Методические рекомендации по курсу «История зарубежной литературы XIX века», составленные в соответствии с учебной программой и с учетом специфики заочного обучения


Франсуа Рене де Шатобриан ПРЕДИСЛОВИЕ К «АТАЛА»



бет10/17
Дата15.07.2016
өлшемі1.15 Mb.
#200420
түріМетодические рекомендации
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   17

Франсуа Рене де Шатобриан



ПРЕДИСЛОВИЕ К «АТАЛА»

Однако я не во всем уступил моим критикам. Одни из них утверждали, что некоторые чувства, высказанные отцом Обри, способны повергнуть человека в отчаяние. Вот, например, отрывок, вызвавший особое возмущение (мы ведь стали теперь так чувствительны!):



«Что я говорю! О суета сует! Зачем говорю я о силе дружеских привязанностей в этом мире! Вы хотите, дочь моя, знать им подлинную цену? Если бы человек мог вернуться на землю несколько лет спустя после своей смерти, я сомневаюсь, что его с радостью встретили бы те, кто проливал о нем самые горькие слезы: ведь так легко завязываются новые связи, возникают новые привычки, настолько непостоянство присуще человеческой природе и так мало места занимаем мы в сердцах наших друзей».
И дело не в том, что в этом чувстве тяжело признаться, но в том, что оно, увы, основано на нашем общем опыте. <…> Не говоря о мертвых, которых почти и не вспоминают, сколько живых, вернувшись к своим семьям, встретили там лишь забвение, досаду и отвращение! Впрочем, с какой целью говорит об этом отец Обри? Разве не для того, чтобы Атала не жалела о жизни, которой добровольно лишила себя и к которой тщетно хотела бы вернуться? Разве не совершает миссионер акт человеколюбия по отношению к этой несчастной, преувеличивая горести, [ожидающие ее в этой] жизни? Впрочем, нет необходимости прибегать к этому объяснению. Отец Обри, к сожалению, ничего не преувеличивает. И если не следует клеветать на человеческую природу, то и бесполезно изображать ее лучшей, чем она есть на самом деле (397).
Ничто не мешает считать «Атала» жалкой выдумкой; но я осмеливаюсь утверждать, что американская природа изображена там с величайшей точностью (398).
«Рене», напечатанный вместе с «Атала», впервые выходит отдельным изданием. Я не знаю, будут ли многочисленные читатели по-прежнему предпочитать его «Атала». Он является естественным продолжением последней, хотя и отличается от нее стилем и настроением. В нем описаны те же места и те же действующие лица, но здесь царят иные нравы, иной строй мыслей и чувств (399).
ОТРЫВОК ИЗ «ГЕНИЯ ХРИСТИАНСТВА»
Но в то же время <…> эта зыбкость чувств, вызываемая меланхолией, вновь ее порождает, ибо меланхолия – это плод страстей, бесцельно кипящих в одиноком сердце (400).
Итак, в этом произведении мы преследовали двойную цель: показать, как дух христианства изменил искусство, мораль, характер и даже страсти современных народов, и показать ту мудрую предусмотрительность, которая заложена во всех христианских институтах; история Рене также служит этой двойной цели».

ОТРЫВОК ИЗ «ЗАЩИТЫ “ГЕНИЯ ХРИСТИАНСТВА”»
Быть может, некоторые читатели никогда не заглянули бы в «Гений христианства», если бы не искали там «Рене» и «Атала» (401).
Автор осуждает также одну из слабостей молодых людей своего времени, непосредственно ведущую к самоубийству. Ж.-Ж. Руссо первый бросил семя этих гибельных и разрушительных мечтаний. <…> Автор «Гения христианства» был вынужден ввести в рамки своей апологии несколько выдуманных картин, чтобы разоблачить эту новую разновидность порока и описать губительные последствия чрезмерной любви к одиночеству. <…> Но с разрушением монастырей и ростом неверия следует ожидать, что возрастет (как это случилось в Англии) число этих своего рода отшельников в миру, одновременно склонных к философии и исполненных страстей, которые, не будучи способны ни отказаться от пороков своего времени, ни полюбить его, будут считать человеконенавистничество проявлением возвышенности духа, откажутся от выполнения своего долга и перед Богом, и перед людьми, питая себя в уединении самыми бесплодными химерами и все более погружаясь в гордыню мизантропии, которая приведет их к безумию или к смерти.

<…>
Действительно безумные мечтания Рене порождают болезнь, а его сумасбродства доводят ее до апогея: своими мечтаниями он вносит смятение в душу слабой женщины, а затем, пытаясь покончить счеты с жизнью, он вынуждает эту несчастную присоединиться к нему; так он сам является причиной несчастья, а вина влечет за собой наказание (402).
Элемент ужасного и таинственного, преобладающий в истории Рене, горестно сжимает сердце, не вызывая в нем, однако, греховного волнения. Не следует забывать, что Рене ждет жалкий конец, а Амели умирает счастливая и умиротворенная. Так подлинный виновник наказан, в то время как его слишком слабой жертве дано извлечь из самой глубины своих страданий несказанную радость. Впрочем, речь отца Суэля не оставляет никаких сомнений в нравственных и религиозных целях истории Рене» (403).


Виктор Гюго

ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К ДРАМЕ «КРОМВЕЛЬ»




<…> Пора пришла. Для мира и для поэзии наступает новая эпоха.
В сердце древнего общества проникает спиритуалистическая религия, вытесняя собою грубое, поверхностное язычество; она убивает его и в этот труп одряхлевшей цивилизации закладывает зародыш новой цивилизации. Эта религия объемлет все, ибо она истинна; между своей догмой и своим культом она поселяет мораль. И прежде всего, как самую первую свою истину, она внушает человеку, что перед ним – две жизни, одна – преходящая, другая – бессмертная; одна – земная, другая – небесная.

