Размышления о западном марксизме



бет3/8
Дата16.07.2016
өлшемі0.69 Mb.
#203634
1   2   3   4   5   6   7   8
3. Формальные изменения

Постепенный отказ от теоретиче­ского исследования экономических и политических структур сопровождался существенно важным смеще­нием центра тяжести европейского марксизма к филосо­фии. Наиболее яркая отличительная черта всей тра­диции (от Лукача до Альтюссера и от Корша до Коллетти) — полное преобладание в ней профессиональных фи­лософов. В социальном плане это изменение означало по­стоянное усиление академизма теории, создаваемой в новую эпоху. Во времена II Интернационала Люксембург и Каутского объединяло их презрительное отношение к Kathedersozialisten, то есть к преподававшим в универси­тетах беспартийным профессорам-социалистам. До пер­вой мировой войны теоретики-марксисты никогда не были интегрированы в университетские системы Центральной и Восточной Европы. Форма политического единства тео­рии и практики, которую они воплощали, считалась не­совместимой с занятием какой-либо университетской должности. Напротив, свое преподавание в партийных или воскресных школах для рабочих они рассматривали как свою партийную работу. Гильфердинг и Люксембург преподавали политическую экономию в школе СПГ в Берлине, Ленин и Рязанов читали лекции рабочим-большевикам в Лонжюмо, а Бауэр вел курсы в центре Социал-демократической партии Австрии (СДПА) в Вене.



Первые теоретики западного марксизма по-прежнему придерживались этой традиционной практики. Лукач преподавал в радикальном кружке “Галилей” в Будапеш­те во время первой мировой войны; Корш читал лекции в экспериментальной “Школе Карла Маркса” в Берлине в 20-е годы. Создание Института социальных исследований во Франкфурте —независимого учреждения, все же вхо­дившего филиалом в местный Государственный универ­ситет,— знаменовало переходный период в Веймарской республике. Однако после второй мировой войны марк­систская теория фактически полностью перемещается в университеты, ставшие одновременно и местом ссылки и прибежищем, отделявшими от политической борьбы внешнего мира. В этот период Лукач, Лефевр, Гольдманн, Корш, Маркузе, Делла Вольпе, Адорно, Коллетти и Альтюссер — все они занимали в университетах про­фессорские должности1. Сартр, преуспевавший в универ­ситетской карьере, оставил ее, добившись успеха как писатель. Во всех этих случаях речь идет о кафедрах фи­лософии.

Внешние факторы, определявшие смещение главного фокуса марксистской теории из области экономики и политики в область философии, формально с партийных собраний на научные кафедры, вписаны в мрачную историю этого периода. Тем не менее, такого общего и резкого изменения никогда бы не произошло, если бы внутри самой марксистской культуры не действовал также сильный внутренний фактор. Решающим событием в этом смысле явилось запоздалое открытие наиболее ранней работы Маркса — “Парижских рукописей 1844 года”. Впервые они были опубликованы в Москве в 1932 г., но не привлекли к себе должного внимания ввиду при­хода нацистов к власти в Германии в 1933 г. — в стране, где они могли бы быть восприняты в то время очень бла­гожелательно, а также ввиду репрессий, начатых в России в 1934 г. (Рязанов, подготовивший “Рукописи” для публикации в прокомментированном им издании трудов Маркса и Энгельса, был уволен из Института в Москве незадолго до того, как они увидели свет). Тем не менее, в это время три мыслителя, независимо друг от друга, оказались под глубоким и прочным воздействием “Рукописей”. Лукач в 1931 г. под руководством Рязанова работал над расшифровкой рукописей. Опыт работы над “Рукописями” привел, по собственным словам Лукача, к тому, что он иначе стал трактовать марксизм2. В 1932 г. в Берлине Маркузе приветствовал публикацию “Рукопи­сей”, поместив по этому поводу статью в “Гезельшафт”. Она начиналась с сенсационного заявления о том, что “Рукописи” поставили на “новую основу” всю теорию “научного социализма”; автор считал, что “Рукописи” показали ключевое значение философских основ истори­ческого материализма на всех стадиях работы Маркса3. В Париже Лефевр отвечал за первые переводы отрывков из “Рукописей” на иностранные языки. Подготовленные им в сотрудничестве с Гутерманом переводы были изданы в 1933 г., а первая крупная теоретическая работа, имев­шая целью перестроить все здание учения Маркса в свете его “Рукописей 1844 г.”, была написана в 1934—1935 гг. (“Диалектический материализм” Лефевра)4. Только в послевоенный период открытие ранних работ Маркса и включение их в историю становления его идей сказались на разработке моделей современного марксизма. В Ита­лии Делла Вольпе внес свой первый вклад в теорию исто­рического материализма, переведя на итальянский язык новые тексты молодого Маркса — не только “Парижские рукописи”, но и, прежде всего “Критику гегелевской философии права” (1947—1950 гг.) — и при­няв участие в их обсуждении5. Версия марксизма, пред­ложенная Делла Вольпе, вдохновившая целую школу, по-своему интерпретировала философские сочинения Маркса, хотя она значительно отличалась от интерпрета­ции Лукача, Маркузе и Лефевра. Во Франции новые тек­сты молодого Маркса привлекли внимание Мерло-Понти и Сартра к марксизму после второй мировой войны. В труде “Материализм и революция” (1947 г.) — своем первом значительном исследовании вопроса в марксист­ской теории — Сартр обращался главным образом к “Парижским рукописям” как к источнику6. Влияние ранних философских сочинений Маркса достигло выс­шей точки в конце 50-х годов, когда затрагиваемые в них темы заинтересовали Западную Европу.

