- бросился к болотам и добрался до них, когда пущенные по моему следу
свирепые собаки совсем уже настигали меня.
В болотах прятались одичавшие люди: беглые рабы и преступники, на
которых охотились ради забав, как на волков.
Три года провел я без крова над головой, не греясь у огня, и стал
крепким, как обледеневшая земля. Я хотел было украсть себе у ютов женщину,
но тут мне не повезло: за мной погнались фризы и после двухдневной охоты
схватили меня. Они сорвали с меня золотой ошейник и продали за двух
собак-волкодавов меня саксу Эдви, который надел на меня железный ошейник,
а потом подарил вместе с пятью другими рабами Этелю из страны восточных
англов. Я был рабом, а потом стал дружинником, но во время неудачного
набега далеко на восток, где кончались болота, я попал в плен к гуннам.
Там я был свинопасом, но бежал на юг, в большие леса, и был принят в племя
тевтонов как свободный.
Тевтоны были многочисленны, но они жили маленькими племенами и отходили
на юг под напором гуннов.
Но тут с юга в большие леса пришли римские легионы и отбросили нас
назад к гуннам. Нас сдавили так, что нам некуда было податься, и мы
показали римлянам, как мы умеем драться, хотя они ничуть не уступали.
Но в душе моей все время жило воспоминание о солнце, которое сверкало
над кораблями Агарда, когда мы плавали в южные страны, и судьбе было
угодно, чтобы, отброшенный вместе с тевтонами к югу, я попал в плен к
римлянам и был привезен снова на море, которого я не видел с тех пор, как
бежал от восточных англов. И я снова стал рабом - гребцом на галере, и
вот, ворочая веслом, я впервые попал в Рим.
Рассказ о том, как я стал свободным человеком, римским гражданином и
солдатом и почему, когда мне исполнилось тридцать лет, я должен был
поехать в Александрию, а оттуда в Иерусалим, занял бы слишком много
времени. Однако я не мог не рассказать вкратце о первых годах моей жизни,
после того, как Тостиг Лодборг окунул меня, новорожденного, в чашу с
медом, так как иначе вам трудно было бы понять, что представлял собою
человек, который въехал на коне в Яффские ворота и приковал к себе все
взгляды.
Да и было на что посмотреть. Все эти римляне и евреи были низкорослыми
и узкокостными, и такого крупного светловолосого великана им еще не
доводилось видеть. И пока я ехал по узким улочкам, они все расступались
передо мной, а потом останавливались и смотрели вслед белокурому человеку
с севера. Впрочем, в последнем они вовсе не были уверены, ибо их познания
о северянах были более чем скудными.
В распоряжении Пилата были, в сущности, только вспомогательные войска,
набиравшиеся в провинциях. Горсточка римских легионеров охраняла дворец,
да еще со мной прибыло двадцать римских солдат. Не отрицаю,
вспомогательные войска не раз отличались в сражениях, но по-настоящему
надежными солдатами были только римские легионеры. Они превосходили даже
нас, северян, потому что всегда были готовы к бою; мы же хорошо дрались,
только когда нам припадала охота, а в другое время угрюмо отсиживались в
своих далеких селениях. А римляне были неизменно тверды и надежны.
В первый же вечер после моего приезда я встретил в доме Пилата подругу
его жены, пользовавшуюся немалым влиянием при дворе Ирода Антипы. Я буду
называть ее Мириам, ибо так звал я ее, полюбив. Если бы передать женское
обаяние было трудно, но возможно, я сумел бы описать Мириам. Но такое
обаяние неизъяснимо. И слова тут бессильны. Это ведь не впечатления,
воспринимаемые рассудком. Женщина чарует наши чувства, и из этого
рождается страсть, являющаяся своего рода сверхчувством.
Говоря в общем, каждая женщина желанна для каждого мужчины. Когда же в
нас вызывает желание лишь одна-единственная женщина, мы называем это
любовью. Так было и у меня с Мириам.
