пространства, быстро пустеющего как из-за оскудения рядов
«заинтересованных граждан», так и из-за оттока реальной власти на
территорию, которую, несмотря на все усилия сохранившихся
демократических институтов, невозможно описать иначе как некий
совершенно иной мир.
«Общественное» не стремится больше колонизировать «частное». Теперь
дело обстоит как раз наоборот: именно частное захватывает
общественное пространство, выдавливая и выталкивая оттуда все, что
не может быть полностью и без остатка переведено на язык частных
интересов и целей. Как заметил еще два века назад Токвиль, личность
есть злейший враг гражданина. Если постоянно повторять, что каждый
человек является хозяином своей судьбы, у него будет все меньше и
меньше причин считать заслуживающим его внимания (тем, что Альфред
Шутц обозначал термином «topical relevancy») все, что сопротивляется
полному растворению в его «я» и отличается от того, с чем можно
справиться собственными силами; а ведь именно наличие таких причин и
вытекающих из них поступков и служит отличительным знаком
гражданина.
Для индивида общественное пространство оказывается не более чем
гигантским экраном, на который проецируются частные проблемы, не
переставая, даже будучи увеличенными на экране, быть частными: оно
становится местом, где публично обсуждаются частные секреты и
подробности интимной жизни. Из ежедневных экскурсий по общественному
пространству индивиды возвращаются укрепившимися в своей de jure
индивидуальности и уверившимися, что способ, которым они в одиночку
справляются со своими делами, в точности таков же, как у других,
похожих на них индивидов, и что они, так же, как и другие, делают
промахи и сталкиваются с поражениями (хочется верить, что
временными).
Что же касается власти, то она уплывает с улиц и рыночных площадей,
из залов собраний и парламентов, из кабинетов местных и национальных
правительств и, не контролируемая гражданами, оказывается в
экстерриториальном пространстве электронных сетей. Ее
стратегическими принципами становятся отдаление, увиливание,
разъединение и невидимость. Попытки предугадать ее ходы и
предсказать их всегда неожиданные последствия (даже не говоря о
предотвращении таковых, если они кажутся нежелательными) на деле не
более эффективны, чем действия Союза по предотвращению изменений
погоды.
И, таким образом, общественное пространство все более освобождается
от общественных функций. Оно перестает играть свою прежнюю роль
места, где сходятся частные неприятности и общественные задачи, где
возникает диалог между ними. Под прессом индивидуализации люди
медленно, но верно лишаются защитной оболочки гражданства и теряют
свои гражданские привычки и интересы. В результате перспектива
превращения «личности de jure» в «личность de facto», управляющую
ресурсами, необходимыми для подлинного самоопределения, становится
все более и более отдаленной.
«Личность de jure» не может стать «личностью de facto», не
превратившись сначала в гражданина. Не бывает автономных индивидов
вне автономного общества, а автономность общества требует
преднамеренного и сознательного самоопределения, которое может быть
лишь коллективным достижением всех его членов. «Общество» всегда
вступало в двойственные отношения с автономией личности: оно
одновременно было и ее врагом, и ее необходимым условием. Но
соотношение опасностей и возможностей в этих отношениях, обреченных
оставаться двусмысленными, решительным образом изменилось на
протяжении истории модернити. [Сегодня] в меньшей степени, чем
врагом, общество является условием, [необходимым для личной
автономии], условием, в котором индивиды сильно нуждаются, но
которого совсем не видят в тщетной и разочаровывающей борьбе за
превращение своего формального статуса в подлинную автономию и
реальную возможность для самоутверждения.
Таково, в самых общих чертах, не слишком оптимистичное видение
ситуации, определяющей актуальные задачи критической теории, да и
социальной критики вообще. Они сводятся к попыткам еще раз связать
то, что разорвано на части сочетанием формальной индивидуализации и
отделением власти от политики. Иными словами, к реконструкции и
новому заселению ныне в значительной мере опустевшей agorа – места
встреч, споров и диалога между индивидуальным и общим, частным и
общественным. Если прежняя задача критической теории – освобождение
человека – сегодня что-то еще значит, то она заключается в
соединении двух сторон пропасти, открывшейся между реалиями
«личности de jure» и перспективой становления «личности de facto». И
индивиды, заново усваивающие забытые гражданские навыки и вновь
обретающие утраченные инструменты гражданства, являются
единственными строителями, которые способны соорудить этот
своеобразный мост.