Несмотря на то, что в своих первых работах Альтюссер недвусмысленно отвергал эти “Рукописи” в качестве составной части исторического марксизма, так или иначе они служили отправным пунктом любых дискуссий в рамках современного марксизма7. Даже если к ним относились отрицательно, “Рукописи” определяли об­ласть предварительных дискуссий. Более того, сама фор­ма неприятия ранних сочинений Маркса зависела от соответствующего долговременного смещения теоретиче­ских ориентиров марксизма, что стало возможным благо­даря обнаруженным “Рукописям”. Это объясняется тем, что позитивная теория Альтюссера, разработанная в противовес предшествовавшим ей толкованиям Маркса, все же находилась в философской плоскости, непри­вычной до появления “Рукописей”.

Парадоксально, но западный марксизм в целом раз­вивался в обратном эволюции Маркса направлении. Если основатель исторического материализма постепенно шел от философии к политике и затем к экономике как основ­ной области исследования, то последователи школы, воз­никшей после 1920 г., чаще стали отходить от экономики и политики и концентрировать свое внимание на филосо­фии, практически не занимаясь тем, что особенно инте­ресовало Маркса в пору его зрелости, то есть они поступа­ли так же, как поступил Маркс с философскими вопроса­ми, которые привлекали его внимание в юности. Каза­лось, в этом смысле произошел поворот на 360 градусов.

Безусловно, на практике не произошло, да и не могло произойти простого поворота. Философская задача Маркса, прежде всего, состояла в том, чтобы определиться по отношению к Гегелю, а также к видным его последо­вателям и критикам в Германии, особенно к Фейербаху. Объектом его теоретических исследований была в ос­новном гегелевская система. Напротив, для западного марксизма — несмотря на бурное возрождение внутри него исследований философии Гегеля — основным объ­ектом теоретических исследований стала сама система идей Маркса. Дискуссии никогда не сводились лишь к ранним философским сочинениям, поскольку этому пре­пятствовало наличие многочисленных трудов Маркса, посвященных экономическим и политическим вопросам. Однако творчество Маркса в целом обычно рассматрива­лось как исходный материал. На его основе с помощью философского анализа формировались марксистские эпистемологические принципы систематизированного объяснения мира — принципы, которые сам Маркс четко так никогда и не изложил.

Ни один философ, придерживавшийся традиции за­падного марксизма, никогда не утверждал, что главная и конечная цель исторического материализма — теория познания. Вместе с тем практически все они исходили из общего мнения о том, что предварительная задача теоретического исследования в рамках марксизма состоит в выделении методов социального исследования, открытых Марксом, но скрытых особенностями темати­ки исследования в его трудах, и в необходимой их дора­ботке. В результате значительное количество работ за­падных марксистов было посвящено нескончаемым и сложным дискуссиям о методе.

Маркс не уделял первостепенного внимания вопросу метода ни на одном из этапов эволюции своих взглядов. О степени преобладания эпистемологических тем в тра­диции всего западного марксизма можно судить по назва­нию книг, изданных ее представителями. Работа Корша “Марксизм и философия” открыла эту дискуссию. В близкой по духу книге Лукача, опубликованной в том же году, в статье “Что такое ортодоксальный марксизм?” был сделан вывод о том, что термин “ортодоксальный” относится “исключительно к методу”8. В дальнейшем такое представление четко выразилось в чрезмерном методологизме, о чем свидетельствуют канонические труды западного марксизма: “Разум и революция” (Маркузе), “Разрушение разума” (Лукач), “Логика как пози­тивная наука” (Делла Вольпе), “Проблема метода” и “Критика диалектического разума” (Сартр), “Негатив­ная диалектика” (Адорно), “Читать ”Капитал”” (Альтюссер). Язык этих работ становился все более профес­сиональным и непонятным. На целый исторический пери­од теория стала эзотермической дисциплиной, исключи­тельно высокопрофессиональный язык которой опре­делял степень ее отдаленности от политики.



