Вступление
Для общения с Марлен надо было иметь крепкие нервы. И вдобавок, здоровый желудок, потому что от ее угощений любой мужчина мог свалиться под стол: “Суп из шампиньонов, отбивные котлеты, яичница-болтунья, мясо по-сербски с рисом и клецки с абрикосами”, – записал Ремарк в дневнике (21.5.1938). Она предпочитала закармливать мужчин, чем спать с ними, – поэзии кухни она отдавала предпочтение перед прозой спальни.
Но этого Ремарк знать не мог, он видел ее такой, какой ее видели все: кинодивой, вокруг которой вился рой вожделевших ее поклонников, появлявшейся в сопровождении сменявших друг друга кавалеров; в Зальцкаммергуте, например, ее спутником был Дуглас Фербенкс-младший. С тех пор как Голливуд более не благоволил к ней, она проводила отпуск в Европе. Ее фильмы перестали пользоваться успехом; последняя совместная работа Марлен с открывшим ее для экрана Иозефом фон Штернбергом “The Devil is a Woman” (1935) – “Дьявол – это женщина” – столь откровенно противоречила всячески пестуемым тогдашним Голливудом идеалам романтической любви, что “Парамаунт” предпочел с ней расстаться. Несколько последовавших за этим фильмов потерпели полное фиаско как в художественном отношении, так и в финансовом. Ремарк 1 апреля 1937 года посмотрел “The Garden of Allah” – “Сад аллаха”, но в своем дневнике об игре Марлен не обмолвился ни словом. С этого времени Марлен стали считать в Голливуде “ядом для кассы”, и в списке любимых публикой кинозвезд она фигурировала в самом конце. Кинофирма “Парамаунт” отложила планы съемок всех фильмов по сценариям, написанным для Марлен Дитрих, на неопределенно долгий срок и не настаивала на выполнении ею условий подписанного с фирмой соглашения. Она могла бы принять приглашение любой другой фирмы. Если вдуматься, то вся ее невероятная слава объяснялась успехом одного-единственного фильма (“Голубой ангел”, 1930), и она столь же прибыльно, сколь и безуспешно старалась этот успех закрепить. Благодаря невероятно высоким гонорарам, ее ничто не заставляло принять любую предложенную роль, она могла позволить себе долгие перерывы между фильмами. Расставшись с Дугласом Фернбексом-младшим, Марлен Дитрих в начале сентября 1937 года отправляется в Венецию, чтобы встретиться там со своим старым другом Иозефом фон Штернбергом, в то время таким же безработным, как и она.
У Ремарка сложилась почти аналогичная ситуация: всемирную известность ему принесло одно-единственное произведение – роман “На Западном фронте без перемен” (1930). За всю историю книгопечатания только Библия по числу проданных экземпляров стояла впереди этой книги немецкого автора. Но и ему пока не удавалось закрепить достигнутый успех. Подобно Дитрих, он, не будучи евреем, покинул Германию, презирая ее национал-социалистскую политику, и с тех пор жил либо в приобретенном еще в 1931 году доме в Порто Ронко, на берегу Лаго-Маджоре, либо путешествуя по миру. Когда он в начале сентября 1937 года появился в Венеции, как раз осталась позади одна из многочисленных, но мимолетных связей, на сей раз с кинозвездой Хэди Ламарр.
В своей умной и просто пугающей книге “Моя мать Марлен” (1992) Мария Рива впервые открыла публике глаза на личные неурядицы блистательной кинозвезды. Со слов своей матери Мария Рива передает, как та часто описывала свою первую встречу с Ремарком:
“Она сидела со Штернбергом в венецианском “Лидо” за обедом, когда к их столу подошел незнакомый мужчина.
– Господин фон Штернберг? Милостивая госпожа?
И хотя моя мать вообще не любила, когда с ней заговаривали незнакомые люди, ее очаровал его глубокий, выразительный голос. Она оценила тонкие черты его лица, чувственный рот и глаза хищной птицы, взгляд которых смягчился, когда он отдал ей поклон.
– Позвольте представиться. Эрих Мария Ремарк.
Моя мать протянула ему руку, которую он учтиво поцеловал. Фон Штернберг жестом велел официанту принести еще один стул и предложил:
– Не присядете ли к нам?
– Благодарю. Если милостивая госпожа не возражает.