<…>

В этот период <…> вместе с христианством и через его посредство в душу народов проникало новое чувство, незнакомое древним и особенно развившееся у современных народов, чувство, которое, больше, чем серьезность, и меньше, чем печаль, – меланхолия (447).


Перед лицом великих превратностей, человек, углубляясь в себя, почувствовал жалость к человечеству, стал размышлять о горькой насмешке жизни. Это чувство, которое для язычника Катона означало отчаяние, христианство превратило в меланхолию.
В то же время зарождался дух исследования и любознательности.

<…>

И вот перед нами – новая религия и новое общество; на этой двойной основе должна была возникнуть новая поэзия.



<…>

Христианство приводит поэзию к правде. Подобно ему, новая муза будет смотреть на вещи более возвышенным и свободным взором. Она почувствует, что не все в этом мире прекрасно с человеческой точки зрения, что уродливое существует в нем рядом с прекрасным, безобразное – рядом с красивым, гротескное – с возвышенным, зло – с добром, мрак – со светом (448).


Вот начало, чуждое античности, вот новый элемент, вошедший в поэзию; и так же как всякое новое явление в организме изменяет весь организм целиком, в искусстве развивается новая форма. Это элемент – гротеск. Это форма – комедия.
<…> мы здесь указали на характерную особенность, на основное различие, противопоставляющее, по нашему мнению, современное искусство искусству античному, нынешнюю форму форме мертвой, или, пользуясь терминами, менее ясными, но более популярными, литературу романтическую литературе классической <...>
В мировоззрении новых народов гротеск, напротив, играет огромную роль. Он встречается повсюду; с одной стороны, он создает уродливое и ужасное, с другой – комическое и шутовское. Вокруг религии он порождает тысячу своеобразных суеверий, вокруг поэзии – тысячу живописных образов (449).
Та всеобщая красота, которую античность торжественно распространяла на все, не лишена была однообразия; одно и то же постоянно повторяющееся впечатление в конце концов утомляет. Возвышенное, следуя за возвышенным, едва ли может составить контраст, а между тем отдыхать надо от всего, даже от прекрасного. Напротив, гротескное есть как бы передышка, мерка для сравнения, исходная точка, от которой поднимаешься к прекрасному с более свежим и бодрым чувством <...>.
Мы будем также правы, сказав, что соседство с безобразным в наше время сделало возвышенное более чистым, более величественным, словом, более возвышенным, чем античная красота; так и должно быть <…> (450).
Бесспорно, что в эпоху, на которой мы остановились, преобладание гротеска над возвышенным в литературе ясно заметно. Но это лихорадка реакции, жажда новизны, которая скоро проходит; это первая волна, постепенно спадающая.

<…>

Мы подошли к вершине поэзии нового времени. Шекспир – это драма; а драма, сплавляющая в одном дыхании гротескное и возвышенное, ужасное и шутовское, трагедию и комедию, – такая драма является созданием, типичным для третьей эпохи поэзии, для современной литературы <…>


Драма заключает в себе всю поэзию целиком. Ода и эпопея содержат в себе лишь зародыши драмы, между тем как в драме они обе содержатся в развитии; она вобрала в себя их сущность (451).
Наша эпоха, по преимуществу драматическая, тем самым в высшей степени лирична. Ведь между началом и концом есть много сходного. <…> То же самое можно сказать и о лирической поэзии. Сияющая, мечтательная на заре народов, она вновь предстает в пору их упадка мрачной и задумчивой. <…> Ода нового времени все также вдохновенна, но она уже утратила свое неведение. Она больше размышляет, чем созерцает; ее мечтательность – меланхолия. По ее родовым мукам видно, что она вступила в союз с драмой <…>

Поэзия, рожденная христианством, поэзия нашего времени есть, следовательно, драма; особенность драмы – это ее реальность; реальность возникает из вполне естественного соединения двух форм: возвышенного и гротескного, сочетающихся в драме так же, как они сочетаются в жизни и в творении, ибо истинная поэзия, поэзия целостная, заключается в гармонии противоположностей. И, наконец, – пора уже сказать об этом громко, тем более что исключения здесь особенно подтверждают правило, – все, что есть в природе, есть и в искусстве <…> (452).


<…> Шекспир, этот бог сцены, в котором соединились, словно в триединстве, три великих и самых характерных гения нашего театра: Корнель, Мольер, Бомарше.
Мы видим, как быстро рушится произвольное деление жанров перед доводами разума и вкуса. Столь же легко можно было бы разрушить и ложное правило о двух единствах. Мы говорим о двух, а не о трех единствах, так как единство действия, или целого, – а только оно является истинным и обоснованным, – давно уже всеми признано.

<…>

Итак, скажем смело: время настало! И странно было бы, если бы в нашу эпоху, когда свобода проникает всюду, подобно свету, она не проникла бы в область, которая по природе своей свободнее всего на свете, – в область мысли. Ударим молотом по теориям, поэтикам и системам. Собьем старую штукатурку, скрывающую фасад искусства! (453).


Итак, поэт – подчеркиваем это – должен советоваться только с природой, истиной и своим вдохновением, которое также есть истина и природа.

<…>

Поэт должен особенно остерегаться прямого подражания кому бы то ни было – Шекспиру или Мольеру, Шиллеру или Корнелю <...> (454).


Итак, природа! Природа и истина! Новое направление, нисколько не разрушая искусства, хочет лишь построить его заново, более прочно и на лучшем основании (454).
<…> драма должна быть концентрирующим зеркалом, зеркалом, которое не ослабляет цветных лучей, но, напротив, собирает и конденсирует их, превращая мерцание в свет, а свет – в пламя. Только в этом случае драма может быть признана искусством (455).




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет