«Пикник на обочине»
Сергей-воробей на коне катался,
Руки-ноги растерял, без порток остался!..
(Частушка-дразнилка)
«18 июля. ...Солнце скоро садиться начнет, но все равно лето на самом пике, тепло, вечерней прохлады и не будет.
Все разнозеленое вокруг: пыльно-зеленые подорожники у края дороги, прямо на которых мы с Маркычем сидим; изумрудное поле, по которому эта дорога проходит; сочно-зеленый березовый перелесок невдалеке; справа от проселка — темно-зеленая опушка смешанного леса с кокетливыми рыжествольными хвойно-зелеными соснами и молчаливо-строгими, почти черно-зелеными елями; зеленоватым серебром отливают ивы вдоль реки. Даже наш серебристо-голубой пикап позеленел с боков, отражая всю эту близкую и дальнюю зелень.
Обзор широкий, километра на три, и такая красота вокруг, что и без этой четвертинки, которую я постепенно выпиваю в гражданском нешоферском одиночестве, дух захватывает. И словно крылья вырастают. Чтобы опять лететь неведомо куда, неведомо за чем; за своей неведомой извечной целью... За «жар-птицей», что ли, как Ивану-дураку?..
Не знаю, как вы, а вот я, как копну в себе, не в парадно-причесанном, а в настоящем, как, например, сейчас, когда, сидючи с початой четвертинкой на деревенском поле (хоть и не подумайте, что я «настоящий», лишь когда я с рюмкой, как, например, сейчас, когда сижу с початой четвертинкой на деревенском поле в Тверской губернии), так вот, как копну в себе поглубже, то выясняется, что самую искреннюю и самую живую благодарность чаще ощущаю не к гениям, которым рукоплещут миллионы (и, разумеется, я в их рядах), а к людям, внешне совершенно незаметным, не «изысканным» (в нашем задрипанно-салонном понимании). К тем, кто сделал что-то простое, каждому понятное и важное для меня в не лучший мой момент: накормил, когда был голоден; приютил, когда брел по незнакомой дороге; понял, когда никто не понимал; уделил внимание, когда никто не замечал... Такое сделать — талант души нужен, а не популярность или престижная известность.
Но талант души жизненной целью быть не может. Никакой талант целью быть не может, потому как любой талант — это Дуновение Божие, которое не на каждого снисходит, поэтому к нему стремись не стремись — один хрен.
Хотя... Похоже, что у некоторых он в скрытом состоянии присутствует, этот талант. Дремлет, так сказать, пока не встряхнет человечка невзгодой или счастьем, пока не встрепенется душа, пока не затрепещет на ветру сподвижничества наивный и взволнованный парус этого самого душевного таланта...
Ну так это — то же самое Дуновение, только прежде неведомое, неизвестное самому обладателю; это такое же исключительное везение, как и талант изначально очевидный... Поэтому и на подобное пробуждение уповать особо не приходится...
Короче говоря, к сорока годам (поздновато?) закралось в меня подозрение, а к сорока пяти — прочно и по-домашнему угнездилось там уверенностью, что цель жизни — это правильно делать простые, всем понятные и хоть кому-то нужные дела. Не мудрствовать лукаво, замахиваясь на претенциозное сотрясение устоев и переделку мира, а помогать тем, кому помощь нужна. Помогать словом тому, кто жаждет услышать; молчанием — тому, кому надо высказаться; деньгами (пусть и небольшими) — тем, кто в удушающей нужде...
Не прощу себе одного совсем уже недавнего события (вчера произошло).
Едем, значит, вчера с Маркычем в Едимново на его сугубо иностранном и повсеместно вездеходном авто. Два фраера. Он — «новый русский», я — «старый», но только что из очередной командировки «из-за бугра».
Заехали в Конаково в магазин, накупили там водки, пива, конфет всяких; не ехать же в деревню с пустыми руками. Дождались парома на утреннем солнечном волжском берегу, побазарив с двумя уже принявшими местными «рыбаками», лишь для проформы мытарящими на крючках размокших червей.