В восторге от его безупречных манер мать слегка улыбнулась и кивком головы предложила ему садиться.
– Вы выглядите слишком молодым для того, чтобы написать одну из самых великих книг нашего времени, – проговорила она, не спуская с него глаз.
– Может быть, я написал ее всего лишь для того, чтобы однажды услышать, как вы произнесете эти слова своим волшебным голосом, – щелкнув золотой зажигалкой, он поднес ей огня; она прикрыла язычок пламени в его загорелой руке кистями своих тонких белых рук, глубоко втянула сигаретный дым и кончиком языка сбросила с нижней губы крошку табака...
Фон Штернберг, гениальный постановщик, тихо удалился. Он сразу распознал любовь с первого взгляда”.
Их отношения, с виду такие естественные и легкие, складывались непросто. И завершались они драмой, которая нашла отражение в их переписке, в самых прекрасных, самых страстных и самых печальных любовных письмах. В итоге перед нами последняя великая история любви в ХХ веке, грандиозная иллюзия, полная лжи и самообмана, но освещенная изнутри бенгальским огнем образов Ремарка, который никогда не был писателем в большей мере, нежели в этих интимных письмах к своей холодной возлюбленной.
Одно из удивительных по глубине проникновения высказываний о Ремарке принадлежит Марии Риве: Ремарк “напоминал актера из героической пьесы, который всегда стоит за кулисами и ждет, когда же бросят нужную ему реплику. А ведь он писал книги, мужские персонажи которых воплощали все те силы, которые в нем дремали, но никогда не складывались в законченный характер. Как раз самым очаровательным его качествам никогда не суждено было обрести своего места в портрете совершенного человека. Не то чтобы не знал, как встать с этим портретом вровень, – он считал себя недостойным такого совершенства”.
И действительно, Ремарку был свойствен сильный комплекс неполноценности. Успех, свалившийся на него совершенно неожиданно, он считал незаслуженным. Он, разумеется, наслаждался независимостью, которая была обеспечена внезапным богатством: несмотря на приобретения предметов искусства и дорогие подарки, постоянно посылаемые поклонникам, деньги лились к нему рекой, и гонорары из всех на свете стран казались источником неиссякающим. При этом Ремарк был твердо уверен, что гонораров таких не заслуживает, потому что как писатель этих сумм не стоит и, по сути дела, никаких значительных для читателя романов написать не может. Для этого, дескать, нужно быть хорошо образованным человеком, а не только экспертом по сбиванию экзотических спиртных напитков и любителем быстрых автомобилей, сумевшим, несмотря на свое скромное прошлое, стать львом светской журналистики. Купив себе в 1936 году энциклопедию в нескольких томах, он записывает в дневнике: “Верх буржуазности! Однако для людей без основательного образования и с таким количеством пробелов – подходит!” Похоже, что образец для подражания, который Ремарк для себя придумал, находится на высоте практически недосягаемой.
Из-за недооценки себя и депрессий, пожар которых Ремарк пытался залить водопадами алкоголя, для Дитрих, человека скорее прагматичного и решительного, он был тяжелым партнером. В моменты внутренней раскрепощенности ему удавалось “сбить со следа” свою возлюбленную, подделываясь под ребенка: только тогда он пользовался ее полным и безраздельным вниманием. “Выдаю себя за мальчишку, она в восторге. Не то...” (Дневник, 27.10.1938).
Когда у Ремарка появилось ощущение, что Марлен отдаляется от него или он сам становится одним из никчемных поклонников в ее свите, он превращается в маленького восьмилетнего Альфреда, который с детскими орфографическими ошибками писал письма “тетушке Лене” – с их помощью он надеялся вернуть ее к состоянию “влюбленной нежности” первых месяцев их знакомства. Что думала по поводу этих писем сама Марлен, нам, к сожалению, не известно, поскольку все ее письма Ремарку были впоследствии уничтожены его женой Полетт Годдар.
Марлен Дитрих украшала себя Ремарком. То, что он прослыл непревзойденным знатоком отборных вин, ее восхищало так же, как и его политическое чутье, и она повторяла вслух его суждения, будто они были ее собственными. По возвращении в Голливуд он был вынужден сопровождать ее на официальные приемы и премьеры кинофильмов, причем она неукоснительно следила за тем, чтобы он выглядел фотогенично, “а не одутловатым или чересчур загоревшим, и т.д. Немножко противно, хотя и объяснимо” (Дневник, 7.4.1939). Она тщательно просматривала газеты, чтобы проверить, достаточно ли привлекательно она смотрится рядом с ним. Эти фотографии знаменитой пары в печати навредили, возможно, писательской репутации Ремарка больше, чем любые негативные рецензии: его общение с кинозвездами еще больше изолировало его от остальных литераторов, чем это было раньше, а его подчеркнуто роскошная жизнь делала его человеком в политическом смысле подозрительным для множества эмигрантов, оставшихся без средств к существованию. К тому же стоит подчеркнуть, что в мишурном мире светского общества его элегантность и его манеры были прямой политической демонстрацией: Ремарк хотел показать, что нацисты в “своей борьбе” еще победы не достигли. Лишь когда сам сдашься и будешь вести себя, как беженец, как потерпевший крах и разбитый по всем статьям, тогда они действительно победят, говорил он. Втихомолку, без широковещательных жестов он помогал деньгами многим, посылал романисту Теодору Пливье и поэту Альберту Эренштейну – пожизненно – “маленькие синие листочки”, как он называл свои чеки.
“Полная, сладкая жизнь и немного страха, что это ненадолго” – записывает Ремарк в дневнике в Париже (21.5.1938), но всего два месяца спустя там же мы находим: “Я все больше склоняюсь к мысли уехать отсюда. В Порто Ронко. В тишину, в вечера безысходности и одиночества, когда я буду проклинать себя за то, что уехал. Все становится ненадежным, я делаюсь ранимее, понемножку превращаясь в буржуа... Я совершаю поступки нелепые и глупые; я знаю об этом, совершая их, и совершаю их вопреки всему... Я должен быть один. Мне это не понравится”.
Амбивалентность, т.е. двойственность переживаний, будет сопровождать его долго. “Ночь – восторг. А вообще-то, похоже, все идет к концу” (Дневник, 4.8.1938). Отныне Ремарк, терзая себя, отмечает в дневнике, какие признаки его обидчивости и раздражительности, мнимые или действительные, могут быть истолкованы как предзнаменование близящегося конца их отношений. Он досадовал на семейный клан, с которым путешествовала Марлен (“Не бывает любви с довеском из семейного обоза”. Дневник, 4.8.1938), он страдал от загадочного переплетения ее прусской благопорядочности и эротической вседозволенности. Она тревожилась, когда он не возвращался в отель, а пил где-нибудь всю ночь напролет; зато ее связь с необузданной авантюристкой Ио Кастерс с ее страстью к самолетам приводила его в отчаянье: “Работать. Работать. Прочь от пумы! Прочь, прочь! В этом нет больше никакого смысла” (Дневник, 30.9.1938). Вопреки всем благим намерениям, порвать с пумой по имени Марлен он был не в состоянии: Ремарк вновь и вновь находил в себе силы для борьбы со всеми ее связями и с собственным одиночеством, которое силился обмануть столь же многочисленными связями.
Хотя интимные отношения в 1940 году закончились, Марлен еще долгие годы оставалась возлюбленной его фантазии. 9 декабря 1938 года Ремарк приступил к работе над своим большим эмигрантским романом “Триумфальная арка”, который, наконец, излечит его от травмы быть знаменитым благодаря всего одной книге; многие письма к Марлен он с тех пор подписывает именем ее главного героя – “Равик”. И чем дольше он трудится над романом, завершенным лишь в 1945 году, тем отчетливее главный женский персонаж книги, Жоан Наду, походил на портрет, причем не слишком лестный, Марлен Дитрих. “Красавица, возбуждающая и пропащая, с высоко поднятыми бровями и лицом, тайна которого состояла в его открытости. Оно ничего не скрывало и тем самым ничего не выдавало. Оно не обещало ничего и тем самым – все”.
