Майкл Редгрейв (как это ни парадоксально, позже он снялся в фильме «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый»)64.
Будучи крайне подозрительным к каждому человеку, Оруэлл в течение нескольких лет всегда имел под рукой синюю тетрадь форматом 1/4 листа. К 1949 году в ней было уже 125 имен. Это стало своего рода «игрой», в которую Оруэлл любил играть с Кёстлером и Ричардом Ризом. Они должны были оценить, «насколько далеко может зайти предательство нашихлюбимых жупелов»65. Похоже, критерии для включения были довольно широкими. Это касается Стивена Спендера, чью «склонность к гомосексуализму» Оруэлл счел нужным отметить (и добавил, что он был «очень ненадежным» и «легко поддавался влиянию»). Американский сторонник реализма Джон Стейнбек был внесен в список всего лишь за то, что он являлся «кажущимся, псев- донаивным писателем», тогда как Эптон Синклер заслужил эпитет «очень глупый». Джордж Падмор (George Padmore, псевдоним Малкольма Нурса) был отмечен как «негр африканского происхождения», настроенный «против белых» и, вероятно, любовник Ненси Кунард (Nancy Cunard). Том Дриберг (Torn Driberg) вызывал сильную неприязнь, поскольку обладал всеми качествами, которых так опасался Оруэлл: «гомосексуалист», «по общему мнению, является членом подпольной организации» и «английский еврей»66.
Но эта игра, которую Оруэлл называл своим «списочком», приобрела новое зловещее значение после добровольной передачи документа в Департамент информационных исследований, секретное подразделение (о чем было известно Оруэллу) Министерства иностранных дел Великобритании. Хотя Адам Уотсон позже утверждал: «Его непосредственная польза заключалась в том, что он позволил выявить людей, которые не должны были писать для нас». Он также отметил, что «[их] связь с просоветскими организациям, возможно, придется придать гласности на более позднем этапе»67. Другими словами, оказавшись в руках органа власти, деятельность которого не подлежала проверке, список Оруэлла потерял свою безобидность. Он перестал быть частным документом и превратился в досье. Возможность подорвать репутацию и карьеру людей становилась реальной.
По прошествии 50 лет официальный биограф Оруэлла Бернард Крик (Bernard Crick) решительно отстаивал его действия. По его утверждению, они «не отличаются от действий сознательных граждан в настоящее время, передающих антитеррористически м подразделениям информацию о людях в своей среде, которых они считают террористами IRA. Конец 1940-х считался смутным временем»68. Его поддержали те, кто решил увековечить миф о группе
253
интеллигенции, связанной с Москвой, которая намеревалась подготовить почву для сталинизма в Великобритании. Доказательства участия кого-либо из списка Оруэлла (в том объеме, в котором он был обнародован) в незаконной деятельности отсутствуют. Разумеется, в нем не было лиц, которых можно было сравнить с республиканскими террористами. «Гомосексуальность была единственным обвинением, связанным с возможностью привлечения к уголовной ответственности, хотя это, кажется, никак не отражалось на Оруэлле». Британский закон не запрещал членство в коммунистической партии евреям, сентиментальным или глупым людям. «Находясь в правовом поле, Оруэлл не мог сделать ничего плохого, — писал Перегрин Ворсторн. — Его мнение по этим вопросам вызывает полное доверие. Поэтому, если он считал, что холодная война позволила одному писателю с благими намерениями «сдавать» другого, то ничего не поделаешь. Конец спора. Но это не должно быть концом спора. Бесчестный поступок не может считаться почетным только потому, что он был совершен Джорджем Оруэллом»69.
Это не означает, что беспокойство Оруэлла относительно того, что он называл «отравляющим влиянием русских мифов на жизнь английской интеллигенции», было необоснованным70. Он лучше других знал цену идеологии и ее искажений «либералами, которые боятся свободы, и интеллигентами, которые хотят осквернить разум»71. Но своими действиями он продемонстрировал, что перепутал роль интеллигента с ролью полицейского. Будучи человеком мыслящим, Оруэлл мог руководить атаками аудитории на британскую русоманию открыто, вовлекая своих оппонентов в дискуссии на страницах Tribune, Polemic и других журналов и газет. Чем отвечала идея свободы на (предполагаемую) нечестность интеллигенции?