Труды самого Маркса, несомненно, ввиду сложности категориального аппарата, отнюдь не всегда легко вос­принимались читателями как в его время, так и позднее. Однако его философские работы, исследования по эконо­мике (наиболее трудные части в его учении) обязаны своей первоначальной терминологией существовавшим до них теоретическим системам (в основном Гегеля и Рикардо). Работы имели своей целью подвергнуть их крити­ке и преодолеть путем создания понятий более четких и близких к материальной действительности, то есть менее “гипостазированных” (по выражению молодого Маркса) и менее “теологических” (по выражению зрелого Марк­са). Кроме того, никогда не скрывая характерные труд­ности, которые испытывает читатель при усвоении любой научной дисциплины, Маркс после 1848 г. всегда стремил­ся выражать свои мысли как можно проще и яснее, облег­чая их понимание рабочим классом, которому они пред­назначались. Хорошо известно, с каким вниманием он отнесся в этой связи к переводу “Капитала” на француз­ский язык. В отличие от языка Маркса, исключительная сложность языка трудов западных марксистов XX в. ни­когда не ориентировалась на непосредственную и актив­ную связь с пролетарской аудиторией. Напротив, их язык, превышающий необходимый минимум вербальной сложности, свидетельствовал об отрыве от практики народной борьбы. Свойственный теории западного марк­сизма эзотермизм проявлялся в различных формах: у Лу­кача в тяжелой и трудной для понимания манере выра­жения, перегруженной академичностью; у Грамши — му­чительной и загадочной отрывочностью; у Беньямина — афористической краткостью и уклончивостью; у Делла Вольпе — непостижимым синтаксисом и постоянной склонностью к самоцитированию; у Сартра — беско­нечным и непроходимым лабиринтом неологизмов; у Альтюссера — пророческой риторикой умолчаний9. Боль­шинство этих писателей могло выражать свои мысли четко и ясно. Некоторые из них — Сартр, Адорно, Беньямин — по сути были великолепными мастерами слова. Но практически ни один из них не писал простым и до­ходчивым языком свои главные теоретические труды. Субъективные причины не могут объяснить этого коллек­тивного явления. Пример Грамши символизирует общий отход теории от классической марксистской терминоло­гии. “Тюремные тетради” — самая значительная работа в традиции западного марксизма — были написаны рево­люционным вождем рабочего класса, а не профессиональ­ным философом, который по своему социальному проис­хождению стоял ниже любого видного ученого-марксиста как Западной, так и Восточной Европы до и после первой мировой войны. Однако в его “Тетрадях” содержится много все еще неразгаданных современными учеными загадок, что объясняется жесткой цензурой и тюремными ограничениями, которые заставляли его прибегать скорее к аллюзиям, чем к стройному изложению10. Физическая изоляция Грамши — результат поражения в классовой борьбе — была предвестником изоляции, в которой ока­зались теоретики в будущем. Правда, они были свободнее его, но гораздо дальше от масс. В этом смысле язык за­падных марксистов подвергался более жесткой истори­ческой цензуре, которой стала почти полувековая про­пасть, отделявшая социалистическую мысль от почвы народной революции.

Продолжительный разрыв, определивший теоретиче­скую форму западного марксизма, оказал на него иное и более общего характера сдерживающее воздействие: все происходило так, как если бы нарушение политического единства между марксистской теорией и массовой прак­тикой неизбежно привело к смещению в другую плос­кость той силы, которая должна была бы объединить теорию и практику. При отсутствии магнитного поля революционного классового движения стрелка компаса всего западного марксизма стремилась как можно дальше отклониться в сторону современной буржуазной куль­туры. Первоначальная связь между марксистской тео­рией и пролетарской практикой неуловимо, но постоянно заменялась новой связью — между марксистской теори­ей и буржуазной теорией. Исторические причины по­добной переориентации, естественно, объясняются не просто отсутствием массовой революционной практики на Западе. Скорее всего, сами препятствия на пути сколь-нибудь заметного продвижения социализма в странах развитого капитализма существенно сказались на всей культурной среде этих стран. Кроме того, успех новой стабилизации империализма вкупе со сталинизацией коммунистического движения означал, что основные направления буржуазной мысли вновь обрели относи­тельную жизнеспособность и верховенство над социали­стической мыслью. Буржуазная система на Западе не исчерпала своего исторического потенциала: ее способ­ность пережить две мировые войны и в течение двух послевоенных десятилетий стать в экономическом отношении более динамичной, чем когда-либо прежде, выразилась в ее способности к изменениям в культуре и ее развитию. Она сохранила привлекательность для самой многочисленной и высококвалифицированной интелли­генции мира, созидательное творчество которой про­должало играть существенную роль (при значительных национальных особенностях) в различных областях.

