— Сколько это займет времени?
— Примерно с полчаса.
— Вы и вправду проводите опыты на кроликах?
Доктор Финч рассмеялся.
Стоя навытяжку, Брент Кристофер почувствовал, как пульсирует искалеченная рука. Его взор замутился, у него закружилась голова… Но прежде чем вновь провалиться в блаженное небытие, Брент успел заметить, как мимо прошагал доктор Финн, направлявшийся на переговоры с миссис Лисбон. Она первой услышала о желудочном обследовании, затем о нем узнали медсестры, а потом и мы. Джо Ларсон перебежал через улицу, чтобы спрятаться в кустах у дома Лисбонов, и именно тогда услышал по-девчоночьи тонкий плач хозяина дома, звучавший, по словам Джо, довольно мелодично. Мистер Лисбон сидел в своем офисном кресле, поставив ноги на подставку и закрыв лицо ладонями. Зазвонил телефон. Мистер Лисбон взглянул на аппарат. Поднял трубку. «Слава богу, — сказал он. — Слава богу». У Люкс, как выяснилось, случился всего-навсего сильный приступ желудочной колики.
Кроме теста на беременность, доктор Финч устроил Люкс полное гинекологическое обследование. От мисс Анжелики Тернетт, сотрудницы больничного архива, мы получили позднее документы, которые почитаем жемчужиной всей коллекции (зарплата работника, не состоящего в медицинском профсоюзе, едва позволяет свести концы с концами). Врачебный отчет, составленный по большей части из щекочущих нервы чисел, рисует Люкс в жесткой больничной сорочке: ее поочередно попросили встать на весы (45 кг), открыть рот, чтобы измерить температуру (36,9 °C), и помочиться в пластиковую чашку (6–8 WBC/мкл; сод. белка пов.; лейкоциты 2+). Простая оценка «умеренное истирание» описывает состояние стенок ее маточных труб, и шагом к изучению этих «потертостей» (не имевшим, впрочем, продолжения) стало фото шейки матки, более всего напоминавшей диафрагму камеры для снимка с чрезвычайно малой экспозицией (теперь она взирает на нас с немым укором, подобно пламенеющему глазу).
«Тест на беременность дал отрицательный результат, но и без того было ясно, что она вела активную сексуальную жизнь, — заключила мисс Тернетт. — У этой девушки имелся вирус, от которого появляются генитальные прыщики. Чем больше партнеров, тем сильнее действие вируса. Проще не бывает».
Случилось так, что доктора Хорникера вызвали в тот вечер к больному, и он сумел уделить несколько минут разговору с Люкс, не ставя в известность миссис Лисбон. «Девушка все еще ждала результатов теста, и поэтому, естественно, была несколько напряжена, — говорит он. — Впрочем, я почувствовал в ней еще кое-что, какое-то особое беспокойство». Люкс успела одеться и сидела на краешке больничной койки в палате приемного отделения. Едва доктор Хорникер успел представиться, она спросила:
— Вы и есть тот доктор, который говорил с моей сестрой?
— Совершенно верно.
— Собираетесь задавать мне вопросы?
— Только в том случае, если ты сама захочешь.
— Понимаете, я здесь только для того, — Люкс понизила голос до шепота, — чтобы попасть на прием к гинекологу.
— Значит, ты не станешь отвечать на мои вопросы?
— Сил все рассказала нам про ваши приемчики. Сейчас у меня нет настроения.
— Какое же у тебя настроение?
— Никакого. Просто устала, и все.
— Тебе не спится по ночам?
— Только и делаю, что сплю.
— Но усталость все же не проходит?
— Ага.
— Как ты думаешь, почему?
Вплоть до этого момента Люкс отвечала легко и быстро, болтая не достававшими до пола ногами. Теперь она остановилась и оглядела доктора Хорникера с ног до головы. Затем откинулась на стенку и так склонила голову на сторону, что под ее щекой собралась пухленькая складочка.