Я как последний дурак с ними по инерции после Запада: «спасибо» да «спасибо», «пожалуйста» да «пожалуйста», а они оба встали, недокуренные бычки бросили и мне: мол, ты чего, мужик?.. Издеваешься здесь над нами?!..
Короче, нам завидно стало с Маркычем, выпили и мы по бутылке пива с утрева, для пущего провозглашения праздничности происходящего.
Переехали на пароме, мчимся дальше на японской резине по тверской гравийной дороге от Конаково к Юрьево-Девичье и дальше к Едимново.
Вдоль нее, вдоль этой дороги, на проводах и по округе — не туркестанские, не заграничные, не тропические, а исконно свои, незатейливые до щемящего совершенства птички: скворцы, сороки, обыкновенные и камышовые овсянки; жуланы восседают на сухих торчащих ветках; синичьи выводки перелетают хлопотливо вдоль куртинок ольхи; канюки парят как-то гостеприимно, а вовсе не хищно; воробьи хлопочут на покосившихся заборах.
Под звучащие в кабине мелодии «Битлов» проносятся мимо нас за окнами мелколиственные перелески, лесные опушки, поросли иван-чая вдоль обочин, маленькие деревушки, увядшие, но нарядные, как обихоженные покойницы.
И вот, на краю одной из них, стоит на дороге мужик. Коржавый, мятый, небритый, нечесаный; в растянутых на коленках тренировочных штанах, в выцветшей военной зеленой рубашке, застегнутой не на ту пуговицу; прижимает одну руку к сердцу, а другой показывает: мол, налейте, Христа ради... Как говорится, шлет привет уже даже не со дна, а с самого что ни на есть поддонника...
А мы и не притормозили. Неслись на такой скорости, что и подумать не успелось. А реактивности чувства, чтобы остановиться не думая, видать, и не хватило.
По тому, как у Маркыча тень пробежала незаметная по лицу, я сразу понял, что и он, так же как и я, про это самое подумал и скукожило его точно так же внутри, как и меня: нам эта четвертинка — что есть, что нет ее, а мужику этому — она желаннее всего, она бы для него манной небесной ниспала и счастья бы ему дала часов на несколько...
Но не притормозили, не пошли на неудобство резкого торможения, не стали скрипеть колесами по гравию, подняв целый столб пыли, не стали сдавать задом, а проехали чисто, быстро, иномарочно, как раз так, как этот мужик, не надеясь, и ожидал своим помутненным подсознанием, что мы и проедем...
Это я не к тому, что цель жизни — алкашу стакан налить. А к тому, что уж если рассуждаешь о цели жизни, то алкашу не налить, когда трубы горят, — западло...
А уже минуту спустя словно обожгло — вспомнилось, как несколько лет назад иду по Балашихе таким же временем (часов одиннадцать утра), но не летним, а зимним утром, перехожу через Горьковское шоссе у остановки «Спортивная», застрял на середине перехода, жду, пока поток машин на светофоре остановится. Недалеко от меня на разделительной полосе так же стоит мальчишка лет тринадцати, топочет от нетерпения, хочет перебежать. Я ему свистнул строго, хотел кулак показать, чтобы стоял смирно, но куда там, машины идут сплошной рекой, не слышит ничего.
Выбрал он момент и ринулся вперед в узкую пустоту между недалеко идущими друг от друга грузовиками, а в этот момент в эту же пустоту, в нарушение всех правил, из левой полосы в правую хищно и лихо поддала сзади, упиваясь мощью шведского турбомотора, темно-сине-зеленая «вольво», и как раз, миновав грузовики, не видя ничего из-за них, на всем ходу и ударила бампером бегущего мальчишку, даже не притормозив...
Взлетело в воздух удивленное своей смертью тело, медленно перевернулось вверх тонкими мальчишескими ногами, беззащитно торчащими из сгормошившихся штанин, пролетело плавной дугой по воздуху, словно играя, словно на батуте. И с ужасной мясной мягкостью ударилось прямо грудью о расширенное бетонное основание стоящего на обочине шоссе фонаря. И замерло, обернувшись вокруг него податливой неподвижной дугой, словно кто-то бросил со всего маху размятую и разогретую в невидимых руках плитку живого пластилина на ствол тонкого дерева...
«Вольво», рванувшись еще быстрее, ушла вперед к Москве. Номер я не успел разглядеть, хоть и присматривался (поздно уже было, когда взгляд перевел). А рядом с телом остановился обшарпанный «запорожец», выскочили из него два обеспокоенных невзрачных мужика, подняли парня и полубегом понесли его укладывать на заднее сиденье, неудобно затискивая уже почти выросшее тело в тесную кабину...
Автобус я ждать не стал, даже не вспомнил про него, пошел домой, на «Южный», пешком по морозному воздуху через речку, мимо церкви; зубы у меня сцепились, иду изо всех сил, чем быстрее, тем легче... Пришел, позвонил в дверь, Роза открывает, а у меня вдруг слезы из глаз двумя ручьями нелепых и странных брызг, и хрип какой-то из горла, а я сам и не могу поделать ничего, только затыкаю эти слезы руками, но не помогает.
Роза как увидела, помертвела вся: «Что? ЧТО С ВАСЬКОЙ?!!» — а я и ответить ничего не могу, только промычал что-то, крутя головой, мол, ничего с ним, не волнуйся; в ванную заскочил, а хрен его разберет, не могу заткнуть, хлещет и хлещет из глаз... А я сижу на ванне и думаю почему-то: «Птички, птички, ну куда же вы смотрели!..»
Потом подхватился, выскочил из дома, завел машину, благо, что стояла под окнами, и рванул туда назад зачем-то. Приезжаю — там уже наряд милиции разбирается, три мента; меряют рулеткой. Подхожу к одному, мол, видел, говорю. Он начинает записывать с моих слов, а самого его корежит, слезы потекли из глаз (я и не пытался его растрогать, просто рассказал без эмоций, как было, как пацан летел от капота в тот фонарь); он стоит, пишет, не морщится, только вытирает иногда глаза тыльной стороной ладони, но тут его второй милиционер окликнул, мол, блин, ты чего тут встал, пишешь-слушаешь... Ты слушать истории приехал или работать?!
Фу-у...
Вот и разглагольствуй после такого.
Если эти мужики на «запорожце» пацана того довезли до больницы живым и если выжил он потом, то им — тем, кто остановился его подобрать, рассуждать о цели жизни уже и необязательно. Они свою цель, может, уже и достигли, поймали свою жар-птицу, поди сами того и не сознавая; им такое, глядишь, и не по первому разу удалось...
Это пацану выжившему (если суждено) уже надо будет о своей цели в жизни размышлять; если счастье выпадет размышлять о ней в жизни...
И вот едем мы дальше с Маркычем по гравийной деревенской дороге, а я сижу, как дешевое дерьмо в дорогом автомобиле, и представляю, как остановится кто-нибудь на «запорожце» около того мужика, а может, и на новой, еще по-советски франтовской «ладе» и протянет ему из окна пусть и не четвертинку, так бутылку пива, балагуря, что, мол, залей мужик дьявольский огонь и не грусти! И поедут потом себе дальше, говоря о своем в куда более скромной, чем наша, кабине и не ведая, что и они к своей цели ближе стали на большой и всамделишный шаг, когда мы с Маркычем от нашей жизненной цели уже километров на пять уехали, оставляя за собой лишь пыль, оседающую на придорожный иван-чай...
Так что я уже давно не прицеливаюсь с лихим прищуром в свою пресловутую цель жизни, стараюсь поменьше выгребываться (вроде как следуя заведомо высоким и достойным — а как же иначе?! — стандартам и идеалам), а помнить вместо этого о простой древней формуле: «Веруй в Бога, знай, что дважды два — четыре и будь честный человек».
Скромнее надо быть, дрын зеленый... Скромнее…
А когда из Едимново возвращались с Маркычем уже не через паромную переправу, а другой дорогой, то перед выездом на асфальт, идущий уже до самой Твери, съехали в поле, остановились последний раз в деревенском эфире, прежде чем назад в столичную реальность опускаться. Уселись на траве на обочине дороги, разложили лук, хлеб, малосольные огурцы, колбасу какую-то. Устроили, что называется, прощальный пикник.
Маркыч — за рулем, а я распечатал четвертинку, налил в его походную гнутую серебряную стопку аж светящейся неземным белым светом водки, выдул ее, не торопясь, за нашим очередным разговором на предвечернем солнышке...
Вот и сидим сейчас, смотрим на летний горизонт с макушкой церкви над далекой деревней, куртинами ив вдоль реки, а над нами жаворонок взлетел и поет-заливается, словно и не середина лета вовсе, а, как в юности, — вечная и обещающая все впереди весна...
Полевой жаворонок, Alauda arvensis, который и без понятия в своей пестрой птичьей голове, что есть далеко-далеко отсюда Туркестан и Копетдаг и что живут там другие жаворонки, совсем не похожие на него самого... И так вокруг хорошо, что дальше и некуда...
Было бы и мне так же хорошо, был бы и я Частью всего этого Целого вокруг, если бы тот алкаш на дороге не вспоминался, когда я свою четвертинку пил и о разном романтичном размышлял, с подсознательно-кокетливым удовлетворением констатируя глубину своей слегка поддатой чувствительной души...
Это ведь я к чему про всю эту мутотень? К тому, что жизнь на удивление быстро идет... Вот к чему...»
◄
Эпилог
...Друзей моих вы соберите, наймите Ваньку-маляра.
Он нарисует вам картину про наши чудные дела...
(Русская народная песня)
— О юноша, спустя два-три дня, ты выйдешь на берег реки и увидишь там огромную птицу. Уцепись покрепче за ноги этой птицы, и она понесет тебя над горами и реками прямо к железной земле. Там ты расстанешься с птицей и дальше пойдешь пешком...
(Хорасанская сказка)
«Клик-клик» — стучит шагомер, и время летит, как фасциатус.
Мои бывшие студенты незаметно выросли, разлетелись кто куда и стали мне еще дороже, чем в бытность восторженными второкурсниками, добросовестно ведущими полевые дневники. Многие из них работают учителями в школе, рассказывая детям о том, что они видели когда-то в Копетдаге.
Колька Дронин, с восторгом наблюдавший в Тарусе белых аистов в пойме Оки, работавший потом в Америке, а позже сопровождавший канадцев и американцев в нашей экспедиции в Кара-Калу, умер в двадцать один год, и сейчас он, наверное, уже знает о происходившем тогда с нами что-то, что еще лишь предстоит узнать мне самому.
Все молодые сотрудники заповедника, так вдохновенно трудившиеся в Сюнт-Хасардаге веселой биологической коммуной, собранной там Николаевым, разъехались кто куда. Сам Николаев в Кара-Кале, по-прежнему полон идей об охране природы Копетдага. С эпохой Интернет он снова в центре событий, общается со всем миром, приглашая к сотрудничеству нас всех, вкупе с былыми недругами, ни на кого не держа зла.
Калмыков, как и раньше, похож на лемура и на Ф.Э.Дзержинского одновременно; Зимин все такой же бородатый, сдержанный и вежливый; Зубарев все так же бредит охотой, а Светлана Петровна по-прежнему прощает второкурсникам перебор времени, когда они делают доклады по систематике животных.
Мой дорогой Михеич благословенно ушел в мир иной, дожив до девяноста двух лет и до конца продолжая, как и всю свою жизнь, каждый день добросовестно работать за столом.
АБС в Павловке стоит, но подвесные мостики через Истру обветшали, развалились и болтаются ненужными тросами без настилов: «кукушка» из Нахабино давно не ходит, никто на нее не спешит рано утром по тропинкам, отороченным подорожниками, а хозяева роскошных особняков, как грибы поднявшихся по всей округе, запросто ездят в Москву на «джипах» и «вольво».
Королькова иногда все еще вывозит студентов на практику в Тарусу, где на опушках все так же распевают пеночки-веснички, и мы с ней уверенно мечтаем о временах, когда тарусская база проснется от многолетней дремы и вновь продолжит славные и шумные традиции геофака, — Таруса не может исчезнуть в никуда.
Едимново на Волге разрослось и для стороннего наблюдателя выглядит сейчас обычной дачной деревней. Теперь туда можно запросто проехать на машине и совсем необязательно ждать перевоза с другого берега. На деревенском кладбище все меньше свободных мест. Там и Валентин. Стареющие домики немногих оставшихся старожилов скромно соседствуют с новыми дворцами за глухими заборами, над которыми инородно круглеют тарелки спутниковой связи. Кривая Сосна стоит, но на нее уже так просто не залезешь: она оказалась частной собственностью за оградой чьего-то дачного участка (деревенские пытались было ее отстоять, но куда там, без Валюшки не вышло…).
Гуси по деревне уже не ходят; коров тоже почти не осталось; наступить босиком в коровью лепешку никому не грозит (я, правда, будучи там последний раз, умудрился-таки вляпаться, чуть не выронив от неожиданности фотоаппарат).
Американцы и канадцы, звоня по случаю, неизменно вспоминают орлов с восторженным придыханием: для них эта птица символизирует соприкосновение с неведомым дотоле миром.
Жиртрест (он, кстати, тощий и длинный, я кажется не упоминал об этом) — большой человек в важном министерстве; готовит государственные доклады по загрязнению окружающей среды.
Чача вернулся из Индии, но последние годы мы с ним никак не общаемся. Я так и не понял до конца, почему (дружба ведь еще сложнее, чем любовь), но уже давно ни к кому не пристаю с важными вопросами о личном.
Андрюня по-прежнему военный; на его погонах появляется все больше звезд, и они все крупнее. Эммочка рано родила и уже вырастила двух дочерей. Ленка уехала с мужем в Америку; вроде не насовсем. Я все жду, что она как-нибудь приедет, позвонит и соберет нас всех как в те времена, когда мы вместе гнули лучки для моих будущих жаворонков. Впрочем, сейчас нам по сорок с чем-то, встретиться как в былые двадцать мы уже не сможем, а чтобы встретиться вновь, мы еще не достаточно повзрослели, еще не готовы…
Маркыч программировал-программировал, а потом вдруг стал «новым русским», продолжая при этом, как и раньше, пялиться в компьютер день и ночь. На своем немыслимом японском дизеле он подвозит знакомым деревенским мужикам мешки с картошкой и вытаскивает дачникам из грязи намертво засевшие «волги» и «жигули».
Володин все так же занимается хищными птицами и продолжает мотаться по всему свету; после Афганистана мы с ним общаемся постоянно. Ханум вся в заботах: растит смешного замечательного сына, похожего на Гурвинка.
Стас живет в Москве. Мы периодически видимся, пьем пиво, медленно обсуждаем новости или молчим про разное. Став популярным преподавателем-экологом, Стасик уже сам воспитал в экспедициях несколько поколений юннатов, и от него они тоже знают про ястребиного орла. Многие из них сейчас уже студенты на нашей кафедре, где до них учился Стас, а до него учился я. Кровожадно-смешливая акула все так же стоит на шкафу в нашей зоологической аудитории на том же самом месте.
Игорь и Наташа по-прежнему никак не выберутся ко мне в гости, оправдываясь тем, что не на кого оставить своих очередных нахлебников — кошек и собак; да и поездка в Москву теперь для них — поездка за границу. А сам я езжу к ним сейчас тоже много реже, чем хотелось бы. Им за все, что они для меня сделали, я благодарен навсегда.
Из Афганистана, как вы знаете, нас бесславно выперли. Все те афганцы, с которыми мы сотрудничали в период освободительной советской агрессии и которые начинали энергичными преподавателями, врачами, инженерами, либо эмигрировали, либо убиты.
Что не лезет ни в какие ворота человеческой этики, но вполне вписывается в стиль былого советского интернационализма, всех афганцев, кто поддерживал нас тогда (не важно, кто почему, но очень многие — искренне), что в Афганистане, что у нас в Союзе, мы просто бросили на произвол судьбы. Многие из них до сих пор живут среди гостеприимных российских берез на унизительном и бесправном положении беженцев, которых в любой момент можно дернуть в кутузку или выдворить из страны; а можно и не делать ничего: человек и так каждый день просыпается с ненадежным и непредсказуемым будущим.