Естественно, это достижение имело определенные пределы, обусловленные закатом капитализма в глобаль­ном масштабе в эпоху, когда, несмотря ни на что, треть мира была вырвана из этой системы. Однако социалисти­ческая культура, сдерживаемая или парализованная официальными репрессиями периода сталинизма и тем, что мировая революция не пошла дальше отсталых регио­нов Евразии, в общем была значительно слабее. После 1920 г. марксизм развивался медленнее, чем немарксист­ская культура. Эта горькая реальность тяжело сказалась на характере всей работы, проводимой в рамках истори­ческого материализма в Западной Европе.

Таким образом, пожалуй, самой примечательной ха­рактерной чертой западного марксизма является посто­янное присутствие в нем последовательно возникавших разновидностей европейского идеализма, под чьим влия­нием он находился. Причем диапазон взаимосвязей всегда был широким: от принятия идей до отказа от них, от заимствования—до критики. Они могли встречаться в сложных сочетаниях, варьируясь от случая к случаю. Однако основной принцип оставался поразительно неиз­менным начиная с 20-х годов и кончая 60-ми годами. Лукач написал свою работу “История и классовое созна­ние”, когда он все еще находился под глубоким влиянием социологии Вебера и Зиммеля, а также философии Диль-тея и Ласка. В частности, ключевые категории “рациона­лизации” и “предписанного сознания” были заимствова­ны у Вебера. На толкование Лукачем концепции “ове­ществления” наложил заметный отпечаток Зиммель, в то время как Дильтей и немецкий витализм (Lebens-philosophie) в целом вызвали его враждебность по отно­шению к естественным наукам, что было совершенно не свойственно всей предшествующей марксистской лите­ратуре11. Грамши построил свои “Тюремные тетради” как продолжение диалога с Кроче и последовательную кри­тику его взглядов, пользуясь при этом терминологией и разрабатывая темы философа-идеалиста, который был в то время главным действующим лицом в культурной жизни Италии, в частности разделяя его увлеченность проблемами этико-политической истории12. Одновре­менно он также развивал идеи литературного критика Де Санктиса, принадлежащего к старшему поколению.

Начиная с 30-х годов коллективная работа Франк­фуртской школы была проникнута концепциями и тези­сами психоанализа Фрейда как организующего начала значительной части ее собственных теоретических изысканий. Крупная работа Маркузе “Эрос и цивили­зация” была явно задумана им как философское переос­мысление Фрейда, и все его термины, такие как “подавле­ние” и “сублимация”, “принцип реальности” и “принцип исполнения”, “эрос” (инстинкт жизни) и “танатос” (инстинкт смерти), находились в универсуме дискурса Фрейда. Сартр — особый случай, поскольку он сам был выдающимся философом-экзистенциалистом во Фран­ции, сформировавшимся под влиянием Хайдеггера и Гуссерля еще до того, как он перешел на позиции марк­сизма. Он перенес в свои марксистские работы интеллек­туальное прошлое с присущим ему инструментарием и новациями. В результате получился кондуит концепций, содержащихся в работах разных периодов — от “Бытия и Ничто” до “Критики диалектического разума”. Он включал в себя такие понятия, как “фактичность”, ве­дущее к понятиям “нехватка” (в зависимости от кон­текста переводимого как “нужда”, “недостаточность” и т.д.— Прим. ред.), “тождественность”, к “сереальности” и нестабильности “для себя в себе”, к понятию “спаянной группы”13.

В последующих размышлениях Сартра продолжают присутствовать два главных источника его экзистен­циалистской системы обращения к Гуссерлю — Хайдеггеру и ссылок на них в его объемном исследовании Флобера, опубликованном десятилетие спустя после выхода в свет работы “Критика диалектического разума”. Работа Альтюссера была задумана как открытая и прин­ципиальная полемика с его наиболее крупными пред­шественниками, и прежде всего с Грамши, Сартром и Лукачем. Однако его теоретическая система также обязана многими организующими терминами мысли­телям-идеалистам. Понятия “эпистемологический раз­рыв”, “проблематика” были заимствованы у философа Башляра и у историка Кангийема, причем оба явно склонны были к психологизму. Идеи “симптоматическо­го чтения” и “централизованной структуры” были взяты у Лакана, психоаналитика, сочетавшего фрейдистскую ортодоксальность с хайдеггеровскими полутонами. Вместе с тем нет сомнения в том, что термин “сверхдетер­минация” был заимствован непосредственно у Фрейда14. Такие культурные сопряжения, определяющие топогра­фическое положение мысли Лукача, Грамши, Маркузе, Сартра и Альтюссера, представляют собой только наибо­лее важные и особые наборы понятий в рамках традиции западного марксизма. Аналогии могут быть найдены практически у всех его представителей15. Типичным при­мером является центральная роль, которую в работе Гольдманна занимала психология Пиаже, с которым он работал в Швейцарии во время войны. В рамках экономической теории это правило сохраняется16. Пример тому — взаимосвязь Суизи и Шумпетера. Проще говоря, влияние одного идеалистического мыслителя могло рас­пространиться на несколько разных теоретиков-марк­систов. Так, например, Башляр воодушевил не только Альтюссера: он был также почитаем Лефевром, Сартром и Маркузе, которые делали совершенно другие выводы из его трудов17. Фрейд прежде всего был общим открыти­ем не только Адорно и Маркузе, но также Альтюссера и Сартра, хотя они и весьма по-разному принимали или интерпретировали его наследие18. Такое постоянное соот­несение с современными им теоретическими построения­ми, находящимися вне рамок исторического материализ­ма и зачастую прямо антагонистическими ему, было неиз­вестно марксистской теории до первой мировой войны19. В этом состояла специфика западного марксизма, отли­чавшая его от предшествовавшей марксистской теории.