— Железа в крови не хватает, — сказала она. — У нас вся семья такая. Наверное, стоит попросить доктора выписать витамины.
«Люкс Лисбон отрицала все, как на допросе, — по прошествии многих лет объяснил нам доктор Хорникер. — Мне было ясно, что она недосыпала (симптом депрессии, описанный во всех учебниках) и старательно делала вид, что источник ее трудностей и, соответственно, трудностей, имевшихся у Сесилии, тут совершенно ни при чем». Вошел доктор Финч с долгожданным результатом теста, и повеселевшая Люкс соскочила с койки. «Но даже ее явная радость имела маниакальный оттенок. Она запрыгала, как ненормальная».
Вскоре после этой встречи, во втором по счету из множества своих отчетов, доктор Хорникер предпринял попытку пересмотреть свое отношение к сестрам Лисбон. Часто цитируя недавно опубликованную работу доктора Джудит Вейсберг, изучившей «процесс принятия потери подростками, утратившими родного брата или сестру вследствие суицида» (см. «Список научных работ»), доктор Хорникер выдвинул свое объяснение эксцентричного поведения сестер, их замкнутости, непредсказуемых выплесков эмоций или перепадов настроения. Отчет утверждает, что в результате самоубийства Сесилии Лисбон ее сестры стали страдать посттравматическими стрессовыми нарушениями. «Нередко, — писал доктор Хорникер, — родные братья и сестры подростка, погибшего в результате самоубийства, разыгрывают перед домочадцами суицидальное поведение, таким образом пытаясь овладеть ситуацией, справиться с горем. Уровень повторных самоубийств в рамках одной семьи довольно высок». На полях рукописи, оставив научный стиль, он сделал беглую пометку: «Лемминги».
Став популярной за несколько месяцев, эта теория убедила многих, поскольку значительно упрощала общую картину. Самоубийство Сесилии, если заглянуть в прошлое, приобрело черты давно ожидаемого события. Никто больше не считал его таким уж невероятным, а принимая его в качестве Первопричины, мы избавлялись от необходимости дальнейших обоснований. Как выразился мистер Хатч: «Из Сесилии сделали злодейку». Самоубийство девочки, с этой точки зрения, предстало чем-то вроде заразного заболевания, поразившего ее близких. Лежа в ванной и медленно запекаясь в бульоне собственной крови, Сесилия спустила с поводка передаваемый по воздуху вирус, который, спеша на помощь, вдохнули ее сестры. Никого больше не интересовало, как и где заразилась сама Сесилия — передача микробов воздушным путем объяснила все. Другие девушки, пребывавшие в безопасности собственных комнат, почуяли нечто странное, поводили ноздрями, но не обратили особого внимания. Черные завитки дыма просочились в щели под их дверьми, выросли за их склоненными над учебниками спинами и, поднявшись к потолку, образовали зловещие силуэты того рода, какими пестрят комиксы и мультфильмы: угрожающе размахивающий ножом разбойник в черной широкополой шляпе; занесенный топор, грозящий рухнуть на подставленную шею… Гипотеза о заразности самоубийств сделала образ осязаемым. Колючие бактерии поселились в горле каждой из сестер, чтобы быстро размножиться в этой питательной среде. На следующее утро у них опухли миндалевидные железы, а горло слегка саднило. Ватным одеялом девушек окутала ленивая медлительность. В окнах их дома постепенно померкли огни окружающего мира. Они терли себе глаза, но так и не стали видеть лучше. Они ощущали тяжесть, мысли их утратили всякую подвижность. Предметы домашней обстановки потеряли всякий смысл. Будильник на тумбочке у кровати превратился в расплавленный комок ненужной пластмассы, отмеряющий нечто под названием «время» в мире, которому по какой-то неведомой причине это было важно. Размышляя о сестрах Лисбон в таком свете, мы и сами начинали видеть в них болезненную лихорадочность; выдыхая липкий разгоряченный воздух, они словно бы таяли день за днем, постепенно растворяясь в своем скрытом от мира каменном мешке. Смочив волосы, мы и сами выбегали на улицу, надеясь подхватить грипп и хотя бы временно разделить с ними беспамятство медленного угасания.