В письме к Альме Манер-Верфель (1944) Ремарк горестно подытожил время, проведенное им с Марлен: “Знакомо ли тебе чувство, когда просто стыдно перед самим собой за то, что принимал всерьез человека, который был не более чем красивой пустышкой, и что ты не можешь заставить себя сказать ему об этом, а предпочитаешь по-прежнему любезничать с ним, хотя тебя уже тошнит от всего этого!” О борьбе, о сомнениях, о лжи и самообмане мы из его писем ничего не узнаем. Перед нами заклинания любви, для которой не было никакой почвы в реальной прозе жизни. Возникнув из глубины экзистенциального одиночества, эти письма были адресованы женщине, существовавшей исключительно в страстных желаниях Ремарка. Однако написаны они – и в этом тайна их особенно трогательной, нежной меланхолии, – написаны эти письма Ремарком, в сущности, себе самому. Это своего рода разговор с самим собой, сон наяву. Они, письма эти, не ждут и не требуют ответа; они – неизвестный до сих пор роман Ремарка, а по своей поэтической магии, по несокрушимой вере в колдовскую силу слова – это последний любовный роман ХХ века.
Вернер Фульд
Предисловие
Из совокупности всех качеств, составляющих мир того Эриха Мария Ремарка, которого я знала, меня больше всего трогала его поразительная ранимость. Никто не ожидает найти детскую непосредственность в человеке, написавшем, возможно, самую цельную книгу о своем личном военном опыте; это особенно маловероятно, если прежде всего видишь в нем всемирно известного писателя, с такой уверенностью приемлющего и свою славу, и свою участь. А на деле его закованность в гладкий внешне панцирь, которую он столь тщательно имитировал, была щитом Ремарка, его изощренной защитой от того, что он сам до конца не познал.
Для меня он как настоящий человек открылся в изобретении Альфреда, этого волшебного маленького школьника, личного Сирано Ремарка, созданного им, чтобы ухаживать за моей матерью, Марлен Дитрих, чтобы обвораживать и околдовывать ее. Он проникал в ее сердце поверх тех эмоциональных барьеров, которые можно было воздвигнуть против обычных любовников. То обстоятельство, что ни Ремарк, ни Дитрих не поняли истинной глубины требовательности Альфреда, что чистота его сдержанности осталась незамеченной, это всего лишь дополнительная потеря, с точностью вписывающаяся в жизнь Эриха Мария Ремарка.
Мария Рива
Эрих Мария Ремарк из Порто Ронко (после 24.11.1937)
Марлен Дитрих в Нью-Йорк.
(Штамп на бумаге: “Эрих Мария Ремарк”)
MDC 212
Большая комната наполнена тихой-тихой музыкой – фортепьяно и ударные – это все Чарли Кунц, десятка два пластинок которого нанизаны на штырь моего проигрывателя. Это музыка, которую я люблю, – чтобы отлететь, предаться мечтам, желаниям...
Вообще-то мы никогда не были по-настоящему счастливы; часто мы бывали почти счастливы, но так, как сейчас, никогда. Согласись, – это так. Иногда это было с нами, иногда это было с другими, иногда одно с другим смешивалось, – но самого счастья в его полноте не было. Такого, чтобы не представить себе еще большего; все было словно пригашено, как и сейчас. Ты вдумайся – только будучи вместе, мы его обретаем.
Пылкая моя, – сегодня ночью я достал из погреба в скале самую лучшую бутылку “Штайнбергер кабинет” урожая 1911 года, из прусских казенных имений, элитное вино из отборного предзимнего винограда. С ней и с собаками я спустился к озеру, взбаламученному и вспенившемуся; и перед собаками, и перед озером, и перед ветром, и перед Орионом я держал речь, состоявшую из считаных слов, – и тут собаки залаяли; они лаяли, а озеро накатило белый вал, поднялся ветер, и мы ощутили на себе его сильные порывы, Орион замерцал, как брошь девы Марии, и бутылка, описав дугу, полетела сквозь ночь в воду в виде приношения богам за то, что за несколько лет до этого они в этот день подарили мне тебя.
Может быть, она достанется там, внизу, сомам, которые будут перекатывать ее своими мягкими губами, а может быть, окажется у убежища старой замшелой щуки огромного размера или у норы форели, узкое тело которой усыпано красными пятнышками; она вырожденка, эта форель, ей хочется мечтать, сочинять рифмованные форельи стихи и снимать быстротечные форельи кинофильмы; а может быть, она через много-много лет, когда рты наши давно забьются темной землей, попадется в бредень рыбака, который с удивлением вытащит ее, поглядит на старую сургучную печать и сунет в боковой карман своей штормовки. А вечером, у себя дома, когда минестра уже съедена и на каменном столе у кипарисов появятся хлеб и козий сыр, он не торопясь поднимется, сходит за своим инструментом и собьет печать с бутылки, зажав ее между коленями. И вдруг ощутит аромат – золотисто-желтое вино начнет лучиться и благоухать, оно запахнет осенью, пышной осенью рейнских равнин, грецкими орехами и солнцем, жизнью, нашей жизнью, любимая, это наши годы воспрянут, это наша давно прожитая жизнь снова явится на свет в этот предвечерний час, ее дуновение, ее эхо – а незнакомый нам рыбак ничего не будет знать о том, что с такой нежностью коснулось его, он лишь переведет дыхание и помолчит, и выпьет...