Я часто вспоминаю лицо молодой учительницы-афганки, которая, смеясь, на каблуках и в мини-юбке, утром на майдане перед школой собирала вокруг себя восторженно льнущих к ней, галдящих первоклашек. При этом я каждый раз думаю о том, что сегодня в Кабуле женщину забивают на улице камнями, если, потянувшись на рынке рукой к товару, она неосторожно обнажила запястье... Или о том, что выйти на улицу без мужчины она вообще не может, поэтому, если у женщины нет мужа, отца, или старшего брата, или кого-то, кто принесет ей еды, она просто умрет дома с голоду...
Еще хуже мне становится, когда в московском метро я вижу молодых мужчин в камуфляже с треугольниками тельняшек в расстегнутых даже на морозном холоде воротниках, без рук или без ног сидящих около шапок с подаянием. Нередко они пьяны или одурманены так, что не могут открыть глаза, отстраненно и напряженно пребывая в своем, непостижимом для меня мире.
Я кладу в эти шапки что могу и ловлю себя на том, что делаю это от страха. И не столько от страха перед возможным будущим, перед мыслью о том, что моему сыну или мне самому еще может достаться такое в Чечне или где еще, сколько от страха перед прошлым, уже случившимся в жизни этих людей. Перед тем, что им, тогда мальчишкам, уже довелось пережить. Никогда и не думал, что можно так бояться чужого прошлого. А может, это просто подсознательный всплеск облегчения, что меня самого пока пронесло.
Когда я сую в шапку деньги, мне хочется то ли провалиться сквозь землю от взглядов окружающих, то ли замычать сквозь зубы оттого, что мы все привычно проходим мимо. Или занимаемся орнитологией. Или транслируем по радио в метро рекламу недорогих туров на Кипр и в Австралию... Но ничем, кроме этих смятых купюр, я никому помочь не могу...
Двадцатого января (день моего первого приезда в Кара-Калу) я каждый год выпиваю стакан вина за жаворонков, орлов, за ВИР, Копетдаг, Сумбар, Иран, за Муравских, за полынь под ногами, за солнце, кумганы, за Афганистан, за тельпеки, за змей, за родники и тюльпаны в горах, за экспедиции и караваны Зарудного, за древний великий Хорасан, за Едимново, Тарусу, за кафедру и за многое-многое другое...
Мои родители по-прежнему живут в Балашихе в том же самом доме и еще больше интересуются нашими делами и путешествиями. Сначала они водили в городской парк гулять моего сына, а когда он подрос — мою младшую дочь. Наблюдая это, я каждый раз пытаюсь представить, каким был этот парк, когда они водили туда меня (что-то помню, но смутно). Дай Бог им здоровья и долгих лет.
Васька вырос и к моим птичкам равнодушен, увлекается совсем другим. Не мечтая особо в детстве о путешествиях, он начал путешествовать еще до того, как приобрел сознательную способность мечтать, и сейчас сам признается, что он — скорее домосед. Хотя слово «домосед» имеет для него уже несколько иной смысл, чем для нас: каждодневно обсуждая повседневные мелочи на Интернет с друзьями из Испании, Индонезии, Колумбии, Австралии и Канады одновременно (в куче-мале из разных языков), он поездку в Европу или в США далеким путешествием и не считает...
У меня все те же «ласковые жены. Мне хорошо с ними». Моя дочь Даша, родившаяся от них уже после описываемых событий, каждый вечер, послушав книжку перед сном, кричит мне: «Сергей! Пора!» — подражая маме, она зовет меня не «папа», а по имени. Когда я подхожу, она требует рассказать ей очередную «сказку-правду» про то, «что с тобой действительно когда-нибудь происходило на самом деле».
Иногда я рассказываю ей что-нибудь из этой истории, а сам не могу оторвать глаз от пятилетней девочки, пытающейся представить себе далекие горы, незнакомых людей и «строгих» орлов. Она слушает очень внимательно, но вопросы раз за разом задает не про орлов, а про маленькую пушистую песчанку с черными глазками, которая стремглав бежит к своей норке, неся во рту целую охапку зеленой травы...