* * *
Раздававшиеся в ночи вопли дерущихся или спаривающихся кошек, их вечные концерты уверили нас в том, что мир — это одно сплошное чувство, которое царит там и тут среди особей, его населяющих; агония одноглазого сиамского кота ничем не отличалась от страданий сестер Лисбон, и даже деревья купались в самых разнообразных ощущениях. Первая шиферная плитка соскользнула с крыши и, всего на дюйм промазав мимо крыльца, с размаху воткнулась в мягкую землю. Издалека нам была видна смола, чернеющая в отверстии, пропускавшем внутрь воду. Мистер Лисбон поместил под протечкой в гостиной старую банку из-под краски и следил за тем, как она наполняется синевой под цвет потолка в спальне Сесилии (она сама выбрала оттенок в надежде, что потолок будет походить на вечернее небо; опустевшая банка долгие годы валялась в шкафу). В последующие дни ручейки стали собираться и в других банках — на батарее, на каминной доске, прямо на столе посреди столовой, — но никто так и не вызвал кровельщиков, наверное, просто потому, что Лисбоны уже не могли терпеть бесцеремонных вторжений в дом. С протечками они справлялись самостоятельно, продолжая жить в тропическом лесу собственной гостиной. Мэри регулярно появлялась на крыльце, забирая почту (рекламные листки, счета за отопление, но никаких писем, открыток или иных посланий личного характера), в ярко-зеленом или розовом свитере, расшитом алыми сердечками. Бонни носила нечто вроде рабочего халата, который мы прозвали «власяницей», в основном из-за покрывавших его колючих перьев. «Должно быть, у нее дыра в подушке», — так объяснял их наличие Вине Фузилли. Эти перья не были белыми, как можно было бы ожидать, но имели серо-коричневый окрас, происходя от беспородных уток, окультуренных птиц, чей спертый запашок подхватывал ветер каждый раз, когда, вся утыканная перьями, Бонни выбиралась из дому. Впрочем, близко к ней не подходили. Никто не отваживался посетить дом — ни наши родители, ни священник; даже почтальон, не желавший больше касаться почтового ящика Лисбонов, приподнимал его крышку корешком свернутого в трубочку «Фэмили Серкл»,[32] который выписывала миссис Юджин. Безмолвное разрушение дома становилось все более заметным. Мы увидели вдруг, какими пятнами подернулись занавеси, и только потом сообразили, что смотрим вовсе не на шторы, а на выстлавшую окна пленку грязи с протертыми в ней круглыми дырочками для подглядывания (огромной удачей было увидеть, как сестры делают очередной кружок: появлялась розовая ладонь, которая затем плющилась о стекло и совершала торопливые круговые движения, чтобы уступить яркой мозаике глаза, изучавшего нас самих). Ко всему прочему, перекосились и водосточные трубы.
Только мистер Лисбон еще покидал примыкавшую к дому территорию, так что наши контакты с сестрами сузились до мелких знаков их внимания, которые мы замечали на своем учителе. Его волосы были теперь причесаны с неизменной аккуратностью, словно бы девушки, не имевшие возможности прихорашиваться сами, стремились придать отцу весь лоск, на какой были способны.