Ее чары находили во мне особый отклик, словно я ждал ее всю жизнь, и
теперь, без колебаний раскрыл ей свои объятия. Этот отклик и делал ее
такой желанной, в нем и крылось ее очарование.
Мириам была божественная женщина. Я намеренно употребляю это слово. Она
была высокой, величественной и статной, что редкость среди ее соплеменниц.
Она была аристократкой по рождению и по духу. Во всех ее поступках
угадывалась широкая, щедрая, великодушная натура. Она была умна, она была
остроумна и, превыше всего, она была женственна. Как вы увидите, именно ее
женственность и погубила нас. У нее были черные, иссинячерные волосы,
нежное овальное лицо, оливково-смуглая кожа и темные глаза, как два
бездонных колодца. Едва ли была на свете еще одна пара, в которой
сочетался бы столь ярко выраженный тип женщины-брюнетки и мужчины-блондина.
И мы покорили друг друга мгновенно. Нам не нужны были ни проверки, ни
самопроверки, ни ожидания. Она стала моей, как только наши взгляды
встретились. И она, так же как и я, уже тогда поняла, что я принадлежу ей.
Я шагнул к ней, и она привстала навстречу мне, словно влекомая неведомой
силой. И мы посмотрели друг другу в глаза, и когда черные глаза встретили
взгляд синих, они уже не могли оторваться друг от друга, и это длилось до
тех пор, пока жена Пилата, худая, истомленная заботами женщина, не
засмеялась нервно. И когда я приветствовал жену Пилата, мне показалось,
что Пилат бросил Мириам многозначительный взгляд, словно бы говоря: "Ну
что, разве он не таков, как я рассказывал?" Дело в том, что Сульпиций
Квириний, легат Сирии, сообщил ему о моем предстоящем прибытии. К тому же
мы с Пилатом знали друг друга еще задолго до того, как он был назначен
прокуратором огнедышащего иудейского вулкана и отбыл в Иерусалим.
Мы долго беседовали в тот вечер. Больше говорил Пилат.
Он подробно описывал положение в стране. Мне показалось, что он измучен
одиночеством и хочет поделиться с кем-нибудь своей тревогой, своими
опасениями и даже, быть может, попросить совета. Пилат был истинным
римлянином, очень уравновешенным.
Впрочем, он обладал гибким умом, позволявшим ему осуществлять железную
политику Рима, не вызывая особых трений с местным населением, и умел
сохранять самообладание в самых трудных обстоятельствах.
Но в тот вечер легко было заметить, что он сильно встревожен. Евреи
действовали ему на нервы. Они были слишком вспыльчивы, своевольны,
неразумны. А кроме того, они умели тонко плести интриги. Римляне
действовали прямо и открыто. Евреи предпочитали обходный путь, за
исключением разве тех случаев, когда им приходилось отступать. Пилата, по
его словам, раздражало то, что евреи всеми средствами пытались превратить
его, а тем самым и Рим, в орудие разрешения их религиозных распрей.
- Как мне хорошо известно, - сказал он, - Рим не вмешивается в
религиозную жизнь завоеванных им народов, но евреям свойственно все
запутывать и усложнять, придавая политическую окраску событиям, не имеющим
ничего общего с политикой.
Пилат даже разгорячился, изливая мне свою досаду на всевозможные секты
и бесконечные вспышки религиозного фанатизма.
- В этой стране, Лодброг, - сказал Пилат, - ничего нельзя знать
наперед. Сейчас ты видишь на небе лишь крошечное летнее облачко, а через
час над твоей головой может разразиться страшная буря. Меня прислали сюда
поддерживать спокойствие и порядок, но вопреки всем моим усилиям они
превращают страну в осиное гнездо. Я предпочел бы управлять скифами или
дикими бриттами, чем этими людьми, которые никак не могут договориться, в
какого бога им верить. Вот, скажем, сейчас на севере страны появился
рыбак, который что-то там проповедует и якобы творит чудеса, и я нисколько
не удивлюсь, если не сегодня-завтра он взбаламутит всю страну, а я буду
отозван в Рим.