Но поздним вечером, когда стемнеет, когда рыбак давно уснет, из ночи словно две темные стрелы вылетят две бабочки, два темных ночных павлиньих глаза – говорят, будто в них живут души давно умерших людей, испытавших когда-то счастье; они подлетят совсем близко, и всю ночь их будет не оторвать от края стакана, со дна которого еще струится запах вина, всю ночь их тела будут подрагивать, и только утром они поднимутся и быстро улетят прочь; а рыбак, стоящий со своей снастью в дверях, с удивлением будет смотреть им вслед – ему никогда прежде не приходилось видеть в здешних местах таких бабочек...
Эрих Мария Ремарк из Порто Ронко (после 24.12.1937)
Марлен Дитрих в Беверли Хиллз, отель “Беверли Вайлшир”.
(Штамп на бумаге: “Эрих Мария Ремарк”, слева)
MDC 235–238
Иногда ты очень далеко от меня, и тогда я вспоминаю: а ведь мы, в сущности, ни разу не были вместе наедине. Ни в Венеции, ни в Париже. Всегда вокруг нас были люди, предметы, вещи, отношения. И вдруг меня переполняет такое, от чего почти прерывается дыхание: что мы окажемся где-то совсем одни и что будет вечер, а потом опять день и снова вечер, а мы по-прежнему будем одни и утонем друг в друге, уходя все глубже и глубже, и ничто не оторвет нас друг от друга, и не позовет никуда, и не помешает, чтобы обратить на себя наше внимание, ничто не отрежет кусков от нашего бесконечного дня, наше дыхание будет глубоким и размеренным, вчера все еще будет сегодня, а завтра – уже вчера, и вопрос будет ответом, а простое присутствие – полным счастьем...
Мы будем разбрасывать время полными пригоршнями, у нас больше не будет ни планов, ни назначенных встреч, ни часов, мы станем сливающимися ручьями, и в нас будут отражаться сумерки, и звезды, и молодые птицы, и ветер будет пробегать над нами, и земля будет обращаться к нам, и в тиши золотого полудня Пан будет беззвучно склоняться над нами, и вместе с ним все боги источников, ручьев, туч, полетов ласточек и испаряющейся жизни...
Прелестная дриада, мы никогда не были друг с другом наедине достаточно долго, мы слишком мало смотрели друг на друга, все всегда было чересчур быстротечным, у нас всегда не хватало времени...
Ах, что мне известно о твоих коленях, о твоих приподнятых плечах – и что о твоих запястьях и о твоей коже, отливающей в матовую белизну? Какая прорва времени потребуется мне, чтобы узнать все это! Что толку пользоваться теми мерами, к которым мы привыкли прибегать, и говорить о годах, днях, месяцах или неделях! Мне понадобится столько времени, что волосы мои поседеют, а в глазах моих потемнеет, – а больше я не знаю. Разве я видел тебя всю в залитых дождем лесах, при разразившейся грозе, в холодном свете извергающихся молний, в красных всполохах зарниц за горами, разве знакома ты мне по светлым сумеркам в снегопад, разве мне известно, как в твоих глазах отражается луг или белое полотно дороги, уносящееся под колесами, видел ли я когда-нибудь, как мартовским вечером мерцают твои зубы и губы, и разве мы вместе не ломали ни разу сирени и не вдыхали запахов сена и жасмина, левкоя и жимолости, о ты, осенняя возлюбленная, возлюбленная нескольких недель; разве для нас такая мелочь, как один год, один-единственный год, не равен почти пустому белому кругу, еще не открытому, не заштрихованному, ждущему своих взрывов, как магические квадраты Северного и Южного полюсов на географической карте?