На щеках мистера Лисбона более не появлялись оставленные на всеобщее обозрение знамена из папиросной бумаги, с капелькой крови по центру, подобно маленьким японским флажкам, что, по мнению многих, могло значить лишь одно: дочери сами взялись брить отца по утрам, проделывая это куда с большей осторожностью, чем когда-то братья Дурачка Джо (впрочем, миссис Лумис придерживалась на данный счет особого мнения: она полагала, что после самоубийства Сесилии мистер Лисбон приобрел электробритву). Каковы бы ни были второстепенные детали, математик стал нашим медиумом, с помощью которого мы пытались определить состояние духа сестер. Мы видели девушек сквозь призму дани, которую они с него собирали: припухшие красные глаза, которые почти не открывались, не желая видеть, как сама жизнь по капле вытекает из дочерей; ботинки, стоптанные в вечном блуждании по лестнице, ежеминутно угрожавшей привести к еще одному бездыханному телу; болезненная худоба, отразившая всю бездну жалости и сочувствия к гибнущим юным созданиям; опустошенный вид человека, осознавшего, что тоска увядания наполнила всю его жизнь без остатка, а другой уже не будет. Когда он отправлялся на работу, миссис Лисбон больше не укрепляла силы мужа утренним кофе. Как бы там ни было, садясь за баранку, он все еще тянулся по привычке к дверце, где крепилась дорожная кружка… чтобы поднести ко рту холодную жидкость недельной давности. В школе он бродил по коридорам с улыбкой на устах, о фальшивости которой ясно говорили слезящиеся глаза, а порой, чтобы продемонстрировать мальчишеский задор, взвизгивал: «Отдай шайбу!» и толкал зазевавшихся учеников к стенке. Впрочем, игра слишком затягивалась, когда он, замерев, чересчур долго удерживал их за плечи. Детям приходилось говорить: «Вбрасывание!» или «Вы попали на скамью штрафников, мистер Лисбон», — что угодно, только бы вывести его из отупения. Кении Дженкинс попал однажды в такую переделку и говорил только о чувстве странной безмятежности. «Непонятно, как это получилось. Я чувствовал на себе его дыхание, и все такое, но не пытался высвободиться. Словно в меня вколотили тяжелую сваю, она меня раздавила и расплющила, и все же на меня снизошел такой мир, такое спокойствие…» Многие восхищались тем, что мистер Лисбон продолжает ходить на работу; другие проклинали его за это, упрекая в жестокосердии. Под зеленым костюмом он стал походить на живой скелет, будто со смертью Сесилии меж ними протянулась веревочка, за которую теперь дочь перетягивала отца в загробный мир. Он напоминал нам Абрахама Линкольна, тощего, длиннорукого, молчаливого, влачащего на своих плечах все горести мироздания. Он никогда не проходил мимо питьевого фонтанчика, не отведав даруемого им мимолетного облегчения.
Но потом, не прошло и шести недель после окончательного водворения девушек в темницу, мистер Лисбон внезапно уволился. От Дини Флейшер, школьной секретарши, мы узнали, что во время рождественских каникул директор Вудхаус позвонил мистеру Лисбону и пригласил его на беседу. В кабинете присутствовал также и Дик Йенсен, председатель Попечительского совета. Мистер Вудхаус попросил Дини достать из холодильника в приемной бутылку с яичным ликером. Перед тем как поднести к губам бокал, мистер Лисбон спросил:
— Надеюсь, здесь нет спиртного?
— Рождество все-таки, — растерялся мистер Вудхаус.
Мистер Йенсен заговорил о «Кубке Розы».[33] Он даже спросил у мистера Лисбона:
— Вы ведь тоже «УМ»,[34] правда?
Мистер Вудхаус тем временем подал Дини знак выйти, но прежде чем та шмыгнула за дверь, до нее донесся ответ мистера Лисбона:
— Были времена. Но, сдается мне, Дик, я вам об этом не говорил. Похоже, вы недавно перечитывали мое личное дело.
Мужчины рассмеялись, без особого веселья в голосах. Дини прикрыла за собою дверь.
Уже 7 января, когда школа возобновила занятия, мистер Лисбон не числился в списке преподавателей. Формально он решил отдохнуть и ушел в бессрочный отпуск за собственный счет, но новая учительница математики, мисс Колински, по-видимому, чувствовала, что задержится надолго, поскольку мигом убрала с поддельных орбит все планеты. Падшие небесные сферы притулились в углу, как последний мусор времен распада Вселенной: Марс вжался в Землю, Юпитер развалился надвое, а блестящие кольца Сатурна поцарапали бедолагу Нептуна. Мы так и не знаем, что в точности говорилось на той встрече, но суть ясна: Дини Флейшер рассказала нам, что вскоре после того как Сесилия покончила с собой, родители многих учеников подали жалобы. В них говорилось, что человек, не сумевший установить порядок в собственной семье, не должен обучать чужих детей, и, по мере того как ветшал дом Лисбонов, неодобрительный хор звучал все громче. Манеры и поведение мистера Лисбона только усугубляли дело, вкупе с его вечным зеленым костюмом, отсутствием в учительской на переменах и пронзительным тенором, звучавшим на занятиях секции мужского хора, как визг отбившейся от родственников старухи. Мистеру Лисбону отказали в должности. И он вернулся в дом, где по вечерам порой не зажигался свет, а входная дверь не открывалась сутками.
Теперь дом по-настоящему умер. Ибо тоненький ручеек жизни, протекавший через притихшие комнаты и изредка приносивший девушкам угощение (хрустящее печенье, апельсиновые тянучки и окрашенные всеми цветами радуги кукурузные хлопья), продолжал звенеть, лишь пока мистер Лисбон совершал ежедневные поездки в школу и обратно. Мы могли представить себе, что чувствуют сестры Лисбон: мы точно знали, что они едят. Мы испытывали с ними вместе головную боль от непомерных доз мороженого. Нас могло вырвать от одного только запаха шоколада, который мы запихивали в себя, подражая их диете. Впрочем, когда мистер Лисбон перестал выходить из дому, ручеек сластей иссяк сам собой, и теперь мы вовсе не были уверены, едят ли сестры Лисбон вообще. Оскорбленный запиской миссис Лисбон, молочник больше не оставлял на их крыльце молоко, кислое или нет. Крогер больше не подвозил продукты. Во время заглушённого щелчками и помехами телефонного звонка в Нью-Мехико мать миссис Лисбон, Лима Кроуфорд, упомянула нам, что отдала дочери большую часть своего урожая и заготовленных в то лето консервов (она помолчала перед тем, как сказать «в то лето»: речь шла о годе смерти Сесилии — том времени, когда, несмотря на несчастье, огурцы и клубника на ее грядках пошли в рост, и даже сама она, семидесяти одного года от роду, продолжала жить и здравствовать). Лима также сообщила нам, что миссис Лисбон обладала обширным запасом консервированных продуктов, равно как и свежей воды, а также прочими средствами жизнеобеспечения на случай ядерной атаки. Очевидно, в подвале у них было устроено нечто вроде бомбоубежища, куда можно было попасть из игровой комнаты, стоя в которой мы наблюдали, как Сесилия поднимается по ступенькам наверх, к смерти. Мистер Лисбон даже установил там биотуалет. Но это было еще в те дни, когда все кругом ожидали, будто опасность придет извне; теперь же ничто не казалось столь бессмысленным, как это помещение для выживания, погребенное в недрах дома, самого превратившегося в большой склеп.