8
Прогресс: тот же самый и иной
Здание мэрии в Лидсе, городе, где я провел последние тридцать лет, –
это величественный памятник амбициям и самоуверенности капитанов
промышленной революции. Построенное в середине девятнадцатого
столетия, величественное и пышное, соединяющее в своей архитектуре
черты Парфенона и египетских храмов, оно включает в себя в виде
главного украшения огромный зал заседаний, предназначенный для
регулярных собраний горожан, для дискуссий и выработки решений о
дальнейших шагах, ведущих к еще большей славе города и Британской
империи. Под потолком зала пурпурными и золотыми буквами выложены
слова правил, обязательных для любого, кто присоединяется к идущим
по этому пути. Среди священных принципов этой простой этики, таких
как «Честность – лучшая политика» или «Закон и порядок», одно
предписание поражает своей самоуверенной и бескомпромиссной
краткостью: «Вперед». В отличие от современных посетителей мэрии,
авторы кодекса вряд ли сомневались в его смысле. Они хорошо знали
разницу между «вперед» и «назад». И чувствовали себя в силах не
сходить с пути и придерживаться избранного направления.
25 мая 1916 года Генри Форд сказал корреспонденту газеты «Чикаго
трибьюн»: «История – это, в большей или меньшей мере, вздор. Мы не
хотим традиционности. Мы желаем жить настоящим, и единственная
история, заслуживающая хоть какого-то внимания, – это та, которую мы
делаем сегодня». Форд был известен тем, что громко и прямо выражал
мысли, которые другие могли высказать, лишь дважды подумав.
Прогресс? Не думайте о нем как о «работе истории». Это наша работа,
работа нас, живущих в настоящем. Единственная история, которая
что-то значит, это та, что еще не сделана, но делается ныне, и
должна быть сделана: иными словами, это будущее (о котором другой
прагматичный и прямолинейный американец, Эмброуз Бирс, написал
десятьюгодами раньше в своей книге «Словарь дьявола», что оно
представляет собой не более чем «тот период времени, на протяжении
которого наши дела идут хорошо, наши друзья остаются настоящими, а
наше счастье – гарантированным»). Форд мог бы торжествующе
провозгласить то, что Пьер Бурдье с изрядной печалью признал недавно
в своей книге «Акты сопротивления»: «Чтобы овладеть будущим, надо
держать под контролем настоящее». Человек, который управляет
настоящим, может быть уверен в своей способности заставить будущее
работать на него и по этой причине может игнорировать прошлое: для
такого человека в самом деле доступно сделать прошлую историю чушью,
пустым бахвальством, враньем. Или, по крайней мере, не придавать ей
большего значения, чем заслуживают вещи подобного рода. Прогресс не
превозносит и не облагораживает историю. «Прогресс» представляет
собой заявление о намерениях девальвировать или даже отменить ее.
В этом-то и дело. «Прогресс» предполагает не какие-то атрибуты
истории, а самоуверенность настоящего. Глубочайший, а возможно, и
единственный смысл прогресса воплощен в ощущении, что время работает
на нас, ибо события происходят именно под нашим влиянием. Все
прочее, рассказываемое о «сущности» прогресса, диктуется вполне
объяснимым, но все же вводящим в заблуждение стремлением
«онтологизировать» это ощущение. И в самом деле – является ли
история движением к лучшей и счастливой жизни? Если да, то как мы об
этом узнаем? Мы, те кто утверждает это, не жили в прошлом, а тех,
кто жил тогда, сегодня уже нет с нами, – так кому же делать
сравнения? Влетаем ли мы, подобно Клио, музе истории, в будущее,
преследуемые ужасами прошлого, или спешим в него, влекомые надеждой
поправить наши дела, единственным, что движет нами, является игра
памяти и воображения, а связывает или разделяет их между собой наша
вера в себя или ее отсутствие. Для людей, уверенных в своей
способности изменять ход вещей, прогресс является аксиомой. Тем, кто
чувствует, как все валится у них из рук, идея прогресса даже не
приходит в голову, и они посмеются над всяким, кто попытается ее
предложить. Эти противоположности оставляют мало места для
беспристрастной дискуссии, не говоря уж о консенсусе. Наверное, Форд
отозвался бы о прогрессе так же, как однажды он высказался об
утренней зарядке: «Упражнения – это чепуха, – сказал он, – если вы
здоровы, они вам ни к чему; если вы больны, они вам не по силам».
