Несколько раз бывало, что, оказавшись вдвоем в этом роскошном кабинете, они на волосок подходили к тому, чтобы сесть и поговорить по-настоящему. Несмотря на молодость, Шерман чувствовал, что отец пытается сломать кокон формальности, отворить некую дверцу и поманить его к себе. Но сделать это толком так и не удалось. И вот в мгновение ока Шерману тридцать восемь, и никакой дверцы больше нет. Как сказать ему? За всю жизнь ни единожды не рискнул он смутить отца признанием — даже просто в слабости, не говоря уж о моральном падении или духовных шатаниях.
— Ну, как дела в фирме «Пирс-и-Пирс»?
Шерман безрадостно хохотнул:
— Не знаю. Дела там идут уже без меня. Это все, что я знаю.
Отец подался вперед:
— Уж не собрался ли ты уходить оттуда?
— В некотором роде. — Шерман все еще не придумал, как, ему сказать. В результате, мучимый слабостью и виной, он прибег к той же шоковой методике, к той же примитивной мольбе о сочувствии, что оправдала себя с Джином Лопвитцем.
— Пап, — сказал он, — завтра утром меня арестуют.
Казалось, отец смотрел на него нескончаемо долго, потом открыл рот, закрыл, коротко перевел дух, словно отвергнув все обычные, принятые у людей способы выражать удивление и недоверие при оглашении вести о несчастье. То, что он в конце концов сказал, при полной своей логичности, озадачило Шермана:
— Кто?
— Ну кто... полиция. Полиция Нью-Йорка.
— За что? — Лицо обескураженное, полное боли. Что ж, Шерман ошеломил отца, все правильно, и, вероятно, лишил способности рассердиться...
— Халатность за рулем, бегство с места происшествия, несообщение властям.
— Автомобиль! — протянул отец, как бы говоря сам с собой. — И завтра тебя собираются арестовать?
Кивнув, Шерман начал свою невеселую историю, все время поглядывая на отца, который, к вящему облегчению и стыду Шермана, из ошеломленного состояния не выходил. Тему Марии Шерман осветил с викторианской стыдливостью. Едва ее знает. Видел всего три или четыре раза в невиннейшей обстановке. Конечно, не надо было допускать с ней вообще никакого флирта. Флирта.
— Кто эта женщина, Шерман?
— Жена некоего Артура Раскина.
— А-а. Кажется, я знаю, кто это. Он ведь еврей, верно?
Господи, да какая разница?
— Да.
— А сама она кто?
— Родом откуда-то из Южной Каролины.
— Как ее девичья фамилия? Девичья фамилия?
— Дин. Вряд ли в ее роду найдутся плантаторы-аристократы, пап.
Добравшись до появления первых газетных статей, Шерман заметил, что отец не желает больше знать никаких подробностей. Он вновь перебил Шермана.
— Кто будет представлять тебя? Надеюсь, есть у тебя хотя бы адвокат?
— Да. Его зовут Томас Киллиан.
— Никогда не слыхал о таком. Кто он?
С тяжким сердцем:
— Он служит в фирме «Дершкин, Беллавита, Фишбейн и Шлоссель».
Ноздри Льва дрогнули, на скулах напряглись мускулы, словно он с трудом подавил рвотный позыв.
— Где ты их, черт побери, раскопал?
— Они специализируются по уголовным делам. Мне посоветовал Фредди Баттон.
— Фредди? Ты позволил Фредди... — Он покачал головой. У него не было слов.
— Но он мой адвокат!
— Знаю, Шерман, но Фредди... — Лев бросил взгляд на дверь и понизил голос:
— Фредди прекрасный человек, Шерман, но это же серьезное дело!
— Ты же сам передал меня Фредди, пап, давным-давно!
— Знаю. Но тогда ни о чем серьезном не было речи! — Он вновь покачал головой. Прямо удар за ударом.
— В общем, как бы то ни было, меня представляет адвокат по имени Томас Киллиан.
— Ах, Шерман, Шерман. — Усталая отстраненность. Пролитого не воротишь. — Надо было тебе сразу ко мне зайти, как только это случилось. А теперь, на этом этапе — что ж, если бы да кабы... Будем плясать от этой печки. В одном я совершенно уверен. Тебе следует найти адвоката получше. Надо таких найти адвокатов, чтобы им верить безоговорочно: слишком многое от них зависит. Нельзя рыскать наугад по всяким там дершбейнам или как их там. Дай-ка я позвоню Честеру Уитмену и Эду Ла-Прейду, может, уговорю их.