Наша тревога только усилилась, когда мы узнали, насколько исхудала Бонни. Как раз перед рассветом, когда дядюшка Такер уже обычно собирался отправиться спать, он часто видел, как она, ошибочно полагая, что вся улица погружена в сон, выходит на парадное крыльцо дома. На ней был неизменный халат в перьях, а с собой она нередко прихватывала подушку — дядюшка Такер называл ее «женой холостяка», имея в виду манеру, в которой Бонни сжимала ту в объятиях. В воздухе вокруг ее головы парили перья, вылетевшие из надорванного уголка. Бонни то и дело чихала. Ее длинная шея казалась тощей и белой, а шаткая, нетвердая подходка напоминала манеру ходить, свойственную голодающим Африки: тазобедренные суставы словно бы нуждались в смазке. Поскольку жидкая пивная диета довела до состояния ходячей тени самого дядюшку Такера, мы поверили рассказу. В его устах это звучало совсем иначе, чем замечание миссис Эмберсон: дескать, что-то Бонни похудела. По сравнению с миссис Эмберсон, все мы болели рахитом. Но начищенная до блеска бирюзово-серебристая ременная пряжка дядюшки Такера смотрелась на нем под стать непомерно огромной, украшенной драгоценными каменьями застежке на ремне борца-тяжеловеса. Он-то знал, о чем говорил. И, выглядывая из гаража, держась за ручку холодильника, наблюдал за неслаженными движениями Бонни Лисбон, за тем, как она сходила с крыльца по ступеням, пересекала газон к небольшому клочку оставшейся от прошлогодних раскопок незаросшей земли и там, на месте гибели сестры, начинала едва слышно шептать молитвы под перебор четок. Прижав к себе подушку одной рукой, она перебирала бусины другой и обыкновенно заканчивала прежде, чем в окнах на нашей улице загорался свет, и квартал приходил в движение.
Мы не знали, в чем крылась причина — в преднамеренном аскетизме или же в вынужденном голодании. Лицо ее казалось умиротворенным, сказал дядюшка Такер, на нем не было и следа лихорадочного аппетита Люкс или высокомерной гордости Мэри. Мы спросили, не держала ли она в руке глянцевой картинки с ликом Девы Марии, но дядюшка Такер не был уверен. В принципе Бонни выходила еженощно, хотя в тех редких случаях, когда по телевизору шел фильм с Чарли Чаном, дядюшка Такер забывал проверить.
Как раз дядюшка Такер и оказался первым, кто почуял запах, природу которого мы так и не сумели определить ни тогда, ни позже. Однажды в предрассветный час, выйдя помолиться к яме, Бонни оставила входную дверь приоткрытой, и дядюшка Такер, принюхавшись, заметил дуновение чего-то, с чем ему не доводилось сталкиваться прежде. Сперва он посчитал, что это был всего только резкий запах мокрой птицы, но тот ощущался и после того, как Бонни удалилась вместе с подушкою, так что, проснувшись наутро, мы тоже почуяли его. Ибо даже по мере разрушения дома Лисбонов, отмеченного душком сгнивших досок и отсыревших ковров, этот новый запах продолжал струиться из его щелей, заполняя наши сны и заставляя то и дело мыть руки. Запах был таким густым, что казался вязкой жидкостью, и ступить в его струю означало попасть под брызги, летящие из невидимого фонтана. Мы пытались определить его источник, разыскивая во дворе трупики белок или брошенный мешок удобрений, но запах слишком уж отдавал сиропом. В борьбе живого и мертвого он определенно занимал сторону жизни и напомнил Дэвиду Блэку об одном грибном салате для гурманов, который он пробовал в Нью-Йорке, отправившись туда с родителями.