Но если уверенность в себе, успокаивающее чувство «контроля над
настощим» является единственным основанием, на которое опирается
вера в прогресс, то не приходится удивляться, что в наши дни эта
вера обречена оказаться шаткой. Этому нетрудно найти объяснение.
В первую очередь бросается в глаза отсутствие института, способного
«повести мир вперед». Наиболее болезненный вопрос, от которого
стараются увиливать в наше время поздней модернити или
постмодернити,состоит не в том, «что следует делать» (дабы мир стал
лучше и счастливее), а в том, «кто возьмется это сделать». В книге
«Новый мировой беспорядок» Кен Джовитт объявил о крахе
«представлений христианского типа», вплоть до последнего времени
упорядочивавших наши мысли о мироздании, о его перспективах и
полагавших мир «централизованным, жестко скрепленным и истерически
озабоченным непроницаемостью границ». В таком мире вопрос об
институте власти едва ли был актуален: «христианский» мир был всего
лишь сферой взаимодействия могущественных сил с результатами их же
действий. Такой образ имел свои эпистемологические основы в
фордистской фабрике, а также в устанавливающем и поддерживающем
порядок суверенном государстве (если даже и не в порождаемой ими
реальности, то хотя бы в их стремлениях и намерениях). Обе эти опоры
ныне ослабли вместе с их суверенитетом и амбициями. Упадок
современного государства чувствуется, пожалуй, особенно остро,
поскольку власть над продуктивной деятельностью отделена от
политики, которая, собственно, и призвана решать, что должно быть
сделано. В то время как все политические институты остаются
локальными, привязанными к определенной территории, реальная власть
постоянно движется, оказываясь за пределами их влияния. Наша жизнь
[все чаще] оставляет впечатление, что мы похожи на пассажиров в
самолете, поднявшихся высоко в небо, и обнаруживших, что в кабине
пилота никого нет.
Во-вторых, становится все менее и менее ясно, что должен предпринять
этот институт для улучшения ситуации в мире, – даже если рассмотреть
маловероятный случай, когда он способен сделать это. Все картины
счастливого общества, нарисованные разными красками и множеством
кистей за последние два столетия, оказались либо несбыточной мечтой,
либо – если их воплощение в действительности и было объявлено, –
нежизнеспособными [конструкциями]. На практике оказалось, что любая
[новая] форма социальной организации приносит столько же несчастий,
сколько и счастья, если не больше. Это относится в равной мере и к
двум главным антагонистам – уже обанкротившемуся марксизму и ныне
правящему экономическому либерализму. Что касается других серьезных
конкурентов, то вопрос Франсуа Лиотара: «Какие идеи способны
предотвратить появление нового Освенцима… в процессе движения к
всеобщему освобождению?» – до сих пор не нашел ответа и вряд ли
найдет его. Время «христианских концепций» ушло: все картины мира,
уже нарисованные по индивидуальным заказам, не вызывают симпаний, а
те, что еще не написаны, уже заранее кажутся подозрительными. Мы
путешествуем ныне без всякого представления о пункте назначения, на
который можно было бы ориентироваться, не пытаясь найти «справдливое
общество» и даже не надеясь, что оно встретится нам на пути.
Приговор Питера Дракера, согласно которому «от общества уже не стоит
ждать спасения», в полной мере отвечает духу нашего времени.
Однако начатый модернити роман с прогрессом – с жизнью, которая
может и должна переделываться, становясь «новой и
усовершенствованной», – не закончен и вряд ли скоро закончится.
Модернити не знает никакой иной жизни, кроме «сделанной»: жизнь
современных людей есть не нечто данное, а скорее некое задание,
всегда незавершенное и постоянно требующее все новых забот и усилий.
Условия человеческого существования в «поздней модернити» или
«постмодернити» сделали эту модальность жизни еще навязчивее:
прогресс более не является временным делом, приводящим в результате
к совершенству, когда делается все, что должно быть сделано, и в
дальнейших переменах нет необходимости, а становится вечным
состоянием, самим содержанием жизни.