Честер Уитмен и Эд Ла-Прейд? Два старых федеральных судьи, и оба то ли уже на пенсии, то ли вот-вот выйдут. Представить себе, чтобы они что-нибудь знали о махинациях в окружной прокуратуре Бронкса или о гарлемском подстрекателе... да нет, какое там. И сразу же на Шермана нахлынули печаль и жалость, не столько к себе, сколько к сидевшему перед ним старику, цепляющемуся за мощь связей, которые что-то значили разве что в пятидесятых или в начале шестидесятых годов...
— Мисс Нидлмен? — Лев ухватился за телефон. — Пожалуйста, соедините меня с судьей Честером Уитменом... Что?.. А, понимаю. Ну, когда закончите, ладно? — Он повесил трубку. Престарелым партнерам вроде него личных секретарш уже не полагалось. У них была одна на десятерых, и она, эта самая мисс Нидлмен, явно не вытягивалась по стойке смирно, едва Лев откроет рот. В ожидании он поджал губы и стал смотреть в окно, сразу сделавшись на вид еще старше.
И в этот миг Шерман совершил пугающее открытие, которое о своих отцах рано или поздно делают все мужчины. В первый раз он осознал, что сидящий перед ним человек никакой не состарившийся отец, а просто мальчик, мальчик, такой же, как он сам, мальчик, который вырос, завел собственного ребенка и со всем надлежащим тщанием — ведомый, быть может, чувством долга, а может и любовью — взял на себя роль, называемую «отцовством», чтобы в мире его ребенка был некий мифический, но чрезвычайно важный персонаж — Защитник, который держал бы надежно запертым сундук с трагическими превратностями жизни. А теперь этот мальчик, этот добросовестный лицедей, состарился, ослаб, устал, и бессилие гнетет его еще больше при мысли о том, чтобы снова взвалить на себя доспехи Защитника — теперь, когда он уже в таком плачевном виде.
Лев отвел взгляд от окна и посмотрел прямо на сына с улыбкой, в которой Шерман прочел дружелюбное смущение.
— Шерман, — сказал он, — обещай мне одну вещь. Что ты не будешь падать духом. Лучше бы ты пришел ко мне раньше, но это не важно. Я тебя полностью поддержу, и мама тоже. Все, что сможем, мы для тебя сделаем.
Шерман подумал было, что отец имеет в виду деньги. Но сразу же осознал, что это не так. По меркам всего остального мира (мира, который вне Нью-Йорка) его родители были богаты. На самом же деле у них было как раз достаточно, чтобы обеспечивался доход, на который можно содержать дом на семьдесят третьей улице и дом на Лонг-Айленде, нанимать и туда и туда на пару дней в неделю прислугу и оплачивать каждодневные расходы по поддержанию самих себя в приличном виде. Хоть чуть-чуть покуситься на их основной капитал значило бы перерезать артерию. Такое с доброжелательным седовласым человеком, сидящим перед ним в скромном кабинетике, он сделать просто не может. Да, между прочим, не так-то уж он и уверен, что предложено именно это.
— А что Джуди? — спросил отец.
— Джуди?
— Как она все это восприняла?
— Она еще не знает.
— Не знает!!!
Ни малейшей искорки жизни не осталось в лице старого, седовласого мальчишки.
***
Попросив Джуди перейти вместе с ним в библиотеку, Шерман всерьез намеревался — осознанно, во всяком случае — быть с нею совершенно честным. Но едва открыл рот, почувствовал в себе некое глубоко спрятанное ложное Я. Я пошляка и лицемера. Этот лицемер заставил его заговорить зловещим баритоном, предварительно усадив Джуди в глубокое кресло, как поступил бы распорядитель на похоронах; этот же лицемер со скорбной решимостью притворил дверь библиотеки и свел брови к переносице, чтобы Джуди сразу, еще до всяких слов, поняла, что ситуация тяжелая.
За письменный стол лицемер не уселся — лишняя была бы официальщина, — а сел в кресло. Затем начал:
— Джуди, ты должна взять себя в руки. Я...
— Если ты собираешься рассказать мне о своей этой, как она называется, то можешь не утруждаться. Ты и вообразить не можешь, насколько мне это неинтересно.
Удивленно:
— О моей — чего?
— Твоей... интрижке... если дело в этом. Я давно и слышать о ней не желаю.