Так я впервые услышал о человеке, имя которого было Иисус, но тут же
забыл о нем. И вспомнил, только когда летнее облачко превратилось в
грозовую тучу.
- Я навел о нем справки, - продолжал между тем Пилат. - Он политикой не
занимается. Насчет этого сомнений быть не может, но уж Каиафа постарается.
- а за спиной Каиафы стоит Анна, - превратить этого рыбака в политическую
занозу, чтобы уязвить Рим и погубить меня.
- О Каиафе я слышал: это, кажется, первосвященник, - сказал я. - А кто
же в таком случае Анна?
- Эта хитрая лиса и есть настоящий первосвященник, - отвечал Пилат. -
Каиафа был назначен Гратом, но он всего лишь тень Анны, игрушка в его
руках.
- Они так и не простили тебе эту историю со щитами, - насмешливо
поддразнила его Мириам.
Тут Пилат поступил, как поступает всякий человек, когда коснутся его
больного места, - он принялся рассказывать про этот случай, который
поначалу казался совсем пустяковым, а в конце концов едва не погубил его
По простоте душевной он установил перед своим дворцом два щита с
посвятительными надписями. Это вызвало настоящую бурю, и возмущение
фанатиков еще не улеглось, а уже была послана жалоба Тиберию. Тот принял
сторону евреев и высказал свое недовольство Пилату.
Я был очень рад, когда несколько позже наконец сумел поговорить с
Мириам. Жена Пилата успела улучить минуту, чтобы рассказать мне о ней.
Мириам происходила из царского рода. Ее сестра была замужем за Филиппом,
тетрархом Гавланитиды и Батанеи. А сам Филипп был братом Ирода Антипы,
тетрарха Галилеи и Переи, и оба они были сыновьями Ирода, которого евреи
называли "Великим". Мириам, как мне дали понять, считалась своим человеком
при дворах обоих тетрархов, потому что была родственницей им обоим. Я
узнал также, что еще девочкой она была помолвлена с Архелаем, который в то
время был этнархом Иерусалима. Она была очень богата, и предполагаемый
брак не был вынужденным. К тому же она была весьма своевольна, и угодить
ей в таком важном деле, как выбор супруга, было, без сомнения, нелегко.
Да, как видно, в этой стране самый воздух был пропитан религией, ибо не
успели мы с Мириам начать беседу, как тоже заговорили об этом. Поистине
евреи в те дни не могли обходиться без религии, как мы - без сражений и
пиров. Пока я находился в этой стране, в голове у меня стоял звон от
нескончаемых споров о жизни и смерти, о законах и Боге. Что касается
Пилата, то он не верил ни в богов, ни в злых духов, ни во что вообще.
Смерть он считал вечным сном без сновидений, и вместе с тем все годы,
проведенные в Иерусалиме, он больше всего, к своей досаде, занимался
улаживанием яростных религиозных распрей. Да что там! Мальчишка-конюх,
которого я как-то взял с собой в Идумею, - никчемный бездельник, не
умевший толком оседлать коня, - только и делал, что от зари до зари, не
переводя дыхания и с большим знанием дела, рассуждал о тончайших
различиях, существующих в учениях раввинов от Шемаи до Гамалиеля.
Но вернемся к Мириам. N - Ты веришь в то, что ты бессмертен, - сразу же
вызвала она меня на спор. - В таком случае почему же ты боишься говорить
об этом?
- А зачем думать о том, что бесспорно? - возразил я.
- Но откуда у тебя такая уверенность? - настаивала она. - Объясни мне.
Расскажи, как ты себе представляешь свое бессмертие.
И когда я рассказал ей о Нифлгейме и Муспелле, и о великане Имире,
который родился из снежных хлопьев, и о корове Аудумле, и о Фенрире и
Локи, и о ледяных Иотунах, да, повторяю, когда я рассказал ей обо всем
этом, а также о Торе и Одине и о нашей Валгалле, глаза ее засверкали, и
она воскликнула, захлопав в ладоши:
- О, ты варвар! Большое дитя, золотоволосый великан из страны вечного
мороза! Ты веришь в сказки старух кормилиц и в радости желудка! Ну, а твой
дух, дух, который не умирает, куда попадет он, когда умрет твое тело?
- Как я уже сказал - в Валгаллу, - отвечал я. - Да и тело мое тоже
будет там.
- Будет есть, пить, сражаться?
- И любить, - добавил я. - В обители блаженства с нами будут наши
женщины, иначе зачем нам она?
- Ваша обитель блаженства мне не по душе, - сказала Мириам. - Это
какое-то дикое место, где бури, морозы, безумие разгула.
- А какова же ваша обитель блаженства?
- В ней царит вечное лето, цветут цветы и зроют благоуханные плоды.
Но я проворчал, покачивая головой:
- А мне не по душе такое небо. Это унылое разнеживающее место, которое
годится только для трусов, жирных бездельников и евнухов.
Мои слова, по-видимому, ей понравились, так как глаза ее засверкали еще
ярче, и я был почти уверен, что она старается меня раззадорить еще больше.
- Моя блаженная обитель - для избранных, - сказала она.
- Блаженная обитель для избранных - это Валгалла, - возразил я. -
Посуди сама, кому нужны цветы, которые цветут круглый год? А в моей
стране, когда кончается студеная зима и долгие зимние ночи отступают перед
солнцем, первые цветы, выглядывающие из-под талого снега, приносят людям
истинную радость. И все любуются ими и не могут налюбоваться.
- А огонь! - вскричал я, помолчав. - Великий благодетельный огонь! Ну
что это за небо, где человек не может понять всю прелесть огня, который
ревет в очаге, пока за крепкими стенами воет ветер и бушует снежная вьюга!
- Какой вы простодушный народ, - не сдавалась она. - Среди снежных
сугробов вы строите себе хижину, разводите в очаге огонь и называете это
небом. В нашей обители блаженства нам нет нужды спасаться от снега и ветра.
- Не так, - возразил я. - Мы строим хижину и разводим огонь для того,
чтобы было откуда выйти навстречу стуже и ветру и где укрыться от стужи и
ветра... Мужчина создан для того, чтобы бороться со стужей и ветром. А
хижину и огонь он добывает себе в борьбе. Я-то знаю... Было время, когда я
в течение трех лет не имел крыши над головой и ни разу не погрел рук у
костра.
Мне было шестнадцать лет, я был мужчиной, когда впервые надел тканую
одежду. Я был рожден в разгар бури, и пеленками мне служила волчья шкура.
Теперь погляди на меня, и ты поймешь, какие мужчины населяют Валгаллу.
И она поглядела мне в глаза, и в ее взгляде был призыв, и она
воскликнула:
- Такие, как ты, золотоволосые великаны! - А затем задумчиво добавила:
- Пожалуй, это даже грустно, что на моем небе не будет таких мужчин.
- Мир прекрасен, - сказал я ей в утешение. - Он широк и сотворен по
разумному плану. В нем хватит места для многих небес. Мне кажется, каждому
уготовано то блаженство, к которому он стремится... Там, за могилой, нас,
конечно, ожидает прекрасная страна. Я, думается мне, покину наши
пиршественные залы, совершу набег на твою страну цветов и солнца и похищу
тебя, как была похищена моя мать.
Тут я умолк и взглянул ей в лицо, и она встретила мой взгляд и не
опустила глаз. Огонь пробежал у меня по жилам. Клянусь Одином, это была
настоящая женщина!
Не знаю, что было бы дальше, если бы не Пилат. Закончив свою беседу с
Амбивием, он уже несколько минут сидел, усмехаясь про себя, и тут нарушил
воцарившееся молчание.
- Раввин из Тевтобурга! - насмешливо воскликнул он. - Еще один
проповедник явился в Иерусалим и принес еще одно учение. Теперь начнутся
новые религиозные распри и бунты и пророков будут снова побивать камнями!
Да смилуются над нами боги - здесь все обезумели. Ну, Лодброг, от тебя я
этого не ожидал.
Да ты ли это с пеной у рта споришь о том, что станется с тобой после
смерти, словно какой-нибудь бесноватый отшельник? Человеку дана только
одна жизнь, Лодброг. Это упрощает дело. Да, упрощает дело.
- Ну же, ну, Мириам, продолжай! - воскликнула жена Пилата.
Во время нашего спора она сидела, словно зачарованная, крепко сцепив
пальцы, и у меня промелькнула мысль, что она уже заразилась религиозным
безумием, охватившим Иерусалим. Во всяком случае, как мне пришлось
убедиться впоследствии, она проявляла болезненный интерес к этим вопросам.
Она была так худа, словно долго болела лихорадкой. Казалось, ее руки, если
посмотреть на них против света, будут совершенно прозрачны. Она была
хорошая женщина, только чрезмерно нервная и суеверная и постоянно пугалась
всяческих предзнаменований и дурных примет. У нее бывали видения, и она
порой слышала неземные голоса. Я терпеть не могу такого слабодушия, но она
все-таки была хорошей женщиной, и сердце у нее было доброе.
* * *
Я прибыл туда с поручением от Тиберия и, к несчастью, почти не виделся
с Мириам. Мне пришлось отправиться ко двору Антипы, а когда я возвратился,
то не застал Мириам: она уехала в Батанею ко двору Филиппа, который был
женат на ее сестре.
Из Иерусалима я отправился в Батанею, хотя мне не было нужды
встречаться с Филиппом: при всем своем безволии он был верен Риму. Но я
искал встречи только с Мириам.
После этого я побывал в Идумее. Затем отправился в Сирию по повелению
Сульпиция Квириния: легат хотел получить сведения о положении в Иерусалиме
из первых рук. Так, много разъезжая по стране, я скоро сам убедился, что
евреи прямо-таки помешаны на религии. Это была их отличительная черта. Они
не желали предоставить решение этих вопросов своим проповедникам, каждый
из них стремился сам стать проповедником и проповедовал повсюду, где
только находил себе слушателей. Впрочем, слушателей хватало с избытком.
Люди бросали свои занятия и бродили по стране, как нищие, затевая споры
с раввинами и книжниками в синагогах и на ступенях храмов. В Галилее,
области, пользовавшейся дурной славой (жителей ее считают придурковатыми),
я впервые снова услышал о человеке по имени Иисус. По-видимому, он был
сначала плотником, потом стал рыбаком, а когда начал бродяжничать, его
товарищи - рыбаки - бросили свои рыбачьи сети и последовали за ним.
Кое-кто считал его пророком, но большинство - безумцем.
Мой бездельник-конюх, который утверждал, что в знании талмуда ему нет
равных, от души презирал Иисуса, называл его царем нищих, а его учение -
эбионизмом. Смысл этого учения, как объяснил он мне, заключался в том, что
только беднякам уготовано царствие небесное, а богатые и могущественные
попадут в какое-то огненное озеро.
Я заметил, что в этой стране все называли друг друга безумцами;
по-видимому, таков был обычай. Впрочем, на мой взгляд, они все без
исключения были безумцами. И каждый по-своему. Кто изгонял бесов и лечил
недуги наложением рук, кто без всякого вреда для себя пил смертельный яд и
играл с ядовитыми змеями, - так, во всяком случае, утвержали сами
чудотворцы- Кто удалялся в пустыню и морил там себя голодом. А потом
возвращался и начинал проповедовать какое-нибудь новое учение и собирал
вокруг себя толпы. Так возникали новые секты, в которых немедленно
начинались споры из-за тонкостей доктрины, что вело к распадению секты на
две, а то и больше.
- Клянусь Одином, - сказал я Пилату, - сюда бы немножко нашего
северного снега и мороза! Это слегка охладило бы им мозги. Здешний климат
слишком мягок. Вместо того чтобы строить себе теплые жилища и добывать
пищу охотой, они беспрерывно создают новые учения.