Если идея прогресса в нынешней ее форме выглядит столь незнакомой,
что возникает вопрос, существует ли он вообще, то это потому, что
прогресс, как и многие другие параметры современной жизни, был
дерегулирован и приватизирован. Он дерегулирован – поскольку вопрос
о том, означает ли каждый конкретный элемент новизны какое-либо
улучшение, всегда остается без ответа и вызывает споры даже после
того, как выбор уже сделан. И он приватизирован – поскольку
принадлежит каждому отдельному человеку, от которого ждут, что он
индивидуально воспользуется своим умом, ресурсами и трудолюбием,
чтобы добиться для себя более удовлетворительных условий жизни,
оставляя в прошлом то, что ему не по нраву.
Однако проблема осуществимости прогресса во многом остается такой
же, как и до дерегулирования и приватизации, – такой, как ее
сформулировал Пьер Бурдье: чтобы строить будущее, надо уметь
управлять настоящим. Только сегодня задача управления настоящим
становится задачей каждого отдельного человека. И для многих –
возможно, даже для большинства – наших современников «контроль над
настоящим» либо сомнителен, либо очевидно отсутствует. Мы живем в
мире всеобщей гибкости, в обстановке обостренной и безысходной
неуверенности, пронизывающей все стороны индивидуальной жизни – от
источников жизнеобеспечения до любовных отношений или членства в
сообществе по интересам; [затрагивающей] черты профессиональной и
культурной самобытности, манеру подачи себя на публике и даже
состояние здоровья; [накладывающей свой отпечаток] как на ценности,
к которым следует стремиться, так и на способы их обретения. Мало
остается надежных оплотов для доверия, они расположены далеко друг
от друга, и, как правило, доверие остается невостребованным.
Когда господствует неуверенность, планы на будущее становятся
временными и неустойчивыми. Чем слабее контроль человека над
настоящим, тем меньше планов он строит на будущее – сами отрезки
времени, называемые «будущим», становятся все короче, а жизнь в
целом разделяется на эпизоды, которые рассматриваются один за
другим. Непрерывность не является больше фирменным знаком
совершенствования: кумулятивная и долгосрочная природа прогресса
уступает требованиям, адресующимся по отдельности каждому эпизоду;
значение любого из них должно раскрываться и всесторонне оцениваться
еще до окончания одного эпизода и начала следующего. В жизни,
управляемой принципом гибкости, стратегии, планы и желания могут
быть лишь краткосрочными.
Серьезное изучение культурных и этических последствий этой
гигантской трансформации еще не начиналось, поэтому их можно
обозначить лишь в самых общих чертах.
9
О «пользе» бедности
Экономика, освобожденная от политических сдержек и местных
ограничений, быстро глобализирующаяся и превращающаяся в поистине
экстерриториальнцю, порождает, как известно, все углубляющийся
разрыв между процветающими и бедствующими слоями населения – как в
мире в целом, так и внутри каждого отдельного общества. Известно
также, что она исключает все более широкие круги населения, и без
того живущего в бедности, страданиях и обездоленности, из той сферы
деятельности, которая признается обществом экономически рациональной
и социально полезной, превращая в людей, лишних с экономической и
социальной точек зрения.
Согласно последнему докладу Программы развития ООН [1], несмотря на
то, что к 1997 году общемировое потребление товаров и услуг выросло
вдвое по сравнению с 1975-м, и в шесть раз – по сравнению с 1950
годом, около миллиарда человек «не могут удовлетворить даже самых
элементарных своих потребностей». Среди 4,5 миллиарда жителей
«развивающихся» стран трое из каждых пяти лишены доступа к основным
элементам инфраструктуры: треть не имеет пригодной для питья воды,
четвертая часть – сносного жилья, одной пятой не предоставляются
санитарные и медицинские услуги. Каждый пятый ребенок учится в общей
сложности не более пяти лет; такая же часть детей постоянно
недоедает. От семидесяти до восьмидесяти из ста с небольшим
«развивающихся» стран имеют сегодня более низкий среднедушевой
доход, чем десять и даже тридцать лет назад: 120 миллионов человек
живут менее чем на один доллар в день.