Сентябрьская возлюбленная, октябрьская возлюбленная, ноябрьская возлюбленная! А какие у тебя глаза в четвертый адвент, как блестят твои волосы в январе, как ты прислоняешься лбом к моему плечу в холодные прозрачные ночи февраля, какая ты во время мартовских прогулок по садам, что у тебя на лице на влажном порывистом ветру в апреле, при волшебстве распускающихся каштанов в мае, при серо-голубом свечении июньских ночей, а в июле, в августе?
Прелестная дриада, осенняя луна над садами чувственных астр, страстных георгинов, мечтательных хризантем! Приди и взойди, сияющая и освещающая, над мальвами и маками, над сильнопахнущими тигровыми лилиями и жимолостью, над полями ржи и зарослями ракитника, над черными розами и цветами лотоса, приди и взойди над месяцами и временами года, которые, еще не зрячие, лежат перед нами, которые еще не знают тебя и, не зная имени, взывают о нем!
Всего три месяца моей крови облучены тобой, а девять других проистекают в тени, – девять месяцев, за которые и зачинается, и вырастает, и рождается дитя, девять темных месяцев, полных прошлого, девять месяцев, не несущих еще твоего имени, не ведающих ни прикосновений твоих рук, ни твоего дыхания и твоего сердца, ни твоего молчания и твоих призывов, ни твоего возмущения, ни твоего сна, ах, приди и взойди...
Эрих Мария Ремарк из Порто Ронко (перед 05.12.1938)
Марлен Дитрих в Беверли Хиллз, отель “Беверли Вайлшир”.
MDC 533
Сладчайшая, ты так близко от меня, что я часто разговариваю с тобой.
Боже, благослови всех изобретателей телефона! Благослови, Боже, Филиппа Рейса. По-моему, он был первым!
Я целый день просветленный и даже хороший человек, если я поговорил с тобой. Речь моя течет плавно, а для собак выдаются замечательные дни – с пирожными и филейными бифштексами. С некоторого времени они догадались, что к чему, и при любом телефонном звонке, даже если он касается счетов и напоминаний о неуплате, поднимают радостный лай. Не могу же я их после этого разочаровывать; я притворяюсь, будто этот звонок был от тебя, и иду к шкафчику с шоколадом.
Отто, похоже, пропал в Чехословакии без следа. Он отправился туда под Рождество; будем надеяться, что он не стал там жертвой погрома. Предполагаю, что он продал там права на чешское издание моих книг и проедает их сейчас. Мир его печени!
Когда я уехал из Парижа, Руди как раз успел привести в исполнение чудовищный замысел. Он снял рядом со своей квартирой дополнительно еще три комнаты, чтобы поселить там отца Тами и саму Тами на тот случай, когда появится Кошка, – и намерен оставить эти комнаты за собой, чтобы в них жила ты, когда появишься в Париже. Он сам сказал мне об этом! Я так и представляю себе: все вы в семейном доме, а я должен спускаться к тебе по ночам с крыши! Страшная мысль. Лучше я буду жить с тобой в “Сфинксе”, если уж ты хочешь держаться поближе к семье. Любимейшая! Может быть, мой ишиас не что иное, как некий, свойственный низменным созданиям способ испытывать тоску по тебе. Она ослабевает, но по-настоящему не уходит никогда. Черноногие индейцы поэтому избрали меня уже вождем по имени Парализованная Ягодица. Так это именуется у индейцев. Да мало что там еще парализовано. Господи Иисусе, вот если можно было бы сношаться по телефону! Это был бы прогресс. Я не изменяю, немыслимое дело! Я погиб самым грандиозным образом! И слава Богу! Ось жизни моей!
Примечание на полях: “Отто” – литературный агент Ремарка Отто Клемент; “Кошка” – Мария Зибер, дочь Рудольфа Зибера и Марлен Дитрих.
Эрих Мария Ремарк из Сент-Морица (после 13.01.1938)
Марлен Дитрих в Беверли Хиллз, отель “Беверли Вайлшир”.
(Штамп на бумаге: “Пэлэс Хотэл”)
MDC 373–374, 385–386
Милая, любимая, твои письма пришли. Я и счастлив и несчастлив. Потому что ты за это время меня наверняка забыла или разлюбила и не хочешь меня больше – и письма, наверное, всего лишь очаровательное вечернее зарево во все небо, когда солнце уже закатилось.
Достарыңызбен бөлісу: |