Модель взаимоотношений между основными теорети­ками этой традиции и современными мыслителями не­марксистской культуры составляла, так сказать, горизон­тальную ось интеллектуальной сети координат запад­ного марксизма. Однако в то же время она имела и вертикальную ось отсчета, что также в основном не впи­сывалось в прежние марксистские традиции, то есть фи­лософская генеалогия обязательно уходила в домарксистский период. В этом отношении все основные теоретиче­ские системы западного марксизма характеризуются од­ним и тем же стихийно сложившимся механизмом. Все они без исключения обращались к домарксистской фило­софии для обоснования, объяснения или дополнения фи­лософии Маркса. Это неизбежное возвращение в домарк­систский период в поисках более ранней отправной точки для истолкования смысла работы Маркса опять же слу­жит существенным показателем исторического положе­ния западного марксизма. Как мы видели, преобладание в рамках традиции профессиональных философов было одним из признаков общих перемен в марксистской куль­туре после 1920 г.

Вертикальные линии преемственности, на которую стал претендовать западный марксизм во имя Маркса и самого себя, появились благодаря профессиональной преемственности в его рамках. Действительно, Маркс не оставил после себя никакой работы, в которой в систематизированном виде излагалась бы его философия в классическом понимании слова. Оставляя в стороне свои ранние философские тезисы неопубликованных работ, он никогда не осмеливался заниматься чистой фи­лософией в пору своей зрелости. Даже сделанное им позднее сущностно важное изложение метода (Преди­словие к “Критике политической экономии” 1857 г.) осталось лишь программным фрагментом, так никогда и не завершенным и не отредактированным для публи­кации. Невыявленный, скрытый потенциал и отрывочный характер философских изысканий Маркса компенсиро­вали поздние работы Энгельса, и прежде всего “Анти-Дюринг”. Однако ценность его последних работ была по­ставлена под сомнение после 1920 г., когда все более ясной становилась несовместимость некоторых их цент­ральных положений с проблемами и результатами естест­венных наук.

По сути дела, западный марксизм берет начало с ре­шительного двойного отрицания философского наследия Энгельса — со стороны Корша и Лукача в работах “Марксизм и философия” и “История и классовое со­знание” соответственно. С тех пор неприятие поздних работ Энгельса стало обычным практически для всех течений западного марксизма — от Сартра до Коллетти и от Альтюссера до Маркузе20.

Однако, после того как заслуги Энгельса были отверг­нуты, стала более очевидной ограниченность наследия Маркса, и возникла необходимость дополнить его. Обращение в этих целях к более ранним авторам евро­пейской мысли может рассматриваться как отход в тео­рии от Маркса назад. Вряд ли случаен тот факт, что категоричная фраза Маркса, в которой он “разделывает­ся” со своими предшественниками (“Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его”), так слабо отозвалась в за­падном марксизме. Ведь для философа западного марксизма исключалась возможность революционного единства теории и практики, которого требует одиннадца­тый тезис о Фейербахе.

Вместе с тем невозможно отделаться одной фразой от столетий развития мысли. Само по себе изречение Маркса не могло дать новую философию историческому материализму или же хотя бы подвести итог предшест­вующим ему философским направлениям. Кроме того, философская культура самого Маркса ни в коем случае не была исчерпывающей. Будучи в основном построен­ной на Гегеле и Фейербахе, она не отличалась сколь-нибудь близким знакомством с философией Канта, Юма, Декарта или Лейбница, Платона или Фомы Аквинского, не говоря уже о философии менее значительных фигур. Тем самым хронологическое возвращение в период, предшествующий Марксу, отнюдь не обя­зательно отбрасывало философию назад именно потому, что Маркс никогда не занимался анализом или стре­мился преодолеть всю прежнюю этику, метафизику, эстетику и даже не касался многочисленных коренных проблем классической философии. Иными словами, постоянные попытки западного марксизма установить интеллектуальную преемственность, уходящую в домарк­систский период, были правомерны. Действительно, любое созидательное развитие марксистской философии неизбежно должно было бы пройти через фазу пере­смотра сложной истории познания, которую Маркс сам игнорировал или обходил стороной. Отправные точки ра­бот Маркса были слишком немногочисленными, чтобы не сделать установление преемственности обязательным. В то же время нет необходимости подчеркивать опас­ности, связанные с регулярным обращением к домарк­систским философским традициям, так как хорошо известен подавляющий вес в них идеалистических или религиозных мотивов.