«Это запах угодившего в силки бобра», — рассудил Пол Балдино голосом древнего оракула, и мы были слишком неопытны, чтобы опровергнуть эти его слова, но в любом случае с трудом бы поверили, что причиной подобного аромата стало концентрированное любовное томление. Отчасти напоминая дурной запах изо рта, сыр, молоко и белый налет на языке больного, он также наводил на мысль о металлическом привкусе рассверленных зубов. Это был неприятный запах того рода, к какому привыкаешь, подходя все ближе к источнику, пока вообще не перестаешь замечать: к этому времени он заполняет твои легкие и становится твоим собственным дыханием, твоим собственным запахом. Разумеется, за минувшие годы приоткрытые рты множества женщин выдыхали нам в лица отдельные составляющие того самого запаха, и порой, склонившись над незнакомыми простынями во тьме ночей измены или случайных связей, мы жадно вдыхали еще какой-нибудь его оттенок только потому, что он в известном смысле напоминал нам об испарениях, просочившихся из дома Лисбонов вскоре после того, как тот оказался закрыт изнутри, и, говоря откровенно, идущих оттуда по сию пору. И теперь еще, хорошенько сконцентрировавшись, мы можем ощутить тот запах. Он отыскивал нас в наших кроватях и на спортивной площадке, где мы пятнали друг друга мячом; он крался по ступеням в доме Карафилисов, так что старой миссис Карафилис снилось, будто она опять в Бурсе, готовит жаркое на виноградных листьях. Он достигал нас даже в удушливом дыме сигары, раскуриваемой дедушкой Джо Бертона, когда тот показывал нам свой фотоальбом времен службы на флоте, объясняя, что пухленькие девицы в юбках все до единой приходились ему кузинами. Странно, пожалуй, но даже когда запах стал неодолим, нам и в голову не пришло задерживать дыхание или, используя последнее средство, дышать ртом; уже через несколько дней после его появления мы впитывали его, словно материнское молоко.
Наступили дремотные, тусклые месяцы: окованный льдом январь, неумолимый февраль, слякотный, грязный март. В те давние годы у нас еще были настоящие зимы со снежными заносами, когда из-за морозов отменяли занятия в школе. Сидя дома во время утренних снегопадов и прислушиваясь к новостям по радио, где объявляли, какие школы закрыты (настоящий парад округов с индейскими названиями — Ваштенау, Шиавасси, — пока не наступал черед нашего англосаксонского Уэйна), мы еще могли познать животворное чувство тепла в натопленном доме посреди зимы, знакомое, должно быть, еще первопроходцам этих мест. Нынче же, благодаря вечно сменяющимся из-за заводских паров ветрам и глобальному потеплению, снег больше не падает стеной, но лишь сыпется потихоньку по ночам, чтобы наутро исчезнуть, подобно мыльной пене. Мир, этот усталый фокусник, предлагает нам очередной, на скорую руку сляпанный сезон. А ведь во времена сестер Лисбон снег выпадал каждую неделю, и мы лопатами расчищали подъездные дорожки, наваливая по обе стороны сугробы повыше автомобилей. Грузовики разбрасывали соль.
Зажигались рождественские огни, и старик Уилсон наконец водружал ежегодную приманку для зевак: снеговик ростом в двадцать футов правит тремя северными оленями, сидя в санях, где компанию ему составляет краснощекий толстяк Сайта. Зимняя композиция Уилсона всегда наводняла нашу улицу лишним транспортом, но в тот памятный год все машины дважды замедляли на ней свой ход. Мы видели, как улыбающиеся дети и родители показывали на Санту пальцами, чтобы затем в напряжении вытянуть шеи при виде дома Лисбонов — совсем как любопытствующие на месте аварии. Тот факт, что Лисбоны не развесили гирлянд перед Рождеством, придавал их дому еще более унылый вид. На газоне у Питценбергеров, по соседству, три увязших в снегу ангела дули в ярко-красные трубы. У Бейтсов, через улицу, в глубине заиндевевших кустов горели разноцветные лампочки. И лишь в январе, уже с неделю отсутствуя в школе, мистер Лисбон все же вышел растянуть гирлянду. Он завесил лампочками кусты перед домом, но, подключив провод, остался недоволен результатом. «Одна из них заставляет мигать остальные, — сказал он вышедшему к автомобилю мистеру Бейтсу. — На коробке написано, что у нее красный наконечник, я проглядел все, но такого не нашел. Ненавижу мигающие гирлянды». Возможно, но только огоньки так и продолжали мигать — всякий раз, когда мистер Лисбон вспоминал по вечерам о том, что их нужно включить в сеть.
Достарыңызбен бөлісу: |