Со слегка отпавшей челюстью он на нее уставился, лихорадочно шевеля мозгами в поисках подходящих слов: «Дело не только в этом...«; «Да это бы еще что!..»; «Боюсь, что тебе придется выслушать...»; «Это куда серьезнее...» Все так слабо, беспомощно... и он решил сразу рвануть фугас. Да, сбросить бомбу сразу.
— Джуди... Завтра утром меня арестуют.
Попал. С ее лица сразу сошла снисходительность. Плечи опали. Маленькая женщина в огромном кресле.
— Арестуют?
— Помнишь вечер, когда приходили два следователя? Насчет того происшествия в Бронксе?
— Так это — ты?
— Это я.
— Не верю!
— К сожалению, это правда. Я.
Готова. Наповал. Вновь нахлынуло чувство вины и стыда. Размеры его катастрофы еще раз вышли за рамки морали.
Он принялся за свой рассказ. Пока соответствующие слова не были сказаны, он все еще собирался насчет Марии быть совершенно честным. Но... какой с этого прок? Зачем уничтожать жену окончательно? Зачем оставлять ее с образом абсолютно ненавистного мужа? В результате он сказал, что у него с Марией был всего лишь легкий флирт. Он и знаком-то с этой женщиной меньше трех недель.
— Я только сказал ей, что встречу ее в аэропорту. Просто вдруг взял и сказал. Ну, наверно... видимо, что-то было у меня такое на уме — ни тебя, ни себя не хочу дурачить, — но, Джуди, клянусь, я ни разу даже не поцеловал эту женщину, а не то чтобы там иметь с ней какую-то интрижку. Потом произошла эта чертовщина, этот кошмар, и с тех пор я видел ее только раз, когда неожиданно оказался рядом с ней за столом у Бэвердейджей. Джуди, клянусь тебе, не было никакой интрижки.
Внимательный взгляд на ее лицо: вдруг паче чаяния поверила? Пустота. Отрешенность. Жмем дальше.
— Я знаю, надо было сказать тебе сразу, как только это случилось. Но все наслоилось как раз на тот дурацкий мой телефонный звонок. Тогда уж точно ты решила бы, что у меня какая-то интрижка, а ее не было. Джуди, я эту женщину и видел-то раз пять в жизни, и всегда на людях. Ну, я в смысле, что встретить кого-нибудь в аэропорту — это ведь тоже не интимное свидание.
Он примолк и вновь попытался уяснить ее реакцию. Никакой. Давящее молчание. Видимо, придется договаривать.
Он стал рассказывать про статьи в газетах, про неприятности на работе, про Фредди Баттона, Томаса Киллиана, Джина Лопвитца. Недомямлив еще про одно, лихорадочно соображал, что идет следом. Надо ли говорить о беседе с отцом? Это должно пробудить ее сочувствие: она поймет, до чего беседа была для него мучительной. Нет! Она может обидеться, узнав, что отцу он рассказал раньше... Но прежде чем перейти к соответствующему эпизоду, он заметил, что она больше не слушает. Ее лицо приняло странное, почти мечтательное выражение. Затем она начала хихикать. Звук при этом был похож на какое-то тихое щелканье у нее в горле — кхык, кхык, кхык.
Пораженно и оскорбленно:
— Что ты нашла тут смешного?
С едва заметной тенью улыбки:
— Да я над собой смеюсь. Весь уик-энд я расстраивалась из-за того, что ты так осрамился у Бэвердейджей. Боялась, что это повредит моим шансам стать председателем музейного фонда.
Вопреки всему Шерман почувствовал болезненный укол, услышав, что у Бэвердейджей он осрамился.
Джуди:
— Смешно, правда? Все эти мои волнения насчет музейного фонда.
Ядовито:
— Прости, что я мешаю твоим честолюбивым планам.
— Шерман, теперь я хочу, чтобы ты выслушал меня. — В ее тоне была такая спокойная материнская доброта, что стало страшно. — Судя по моей реакции, я не очень-то хорошая жена, правда? При всем желании... Но как? Я бы хотела предоставить тебе мою любовь или если не любовь, то.., что?., мое сочувствие, утешение, поддержку. Но не могу. Не могу даже притвориться. Ты обманул меня, Шерман. Ты понимаешь, что это значит — обмануть человека? — Это она произнесла тем же материнским, добрым тоном, что и все остальное.
— Обмануть? Да господи, это же был просто флирт, не больше. Если ты... состроишь кому-нибудь глазки... можешь называть это обманом, если хочешь, но я бы это так не назвал.
Она вновь изобразила что-то вроде улыбки и покачала головой.
— Шерман, Шерман, Шерман!
— Клянусь, что это правда.
— Ах, да не знаю я, что ты там делал со своей Марией Раскин, и знать не хочу. Не хочу, и все тут. Это ведь самое меньшее, хотя ты вряд ли поймешь.
— Самое меньшее из чего?
— Из того, что ты сделал со мной и не только со мной. С Кэмпбелл!
— С Кэмпбелл?..
— Со своей семьей. Мы ведь семья. Вся эта гадость — она ведь обрушилась на нас на всех. Она случилась две недели назад, а ты ничего не сказал. Скрыл от меня. Сидел со мной вместе, в этой самой комнате, смотрел ту передачу по телевизору, ту демонстрацию, и не сказал ни слова, потом в наш дом пришли из полиции — из полиции, в наш дом! — и я даже спросила тебя, что с тобой, а ты притворился, что это совпадение. А потом — в тот же вечер! — ты сидел рядом со своей... приятельницей... своей соучастницей... сообщницей... сам скажи, как ее называть... и опять ничего не сказал. Пусть жена думает, что все в порядке. Пусть по-прежнему витает в облаках со своими глупыми мечтами, пусть Кэмпбелл спит спокойно и видит детские сны, пусть будет нормальной маленькой девочкой в нормальной семье, играет со своими приятелями, лепит зайчиков, черепашек и пингвинов. В тот вечер, когда весь мир узнал о твоей эскападе, Кэмпбелл показала тебе зайчика, которого она вылепила из глины. Ты это помнишь? Помнишь? А ты лишь посмотрел и сказал всякие положенные слова! А теперь ты, — внезапно ее глаза наполнились слезами, — приходишь вечером домой и говоришь мне... что тебя... господи... завтра утром... аре... арестуют.
Конец фразы потонул в плаче. Шерман встал. Хорошо ли будет, если он попытается ее обнять? Или это только усугубит дело? Он приблизился на шаг.
Она выпрямилась и осторожно, нерешительно заслонилась руками.
— Нет, — тихо проговорила она. — Не надо, просто слушай, что я тебе говорю. — По ее щекам протянулись полоски слез. — Я постараюсь, попробую помогать тебе, и я постараюсь помочь Кэмпбелл — изо всех сил постараюсь. Но предоставить тебе свою любовь, свою нежность я не смогу. Не настолько я хорошая актриса. Это жаль, потому что тебе очень понадобится любовь и нежность, Шерман.
Шерман:
— Неужто ты не сможешь простить меня?
— Смогу не смогу... — отозвалась она. — Что это изменит?
Ответа у него не нашлось.
С Кэмпбелл он поговорил в ее спальне. Только войти туда само по себе было достаточно, чтобы надорвать душу. Кэмпбелл сидела за своим столом (круглым, накрытым свисающей до полу скатертью из хлопка в цветочек — 800 долларов от «Лоры Эшли», поверх нее — стекло за 280 долларов), точнее, она полулежала на нем, низко склонив голову в позе глубочайшей сосредоточенности, и вырисовывала что-то печатными буквами, водя по бумаге большим красным карандашом. Образцовая комната маленькой девочки. Повсюду куклы и мягкие зверюшки. И на белых эмалевых полках с ребристыми столбиками, и в обоих миниатюрных креслицах, тоже накрытых цветастыми чехлами от «Лоры Эшли». И у отделанной бантами спинки кровати, и среди старательно разбросанных кружевных подушечек, и на обеих прикроватных круглых тумбочках, с которых до полу свисали матерчатые чехлы... опять-таки не чехлы, а разорение сплошное. Никогда Шерман ни центом не попрекнул Джуди за то, какие сумасшедшие суммы она вложила в убранство только одной этой комнаты, и сейчас он тоже ни в малой мере не пожалел ни о каких затратах. Сердце его рвалось на части при мысли о том, как придется сейчас подыскивать слова, чтобы Кэмпбелл поняла, что призрачный мирок этой комнаты рухнул, и рухнул намного лет раньше, чем мог бы.
— Привет, малышка, что ты такое делаешь?
Не отрываясь, не взглянув:
— Пишу книжку.
— Пишешь книжку? Замечательно. А про что книжка?
Молчание; даже не поглядела; вся в работе.
— Солнышко, я хочу кое о чем поговорить с тобой, кое о чем очень важном.
Поглядела.