«Если бы мне нужно было выбрать слова для собственного оправдания, я бы предпочел высказывание Мильтона: «По известным правилам древней свободы», — писал Оруэлл в предисловии к «Скотному двору». — Эта фраза свидетельствует о его непоколебимой вере в «глубоко укоренившуюся традицию» «интеллектуальной свободы... без которой присущая нам западная культура вряд ли могла бы существовать». Далее следует цитата из Вольтера: «Я не разделяю ваших убеждений, но я отдам жизнь за то, чтобы вы могли их высказать»72. А за несколько месяцев до своей смерти Оруэлл добавил: «Но ни при любых обстоятельствах». Комментируя свои наблюдения за движением Оруэлла вправо, Мэри Маккарти отметила: ему просто повезло, что он умер таким молодым.
18. КОГДА РАК НА ГОРЕ СВИСТНЕТ
Свобода стала просто набором клише. Клише «Ну да»: «Не все общества, кажущиеся свободными, действительно так свободны, как кажется». Клише «Сомнительное»: «Свобода неделима».
Дуайт Макдональд (Dwight Macdonald). 1956
«Внимание, внимание! Дорогие слушатели, сейчас вы услышите манифест Федерации венгерских писателей: «Это Федерация венгерских писателей. Обращаемся к каждому писателю в мире, ко всем ученым, ко всем объединениям писателей, ко всем научным ассоциациям, к мировой интеллектуальной элите, мы обращаемся ко всем вам за помощью и поддержкой. Осталось мало времени. Вы знаете факты. Нет необходимости давать вам развернутый отчет. Помогите Венгрии. Помогите венгерскому народу. Помогите венгерским писателям, ученым, рабочим, крестьянам и нашей интеллигенции. Помогите, помогите, помогите!».
Воскресенье, 4 ноября 1956 года, в 8.07 утра, через несколько минут после передачи этого сообщения, радио «Будапешт» замолчало. Войдя в столицу под покровом ночи, советские войска начали жестокое подавление октябрьского восстания. В последующие несколько месяцев погибли 15 тысяч венгров, еще 5000 были арестованы безо всякого суда. Когда советские танковые дивизии проходили по центральным бульварам Будапешта, это выглядело так, будто Советский Союз наказывает мир за негативные суждения о нем: Сталинизм умер? Да здравствует сталинизм!
После десяти лет заговоров, анализа и сбора информации, разработки стратегии освобождения «порабощенных народов» Европы Америка вдруг встала неподвижно, явно пораженная демонстрацией советской силы.
«Венгерские революционеры погибли, потеряв надежду на свободный мир, который готов был разделить их триумф, но не их борьбу»1, — с горечью написал Мане Спербер 11 ноября. Однако после союзного англо-франко-из-
255
раильского вторжения в Суэц Эйзенхауэр оказался в затруднительном моральном положении, ведь ситуация стала явно напоминать имперскую агрессию.
Но Америку парализовал не только Суэц: несмотря на то что правительственные стратеги и руководители разведки потратили годы только на планирование такого события как венгерское восстание, все их усилия оказались бесполезными. Операция «Фокус», в ходе которой, как казалось ЦРУ, были тщательно изучены венгерские дела с начала 1950-х, оказалась безнадежно провалена. Лоуренс де Новилль, который в 1954 году работал на радио «Свободная Европа» вспоминал, как в свой первый месяц там он спрашивал: «Что будет, если сюда придет человек в плаще и скажет: «Мы наслушались всего этого и готовы начать революцию»? Они обсудили вопрос на специальном заседании редколлегии и не могли решить, что делать. Это был карточный домик, о чем я им и сказал. Все были уверены, что делают добро, и никто не занимался заговорами. Дальнейшие события застали их врасплох»2.
Во время октябрьского восстания радио «Свободная Европа» неоднократно высказывалось в поддержку восставших. Некоторые утверждают, что оно даже обещало им вооруженную поддержку, хотя ЦРУ до сих пор это решительно отрицает. Однако, по словам де Новилля, ЦРУ не могло выступать с подобными опровержениями, поскольку, как это ни удивительно, оно не имело ни малейшего представления о том, что вешала венгерская группа. «Все было обманом и иллюзией, — объяснял де Новилль. — Радио «Свободная Европа» регулярно извещало Вашингтон и Мюнхен о своих эфирах, но это было бессмысленно, поскольку там их извещения просто игнорировали. Более того, между правительствами США и Великобритании существовало соглашение о мониторинге и переводе радиотрансляций из Восточной Европы. Но, как ни странно, никто никогда не переводил передачи радио «Свободная Европа», поэтому Вашингтон не знал, что происходило на этой радиостанции. ЦРУ не могло опровергать венгерские сообщения, так как ничего про них не знало»3. Полные стенограммы венгерских передач радио «Свободная Европа» тех решающих дней октября 1956 года так и не были найдены.
Как только стало понятно, что октябрьская революция потерпела неудачу, тысячи венгров хлынули в Австрию, спасаясь от советских репрессий. Большинство из них направились в Вену. И вновь американцы оказались совершенно к этому не готовыми. В своем письме Шепарду Стоуну из Фонда Форда Джоссельсон предупреждал, что «ситуация с беженцами, судя по всему, приближается к состоянию полнейшего хаоса. Как наш офис в Вене, так и все те, кто вернулся оттуда за последние несколько дней, говорят о неизбежной катастрофе, которой не избежать, если немедленно не предпринять серьезные шаги»4. Другим источником в Вене был Фрэнк Уизнер, приехавший из Вашингтона как раз вовремя, чтобы застать осколки потерпевшей крах революции. Уизнер впал в такую депрессию, что сильно запил. До того как отправить его в следующий пункт назначения — Рим, местные сотрудники ЦРУ занимались тем, что пытались отучить его от вечерних возлияний. В Афинах он съел каких-то сырых моллюсков, из-за чего заболел гепатитом, у него поднялась
256
температура и начался бред. Родные и близкие Уизнера усмотрели причину отказа ему в должности старшего заместителя Аллена Даллеса в эмоциональном перенапряжении, случившемся с ним той осенью. Он вел себя все более и более раздражительно и безотчетно, и в результате в 1958 году у него произошел нервный срыв, и его сняли с поста заместителя Даллеса5.
Мелвин Ласки быстро взошел на «сцену», носясь взад-вперед между Веной и венгерской границей в состоянии крайнего возбуждения. В то время как Уизнер пребывал в собственном Гефсиманском саду, Ласки был преисполнен удовлетворением от осуществившегося пророчества. «Что ж, Венгрия сделала это ради нас, — вспоминал он с удовольствием. — Я имею в виду, что нам не потребовалось заплатить за это ни гроша. Оправдались наши ожидания, исследования показали, что тоталитаризм — это всего лишь фарс. Во главу угла встала свобода, буржуазная свобода»6. Объединив свои усилия с Фридрихом Торбергом, чья редакция «Форума» стала импровизированной штаб-квартирой венгерской кампании Конгресса, Ласки составил список интеллигенции и студентов из венгерских беженцев и занялся поиском мест для них (около 15 в день) в европейских университетах. Он также начал делать подборку документов с помощью друзей из радио «Свободная Европа» и «Голос Америки» и назвал это досье La Revolution Hongroise («Венгерская революция»), В Англии эту «белую книгу» выпустило издательство Seeker and Warburg, а в США — Praeger.
Парижское представительство Конгресса пребывало в крайней степени напряжения, его офис на бульваре Осман был переполнен людьми. «Это был пик возбужденности и переживаний»7, — сказал Джон Хант (John Hunt), всего несколькими месяцами ранее приехавший в Конгресс. Пользуясь разветвленной сетью контактов и филиалов, Парижский офис координировал общественные протесты от Сантьяго до Дании, от Ливана до Нью-Йорка, от Гамбургадо Бомбея. В Швеции местный комитет убедил восемь нобелевских лауреатов подписать телеграмму протеста маршалу Булганину. Американский комитет организовал массовый митинг, в котором приняли участие Кёстлер и Силоне; они также хотели пригласить Хемингуэя и попросили Джоссельсона помочь разыскать его, но тот ответил, что «Хемингуэй, по-видимому, где-то в Европе, а где именно — неизвестно». К январю 1957 года Парижский офис мог сообщить, что «Никогда прежде действия различных национальных комитетов не были столь сплоченными и эффективными»8.
Другим результатом венгерского кризиса было образование Венгерской филармонии — оркестра, собранного по инициативе Джоссельсона. Музыкальным руководителем был назначен Антал Дорати, а дирижером стал Золтан Рожняи. Рожняи бежал в Вену с сотней других участников будапештской филармонии, как только советские танки начали обстрел венгерской столицы. С начальным грантом в 70 тысяч долларов оркестр смог стать мощным оружием культурной борьбы, он гастролирует и по сей день.
Но, пожалуй, самым неожиданным событием для Джоссельсона и его «интеллектуальных ударных отрядов» был публичный разрыв Сартра с ком
257
мунистической партией, когда он назвал советское руководство «группой, которая в своих действиях превзошла сталинизм, хотя раньше его обличала». В своей статье «Двенадцать лет террора и тупости», опубликованной 5 ноября 1956 года в журнале «Экспресс» (L’Express), он осудил советскую политику послевоенных лет и жестко раскритиковал вторжение в Венгрию. Самую отборную брань он оставил для коммунистов своей страны, заявив, что «нет и не появится ни малейшей возможности возобновить отношения с людьми, возглавляющими французскую коммунистическую партию. Каждая их фраза, каждое их движение есть результат 30 лет лжи и склероза. Их решения — это решения совершенно безответственных людей»9. Конгресс отпечатал тысячи копий заявления Сартра, распространив его вместе с заявлением Камю, в котором тот пригрозил возглавить бойкот ООН, если организация не проголосует за «немедленный вывод советских войск» из Венгрии, и «публично разоблачить ее несостоятельность и никчемность», если она проигнорируют это требование. «Похоже... французские интеллектуалы откололись от партии: коммунисты, их сторонники, прогрессисты, анти-анти-коммунисты, а теперь еще и анти-коммунисты-коммунисты»10, — ликующе резюмировал Джоссельсон. Поддерживаемый коммунистами Национальный комитет писателей был, по его словам, «виртуально торпедирован... Можно с уверенностью утверждать, что коммунистическая «мистерия» разрушена». Однако он отметил, что «французская социалистическая партия могла извлечь выгоду из положения, если бы не то злополучное вторжение в Египет»".
Правда о Суэцком конфликте уже сформировалась в уме Джоссельсона. «Понятно, что если бы Европа не уступила, ей бы пришлось лишиться своих ближневосточных источников нефти, — сказал он одному корреспонденту. — Интенсивная научно-исследовательская программа, нацеленная на замену нефти другими источниками энергии, могла бы стать решением»12. Конкретно Джоссельсон имел в виду ядерную энергию. Попытки добиться признания ядерной энергии долгое время были приоритетом американской внешней политики. В 1952 году Чарлз Дуглас Джексон отметил в своих записях: «Работы продвигались в направлении Жизни, чтобы избавиться от комплекса вины за применение Америкой атомной бомбы»13. Ч. Д. Джексон также принимал активное участие в подготовке знаменитого выступления Эйзенхауэра «Мирные атомы» в ООН 8 декабря 1953 года, в котором президент предложил одностороннее сокращение ядерных вооружений и обрисовал возможности перехода от военного к мирному использованию ядерной энергии. Не упустив удобного случая для пропаганды, в 1954 году Джексон представил Фрэнку Уизнеру меморандум, в котором предлагал расширить проект Эйзенхауэра, включив в него сообщение о плане строительства первого атомного энергетического реактора в Берлине. Как сказал Джексон, для этого были «как пропагандистские, так и вполне практические причины. Каждая унция топлива — жидкого или твердого, использованная в Берлине, должна быть доставлена в город через советскую территорию. Несмотря насозданные нами резервные запасы, новая блокада будет иметь серьезные последствия»14.
258
Атомный реактор, по его мнению, «сможет обеспечивать базовые энергетические потребности города при его осаде». Пропагандистская ценность — «немцы и Советы лицом к лицу» — была «очевидна». На самом деле как акт пропаганды это даже не требовало «окончательного решения действительно сооружать реактор. Идее можно было дать существовать как просто идее: выделить «исследовательскую группу» для осмотра окрестностей Берлина в поисках подходящего места; какой-нибудь каменистый участок обнести забором с таинственными табличками; сам же проект на какое-то время покрыть завесой тайны и распустить слухи, что с точки зрения берлинцев и советских наблюдателей будет равносильно действительно приступить к работе»15.
У Джоссельсона не было ничего даже близкого к этим макиавеллиевским идеям, он искренне проникся идеей Эйзенхауэра «перековать ядерные мечи наорала»16. Его мотивы были искренними, если не сказать наивными. В своем письме Набокову он говорил: «Совершенно очевидно, что использование атомной энергии радикально изменит значительную часть человечества и общества. Я по-прежнему твердо убежден, что это будет означать закат марксизма и создаст новую философскую и социологическую основу для человечества, так же как промышленная революция сформировала почву для теорий Маркса»17. Считая предложение Эйзенхауэра использовать атомные энергетические ресурсы в мирных целях «гениальным», Джоссельсон стремился распространить идею через журналы, выпускаемые Конгрессом, но наткнулся на стену равнодушия. «Я отчаянно пытался добиться того, чтобы за предложением Эйзенхауэра последовала серия статей в «Прёв», откуда их перепечатают другие европейские журналы, — сказал он де Новиллю в январе 1954 года. — Увы, трое ведущих некоммунистических ученых во Франции отказали мне подтем или иным предлогом... Это типичный случай, когда хорошая идея не используется в полной мере из-за того, что люди или слишком ленивы, или слишком заняты или им просто наплевать18. И все же это — та идея, которая способна вселить новую надежду и уверенность в некоторых отчаянных европейцев... Если у тебя есть какие-либо идеи, то, пожалуйста, не держи их при себе»19.
Достарыңызбен бөлісу: |