Первую новую интерпретацию марксизма, сыгравшую существенную роль, представил Лукач. Он отвел цент­ральное место домарксистской системе в построении своего собственного теоретического дискурса, предложив новое толкование Гегеля в работе “История и классовое сознание”. Гегеля никогда широко не изучали во II Ин­тернационале: как правило, его ведущие мыслители рас­сматривали Гегеля как утратившего влияние пред­шественника Маркса, менее значительного, чем Фейербах21. Лукач радикально пересмотрел эту оценку, впервые возвысив Гегеля и придав его философии абсо­лютно доминирующее значение в предыстории мысли Маркса. Влияние его переоценки на всю последующую традицию западного марксизма было глубоким и длитель­ным независимо от того, соглашались ли с ней более поздние мыслители или нет. Но обращение Лукача к Гегелю пошло значительно дальше, чем это генеалогическое добавление. Действительно, два наиболее существенных теоретических тезиса, содержащихся в работе “История и классовое сознание”, были заимствованы у Гегеля, а не у Маркса. Речь идет о концепции пролетариата как “идентичного субъекта-объекта истории”, чье классовое сознание преодолевало проблему социальной относи­тельности знания, и о тенденции рассматривать “отчуж­дение” в качестве внешней объективации человеческой объективности, обретение которой вновь было бы возвра­щением к первоначальной внутренней субъективности, что позволяло Лукачу относить достижение рабочим классом истинного сознания самого себя ко времени со­вершения социалистической революции.

40 лет спустя Лукач сам охарактеризовал эти отли­чительные тезисы работы “История и классовое созна­ние” как попытку “перегегельянить Гегеля”22. Однако высокая оценка значения Гегеля для марксизма, данная в работе “История и классовое сознание”, нашла много по­следователей. Сам Лукач позднее стремился вновь от­крыть фундаментальные категории теории Маркса в теории Гегеля, а не вводить категории Гегеля в марксизм. Его исследование “Молодой Гегель” (1938 г.) было по­пыткой более высокого научного уровня установить прямую преемственность между Гегелем и Марксом, основанной на прочтении “Рукописей 1844 года” в Моск­ве и на учете роли таких экономических концепций, как концепция труда в ранних работах Гегеля23.

Три года спустя Маркузе опубликовал в Нью-Йорке свою работу “Разум и революция” с подзаголовком “Гегель и подъем социальной теории”, что было первой попыткой провести марксистский анализ всего развития мысли Гегеля во всех ее фазах с точки зрения ее значения как подготовки и предпосылки работы Маркса. Маркузе никогда не изменял верности своей концепции роли Ге­геля в становлении Маркса. Адорно, хотя и был значи­тельно критичнее настроен, чем Лукач или Маркузе, по отношению к объективному идеализму как “философии тождества”, тем не менее открыто строил свою работу на методологии “Феноменологии духа”. Он заявил, что “ме­тод Гегеля вышколил метод ”Minima Moralis””24. Bo Фран­ции, хотя и соглашаясь с тем, что Гегелю прида­валось принципиальное значение в формировании Маркса, Сартр пересмотрел эту оценку и, напротив, при­дал вес философии Кьеркегора как нейтрализующей влияние Гегеля на марксизм. Утверждая, что Маркс преодолел антиномию Кьеркегора и Гегеля, Сартр гово­рил, что в XX столетии марксизм превратился в застыв­шее неогегельянство, тем самым подкрепляя право­мерность протеста экзистенциализма против всеохва­тывающей объективистской системы, впервые выражен­ного Кьеркегором, во имя индивидуального опыта25. В своей собственной реконструкции исторического про­цесса в “Критике диалектического разума” Сартр брал за основу начальный, далее не разложимый элемент индивидуальности, понимаемый именно в этом смысле, то есть как конечный предел любого социального класса. Даже после критики единственным философом, которо­му он посвятил отдельное исследование, был Кьеркегор26.

В Италии Делла Вольпе и его школа критиковали гегелевскую философию, заявляя, что мысль Маркса представляет собой полный разрыв с Гегелем. Делла Вольпе усматривал место Маркса на нисходящей ли­нии от Аристотеля через Галилея к Юму: как он утвер­ждал, все они в свое время критиковали гипостазис, так же как Маркс по отношению к Гегелю27. Однако именно ученик Делла Вольпе Коллетти написал крупную в рам­ках западного марксизма систематизированную работу, направленную против гегельянства. Это была книга “Гегель и марксизм”. Цель работы заключалась в том, чтобы продемонстрировать, что Гегель был христиан­ским интуитивным философом, основной теоретической задачей которого было уничтожение объективной ре­альности и принижение разума в угоду религии, и что, следовательно, он был антиподом Маркса. Коллетти утверждал, что подлинным философским предшественни­ком Маркса был не Гегель, а Кант. Говоря о независимо­сти объективного мира от всех концепций познавания его, Кант предвосхитил материалистический тезис о не­сводимости бытия к мышлению. Таким образом, теория познания Канта предшествовала гносеологии Маркса, хотя последний не осознал масштабы своего долга перед ней28. Точно так же, по мнению и Делла Вольпе, и Коллетти, в своей политической теории Маркс, не созна­вая того, опирался на труды предшественника — Руссо.

Философская ограниченность Канта заключалась в признании им действия принципов обмена в либерально-капиталистическом обществе. Именно их решительно отвергал Руссо в радикальной демократической критике буржуазно-представительного государства, и Маркс, по сути дела, впоследствии лишь вторил ей29.

Столь же глубокую переоценку идей Маркса провели Альтюссер и его школа, хотя и с противоположных по­зиций. Практически не затрагивая понятийный аппарат Маркса, Альтюссер включил всю домарксистскую фи­лософию в марксизм. В этом случае предшественником Маркса объявлялся Спиноза. Действительно, для Альтюссера “философия Спинозы была беспрецедентной теоретической революцией в истории философии, воз­можно, величайшей философской революцией во все времена”30. За исключением понятий, почерпнутых из современных дисциплин, почти все новые понятия и осо­бенности марксизма Альтюссера были непосредственно заимствованы у Спинозы. Категориальное различие между “объектами знания” и “реальными объектами” было взято непосредственно из различия, проводимого Спинозой между idea и ideatum31. Скрытый монизм, объединяющий два полюса этого дуализма, был также добросовестно заимствован у Спинозы. Альтюссерианская “всеобщая сущность производства”, которая была общей как для мышления, так и для бытия, являлась не чем иным, как переводом максимы Спинозы “Ordo et connexio idearum est, as ordo et connexio rerum” (“По­рядок и связь идей есть то же самое, что и порядок и связь вещей”)32. Радикальное устранение Альтюссером философской проблемы критериев знания и истины вновь следовало изречению Спинозы veritas norma sue et faisi, что опять же представляет собой логическое след­ствие любого жесткого монизма33. Точно так же цент­ральная концепция “структурной причинности” способа производства в работе “Читать ”Капитал”” являлась секуляризированной версией представления Спинозы о боге как о causa immanens34.

Страстная критика Альтюссером идеологических иллюзий непосредственного опыта в противовес научно­му знанию, присущему только теории, и критика всех представлений о людях или классах как сознательных субъектах истории, а не невольных “носителей социальных отношений” точно воспроизводили обличения Спи­нозой experientia vaga как источника всех ошибок и его жесткого утверждения, типичных заблуждений веры людей в обладание свободой воли, в то время как ими постоянно управляли законы, действие которых они не осознавали: “Их представление о свободе есть просто незнание причин их действий”35. Апогеем непримиримого детерминизма Спинозы стало заключение о невоз­можности сбросить господство иллюзий даже в обществе, где угнетение всего слабее: “Те, кто верит, что народ или людей, разделенных в отношении общественных вопро­сов, можно побудить жить только по разуму, мечтают о золотом веке поэта или сказке”36. Альтюссер принял и это заключительное положение: даже в коммунистиче­ском обществе люди все равно будут погружены в иллю­зии идеологии как необходимой среды их спонтанного опыта. “Все людские общества выделяют идеологию в качестве элемента и атмосферы, жизненно необходимых для их исторического дыхания и жизни”37. Системати­ческое введение идей Спинозы в исторический материа­лизм Альтюссером и его учениками с интеллектуальной точки зрения было наиболее амбициозной попыткой установить философское происхождение Маркса и, исходя из этого, дать толчки развитию новых теоретиче­ских направлений в современном марксизме38. Только в одном важном отношении Альтюссер обратился к другим источникам в истории философии в поисках ориентиров. Относительное безразличие Спинозы к ис­тории заставило Альтюссера дополнить свою идею о фи­лософской родословной Маркса второй линией наследо­вания от Монтескье, чтобы установить между ними связь, подобную той, что обнаружилась между Кантом и Руссо в генеалогии Коллетти. Альтюссер отдал должное работе Монтескье “Esprit des Lois” за имеющее огромное значе­ние открытие концепции социальной тотальности, “де­терминируемой в конечном счете” одним господствую­щим уровнем в ее рамках, которая была позднее обосно­вана Марксом в “Капитале”39.