В то же время в США, безусловно наиболее богатой стране мира и
родине самых богатых людей, 16,5 процента населения живут в
бедности; каждый пятый из взрослых мужчин и женщин не умеет ни
читать, ни писать, а продолжительность жизни 13 процентов из них не
достигает и 60 лет.
С другой стороны, три самых богатых на планете человека имеют личные
активы, превышающие совокупный национальный продукт сорока восьми
беднейших стран; состояние пятнадцати богатейших людей превосходит
валовый продукт всех стран Африки, расположенных к югу от Сахары.
Согласно докладу, менее 4 процентов личного богатства 225 наиболее
состоятельных людей было бы достаточно, чтобы обеспечить беднякам
всего мира элементарные медицинские и образовательные услуги, а
также достойное питание.
Последствия поляризации богатства, доходов и жизненных возможностей,
растущей внутри и вовне отдельных стран, – этой несомненно
вызывающей наибольшее беспокойство из всех современных тенденций –
как прежде, так и сегодня активно исследуются и обсуждаются; между
тем практически ничего, если не считать отдельных, фрагментарных и
нерешительных мер, не предпринимается для смягчения этих
последствий, не говоря уже о преодолении самой тенденции.
Непрекращающаяся драма озабоченности и бездействия неоднократно
описывалась и описывается, но без видимых результатов. В мои
намерения не входит повторять ее еще раз; хотелось бы обратиться к
концептуальным рамкам и набору ценностей, с позиций которых эта
драма, как правило, излагается; к рамкам и ценностям, препятствующим
полному осознанию серьезности положения, а тем самым и поиску
возможных альтернатив.
Концептуальные рамки, в которые традиционно заключается обсуждение
нарастающей бедности, являются чисто экономическими (в доминирующем
сегодня понимании «экономики» как совокупности товарно-денежных
трансакций), и сводятся к распределению богатства и доходов, а также
к проблеме доступа к оплачиваемому труду. Набор ценностей,
формирующий сбор и толкование необходимых данных, чаще всего
представляет собой комбинацию жалости, сочувствия и озабоченности
судьбой бедняков. Время от времени выражается также озабоченность по
поводу устойчивости социального порядка, хотя, говоря по правде, она
редко звучит в полный голос, поскольку лишь немногие трезвые умы
ощущают в бедственном положении и обездоленности современных
бедняков угрозу бунта. Ни концептуальные рамки, ни система ценностей
не являются ошибочными сами по себе. Точнее сказать, они ошибаются
не в том, на чем они сосредоточились, а в том, что они замалчивают и
упускают из вида.
Между тем среди факторов, на которые они не обращают внимания,
следует в первую очередь отметить роль «новых бедных» в
воспроизводстве и укреплении того глобального порядка, который и
является причиной их обездоленности; воссоздание атмосферы страха,
делающего несчастной жизнь всех остальных; наконец, степень, в
которой поддержание глобального порядка зависит от этих
обездоленности и страха. Карл Маркс однажды – во времена только еще
формировавшегося, дикого и необузданного капитализма, слишком
малограмотного, чтобы расшифровать даже ясные предострежения –
сказал, что рабочие не могут освободиться сами, не освободив и всех
остальных членов общества. Сегодня, в эпоху триумфа капитализма, не
нуждающегося в предостережениях и даже границах, можно сказать, что
все человечество не может освободиться от атмосферы страха и
бессилия, если беднейшая его часть не освободится от нужды и
бедности.
Короче говоря: наличие большой армии бедняков и широко известная
бедственность их положения являются для существующего порядка
важнейшим и, возможно, даже решающим, уравновешивающим фактором.
Его значение заключается в смягчении восприятия условий жизни
потребителя, пребывающего в вечной неопределенности, условий которые
в иной ситуации выглядели бы отталкивающими и отвратительными. Чем
безысходней в их восприятии нужда и бесчеловечность существования
бедняков, живущих в других странах или на соседней улице, тем лучше
они играют свою роль в той драме, сценария которой они не писали и
на которую не проходили проб.
С давних времен людей вынуждают мириться с судьбой, какой бы
суровой она ни была, для чего им демонстрируют красочные картинки
ада, готового поглотить всякого бунтовщика. Подобно атрибутам того
света, предназначенным для этих целей, преисподняя перенесена
Достарыңызбен бөлісу: |