— Папочка, а ты можешь сделать книжку? Сделать книжку?
— Сделать книжку? Я не совсем понял, что ты имеешь ввиду.
— Ну книжку сделать! — в легком раздражении от его непонятливости.
— В том смысле, чтобы сделать настоящею книжку? Нет, их делают в типографии.
— А Маккензи сама делает. Ей папа помогает. Я тоже хочу.
Гарланд Рид, будь он неладен, с его так называемыми книгами. Уходя от ответа:
— Ну, сперва ведь надо сочинить и написать твою книжку.
С широкой улыбкой:
— А я начинила! — и жест в сторону листа бумаги на столе.
— Уже сочинила? — Он никогда впрямую не поправлял ее речь.
— Да! Ты поможешь мне сделать книжку?
Беспомощно, печально:
— Попробую.
— Хочешь прочитать?
— Кэмпбелл... — Вздох; против ее упорства он бессилен. — Да. С удовольствием прочитал бы.
Скромно:
— Она не очень длинная. — Дочь взяла со стола несколько листков бумаги и подала ему. Большими, аккуратными буквами:
МЕДВЕЖОНОК
Кэмпбелл Мак-Кой
Жил-был медвежонок. Его звали Келли. Он жил в лесу. У Келли было много друзей. Однажды кто-то проходил мимо и сиел у Келли еду.
Он очень огорчился. Он хотел посмотреть город. Келли пошел в город. Еще он хотел посмотреть дома. Только он потянулся, чтобы взяться за ручку двери, сбака как выскочит! Но собака не поймала Келли. Келли прыгнул в окно. И случайно нажал тривогу. Машины с полицейскими как помчатся, как загудят! Келли испугался. Келли всетки убежал.
Кто-то поймал Келли и принес его в зоопарк. С тех пор Келли полюбил зоопарк.
***
У Шермана голова будто паром наполнилась. Это же о нем! На миг он задумался, уж не могла ли она каким-нибудь необъяснимым наитием, по зловещим флюидам... догадаться... может быть, каким-то образом все это уже носится в воздухе их квартиры... Случайно нажал тревогу. Машины с полицейскими как помчатся, как загудят!. Быть не может!., но как же, ведь — вот!
— Тебе понравилось?
— Да, гм... я, гм...
— Папа! Тебе понравилось?
— Просто замечательно, детка. Ты очень талантливая... Не многие девочки в твоем возрасте... не многие. Просто замечательно.
— Теперь ты поможешь мне сделать книжку?
— Я... Мне кое-что надо сказать тебе, Кэмпбелл. О'кей?
— О'кей. Тебе правда понравилось?
— Да. Просто замечательно. Кэмпбелл, я хочу, чтобы ты выслушала меня. О'кей? Слышишь, Кэмпбелл, ты ведь знаешь, что люди не всегда говорят правду о других людях.
— Правду?
— Иногда люди говорят гадости, всякие плохие вещи, которых на самом деле нет.
— Какие?
— Иногда люди говорят гадости о других людях, вещи, которых не следовало бы говорить, вещи, от которых кому-то другому плохо. Ты понимаешь, о чем речь?
— Папочка, а можно я нарисую Келли на картинке для книжки?
Какого еще Келли?.
— Пожалуйста, Кэмпбелл, послушай. Это важно.
— Ооооооо'кеееееей. — Утомленный вздох.
— Ты помнишь, как однажды Маккензи сказала про тебя что-то нехорошее, сказала не правду?
— Маккензи? — Наконец-то ее внимание завоевано.
— Да. Помнишь, она сказала, что ты... — И, хоть тресни, не вспомнить, что же такое Маккензи тогда сказала. — По-моему, она сказала, что ты ей не подруга.
— Маккензи моя лучшая подруга, и я ее лучшая подруга.
— Я знаю. В том-то как раз и дело. Она сказала то, что не было правдой. Не хотела, но сказала, и вот так люди иногда поступают. Они говорят то, от чего другим плохо, может быть, сами не хотят, но говорят, и кому-то другому от этого плохо, поэтому так поступать не годится.
— Как?
Дальше, жми дальше.
— Причем не только дети. Иногда и взрослые тоже. Взрослые тоже бывают гадкими. Еще даже и хуже. Ну-ну, Кэмпбелл, ты уж меня послушай. Есть люди, которые говорят про меня гадости, говорят вещи, которых на самом деле не было.
— Да ну?