- И изменяют природу Бога, - угрюмо подхватил Пилат. - Будь они
прокляты, все эти их учения!
- Вот именно, - согласился я. - Если только мне удастся выбраться из
этой сумасшедшей страны, сохранив рассудок, я буду рассекать надвое
всякого, кто только посмеет заикнуться мне о том, что ждет меня за гробом.
Нигде больше нельзя было отыскать таких смутьянов. Решительно все на
свете они сводили к вопросам благочестия или богохульства. Мастера вести
споры о всяких тонкостях веры, они были не в силах постичь римскую идею
государства. Политика для них становилась религией, а религия - политикой.
В результате у каждого прокуратора хватало забот и хлопот. Римские орлы,
римские статуи, даже щиты Пилата - все считалось преднамеренным
оскорблением их религиозного чувства. Имущественная перепись, проведенная
римлянами, вызвала большое негодование.
Однако без нее нельзя было установить налоги. И тут все начиналось
сначала. Налоги, взимаемые государством, - преступление против их закона и
их Бога. О этот аакон! Он не имел ничего общего с римскими законами. Это
был их собственный закон, дарованный им Богом. Находились фанатики,
убивавшие всякого, кто нарушал этот закон. А если бы прокуратор решил
покарать такого фанатика, застигнутого на месте преступления, тотчас бы
вспыхнул бунт, а может быть, и восстание.
Все, что делали эти странные люди, они делали во имя Божье.
Те из них, кого мы, римляне, называли "тавматургами", творили чудеса в
доказательство правильности своего вероучения. Мне всегда казалось
полнейшей бессмыслицей доказывать правильность таблицы умножения путем
превращения жезла в змею или даже в двух змей, однако именно это и
проделывали тавматурги, и это неизменно вызывало волнения в народе.
О небожители, сколько же там было сект! Фарисеи, ессеи, саддукеи - их
был целый легион! И едва успевала возникнуть новая заумная секта, как она
тотчас же обретала политическую окраску. Прокуратору Колонию, одному из
предшественников Пилата, немало пришлось потрудиться, чтобы подавить
гавланитский мятеж, начавшийся именно таким образом в Гамале.
Когда я в последний раз заехал в Иерусалим, среди евреев было заметно
необычное волнение. Они собирались толпами, горячо обсуждали что-то и
кричали во всю глотку. Некоторые предрекали конец света, другие
удовлетворялись меньшим и предсказывали лишь крушение Иерусалимского
храма. А отъявленные бунтовщики твердили, что пришел конец римскому
владычеству и скоро возродится еврейское царство.
Пилат тоже как будто был весьма встревожен. Я видел, что ему приходится
нелегко. Но надо сказать, что он оказался столь же тонким политиком, как и
они: узнав его получше, я готов был бы побиться об заклад, что он сумеет
поставить в тупик самого искушенного в спорах книжника из синагоги.
- Будь у меня хоть пол-легиона римских солдат, - пожаловался он мне, -
я бы взял Иерусалим за глотку... и был бы, верно, отозван в Рим в награду
за мои старания. - Он, как и я, не слишком надеялся на вспомогательные
войска, а римских солдат у нас была лишь горстка.
В этот мой приезд я поселился во дворце и, к моему восторгу, встретил
там Мириам. Впрочем, радости мне от этого было мало:
мы разговаривали только о положении в стране. На то были веские
причины, так как город гудел, словно потревоженное осиное гнездо.
Впрочем, он и был осиным гнездом. Приближалась Пасха - их религиозный
праздник, и, по обычаю, в Иерусалим стекались толпы людей со всех концов
страны. Все эти пришельцы, конечно, были фанатиками, иначе они не
пустились бы в такое паломничество. Город был набит битком, и все-таки
многим пришлось расположиться за городскими стенами. Я не мог разобрать,
вызвано ли это волнение проповедями бродячего рыбака, или причина его
Достарыңызбен бөлісу: |