Сам я по-прежнему в очках (контактные линзы не люблю), а когда путешествую — в шляпе. Раз в два-три года, бреясь, как обычно, по утрам, я вдруг опираюсь руками на раковину, смотрюсь внимательно в зеркало и спрашиваю сам себя: «Салам алейкум?..»
Мой верный саквояж за годы работы в Копетдаге износился так, что уже не подлежал починке. Я много лет с благодарностью хранил его в кладовке — не в силах выкинуть, а потом вдруг, в порыве освобождения от сентиментальных якорей (нельзя же бесконечно хранить даже важное и дорогое из уже случившейся жизни), достал его, попрощался, вышел из дома и понес на помойку. Но выкинуть не успел. Ко мне подскочили вездесущие балашихинские мальчишки («Дядь, а чой-то у вас?»), я с облегчением отдал им саквояж, и он унесся от меня на волнах ребячьего смеха и игры.
У саквояжа началась новая жизнь, наполненная мальчишеским весельем нашего балашихинского двора, а мое плечо сегодня оттягивает уже совсем другая лямка с какими-то диковинными замками и специально разработанной заморскими дизайнерами подкладкой из непотеющей и не скользящей по плечу резины. В новомодном кофре я таскаю аппаратуру, которая мне и не снилась в былые времена, но ко всему этому великолепному снаряжению я почему-то отношусь равнодушно, просто использую его как инструмент, и все.
Сегодня на мои фотографии попадает много хороших людей, интересных мест и экзотических животных, которых я и не предполагал увидеть на своем веку. Снимая все это, я искренне восхищаюсь увиденным, но непроизвольно продолжаю выискивать в видоискателе черты сходства наблюдаемого с тем, что снимал видавшим виды «зенитом» в Копетдаге... В самых разных пустынях и горах очень далеко от Туркестана (все так же «клик-клик» — шагомер) я иногда вдруг ощущаю знакомый запах полыни или прокаленного солнцем пыльного ветра и непроизвольно вздрагиваю, настороженно оглядываясь вокруг...
Когда я встречаюсь с былыми участниками этой эпопеи, мы обсуждаем своих взрослеющих детей, текущие дела и происходящее со всеми нами в наше интересное время. При этом мы всегда с неизменным удовольствием вспоминаем пережитое нами когда-то в Туркмении, и в наших разговорах с годами настораживающе всплывают все новые и новые детали боевой юности...
Сумбар течет, как ему и положено, с востока на запад; Сюнт и Хасар по-прежнему незыблемо стоят на своих местах; а вот холмы за Кара-Калой, где я наблюдал жаворонков, не узнать. Там теперь автотрек для тренировки шоферов, и вместо стай зимующих птиц в этом месте среди врытых в землю автопокрышек пылят грузовики.
Нет больше СССР, нет ставшей столь дорогой всем нам Туркмении, а есть независимый Туркменистан. Но это все — детали. Потому что Копетдаг продолжает оставаться Копетдагом, а ястребиный орел — ястребиным орлом...
Я часто думаю про всю эту историю и не расстаюсь теперь с образом этой птицы, ставшей мне как бы близким другом и тотемным знаком. Банально, конечно, — орел в качестве символа, но уж так сложилось. Я стараюсь компенсировать это искренней самоиронией прилагающегося к тотему девиза, но это уже совсем личное — разбалтывать все до конца не могу.
Теперь вот и вы знаете про все это.
Я искренне желаю вам, всем дорогим мне людям, которых вспомнил сегодня, и всем людям вообще, счастья, здоровья и всего наилучшего. А всем в мире фасциатусам давайте вместе пожелаем выжить и навсегда остаться неотъемлемой Частью того вечного и подлинного Целого, вне которого невозможна и наша с вами жизнь.
...Ястребиный орел, планируя сверху, садится на острый гребень скалы. Я вижу его сильные лапы, белую грудь, освещенную заходящим солнцем, и то, как он, крича, закидывает голову назад, оглашая затихающее ущелье звонким клекотом. Словно повторяя всем нам еще раз то, что так чутко услышал Киплинг: «Мы с вами одной крови, вы и я!..»
Кара-Кала, Западный Копетдаг — Балашиха, Московская область
◄
Достарыңызбен бөлісу: |