— Да. Они говорят, что я сбил мальчика машиной и сильно его ушиб. Пожалуйста, смотри на меня, Кэмпбелл. Так вот, это не правда. Я ничего такого не сделал, но есть нехорошие люди, которые это говорят, и ты можешь услышать, как это говорят, однако тебе надо знать, что все это не правда. Даже если будут говорить, что это правда, ты знай, что это не правда.
— А почему ты им не скажешь, что это не правда?
— Я скажу, но эти люди могут мне не поверить. Это нехорошие люди, которым хочется верить всяким гадостям про других.
— Но почему же ты им не скажешь?
— Я скажу. Но эти нехорошие люди собираются напечатать все эти гадости в газетах, передать по телевидению, так что многие им поверят, потому что будут читать их в газетах и смотреть по телевизору. Но это не правда. И мне все равно, что они думают, но мне не все равно, что думаешь ты, потому что я люблю тебя, Кэмпбелл, я тебя очень люблю, и я хочу, чтобы ты знала, что твой папа хороший и не делал того, что эти люди говорят.
— Про тебя будет в газетах? И по телевизору?
— Боюсь, что да, Кэмпбелл. Может быть, завтра. И твои друзья в школе, может быть, что-нибудь станут говорить тебе об этом. Но ты не должна обращать на них внимания, потому что ты знаешь, что то, что будет в газетах и по телевидению, — это не правда. Верно, солнышко?
— Значит, ты станешь знаменитым?
— Знаменитым?
— Про тебя напишут в истории, да, папа?
В истории? Н-да...
— Нет, в истории про меня не напишут, Кэмпбелл. Но меня будут поносить, оскорблять, вываляют в грязи.
Он сознавал, что дочь из этой фразы не поймет ни слова. Просто само вырвалось от безнадежности объяснить шестилетней девочке действие прессы.
Но кое-что она поняла достаточно хорошо, прочитав по его лицу. С великой серьезностью и нежностью она заглянула ему в глаза и сказала:
— Не беспокойся, папа. Я люблю тебя.
— Кэмпбелл!
Он поднял ее на руки и зарылся лицом ей в плечо, скрывая слезы.
Жил-был когда-то медвежонок, и была маленькая прелестная комнатка, где жили милые мягкие создания, спали доверчивым сном невинности, а теперь ничего этого не стало.
22
Пенопластовые шарики
Шерман повернулся на левый бок, но вскоре у него заболело левое колено, словно вес правой ноги перекрывал кровоток. Сердце билось, пожалуй, чересчур часто. Он повернулся на правый бок. Каким-то образом под правой щекой оказался правый кулак. Будто это нужно, чтобы подпереть голову, будто подушки мало, но это полная чушь, да и вообще, как можно заснуть, подпирая голову кулаком? Пожалуй, бьется чуть-чуть слишком часто, вот и все... Вскачь не несется, нет... Он опять перевернулся на левый бок, потом лег ничком, но от этого напряглась поясница, и он вновь повернулся на правый бок. Обычно он спал на правом боку. Сердце забилось чаще. Но оно бьется ровно. Оно его еще слушается.
Он подавлял в себе искушение открыть глаза и проверить, много ли света пробивается из-под плотных штор. К утру полоска постепенно светлеет, так что в это время года можно различить пять-тридцать сейчас или уже к шести. А вдруг она уже светлеет?! Нет, не может быть. Вряд ли сейчас больше трех часов, максимум три-тридцать. Но он мог, сам того не заметив, заснуть на часок-другой! — и тогда, если светлая полоска...
Дольше сопротивляться не было сил. Открыл глаза. Слава богу, еще темно, он еще в безопасности.
И тут... сердце куда-то рванулось. Принялось колотиться с пугающей частотой и страшной силой, пытаясь вырваться из грудной клетки. Все тело от этого сотрясалось. Какая разница, есть у него еще несколько часов полежать тут, корчась на постели, или утренний жар уже пробивается из-под штор и время пришло.
Меня повезут в тюрьму.
Лежа с бьющимся сердцем и открытыми глазами, он очень остро ощущал свое одиночество на широкой кровати. Шелковые воланы свисали по всем четырем углам балдахина. Шелк стоил больше ста двадцати пяти долларов за ярд. Таково было дизайнерское представление Джуди о королевском ложе восемнадцатого века. Королевском! Что это, как не насмешка над ним, превратившимся во вздрагивающий ком плоти и страха, который глубокой ночью ежится и не может найти себе места в постели!
Достарыңызбен бөлісу: |