Последовательное обращение к домарксистскому периоду было наиболее заметным и существенным эле­ментом западного марксизма. Однако на этом перечень не кончается. Как хорошо известно, Гольдманн избрал Паскаля в качестве ключевого предшественника диалектической теории в своей работе “Скрытый Бог”40. В юности Лефевр избрал Шеллинга в качестве философ­ского предтечи41. В более глубоком и менее заметном от­ношении Адорно и Хоркхаймер, возможно, также были воодушевлены Шеллингом, когда вводили в марксизм концепцию “падшей природы”42. Со своей стороны, Маркузе обращался к эстетизму Шиллера для создания концепции будущего коммунистического общества43. И опять же, в некоторых случаях в рамках западной марксистской традиции, одному философу могли отда­вать должное сразу несколько различных мыслителей. Например, как это ни парадоксально, Адорно и Сартр, Маркузе и Альтюссер приветствовали Ницше, который был анафемой для Лукача44.

Возможно, случай Грамши является самым ярким примером скрытого постоянства, которое пронизывает весь западный марксизм, какими бы острыми ни были внутренние контрасты и противоречия в его рамках. Действительно, Грамши был единственным крупным теоретиком-политиком на Западе, а не теоретиком-философом. Чисто профессиональный интерес не смог бы заставить его обратиться к поискам предтечи домарк­систского периода. Между тем он также организовал свою весьма оригинальную систему вокруг другого пред­шественника — Макиавелли. С точки зрения Грамши, предшественником из домарксистского прошлого не обя­зательно должен быть философ-классик, а им может быть и теоретик политики, как и он сам. Масштабы и харак­тер заимствований Грамши из Макиавелли полностью аналогичны заимствованиям других западных марк­систов. Он также перенес в свою собственную работу термины и темы системы флорентийца. В “Тюремных тетрадях” сама революционная партия превращается в современный вариант “государя”, к единоличной власти которого призывал Макиавелли. Реформизм толковался как “корпоративное” мировоззрение, сходное с миро­ощущением, господствовавшим в итальянских городах, против разобщающей узости которого резко выступал Макиавелли. Проблема “исторического блока” проле­тариата и крестьянства рассматривается через призму прообраза его планов в отношении флорентийской народ­ной “милиции”. Механизмам буржуазного правления дан сквозной анализ в двойном обличье “силы” и “обмана”, которые представляют собой два облика Кентавра Ма­киавелли45. Типология государственных систем основы­вается на его триаде: “территория”, “власть” и “согласие”. С точки зрения Грамши, мысль Макиавелли также может быть названа “философией праксиса”46 — определение марксизма, которое он дал в тюрьме. Таким образом, да­же самый великий и наименее типичный представитель западного марксизма подтверждает его родовые черты.

Фактическое единство, придававшее ценность запад­ному марксизму при общем смещении осей, конечно, не исключало субъективных расхождений и антагонизмов в его рамках. Более того, эти расхождения в значительной степени способствовали поддержанию внутренней жиз­неспособности и разнообразию этой традиции, после того как были исторически определены ее внешние границы. Однако для западного марксизма характерно то, что он сам никогда точно или в какой-либо степени не определял свой собственный интеллектуальный ланд­шафт. Такое положение является логическим следствием одной из поразительных и парадоксальных черт новой теоретической культуры, которая начала развиваться после 1920 г.,— отсутствия в ней интернационализма. Принятая модель была также радикальным отходом от канонов классического марксизма. Мы знаем, что Маркс и Энгельс переписывались и вели споры с социа­листами по всей Европе и за ее пределами. Теоретики II Интернационала были более тесно связаны с политиче­скими реалиями своих стран, чем основатели истори­ческого материализма. Однако и они активно участвова­ли в международных дискуссиях социалистов. То, как была принята работа Лабриолы следующим поколением после Маркса и Энгельса, возможно, является наиболее ярким примером континентального общения того време­ни. Будучи первым теоретиком-марксистом в политиче­ски отсталой и забытой богом зоне Южной Европы, Лабриола с поразительной быстротой стал известен от Пари­жа до Петербурга. Действительно, первый крупный очерк был заказан ему Сорелем для “Ле Девенир сосиаль” во Франции в 1895 г.; не прошло и года, как журнал “Нойе цайт”, издаваемый Каутским в Германии, заметил его и одобрил; в 1897 г. Плеханов опубликовал большой обзор работ Лабриолы в “Новом слове” в России; несколько ме­сяцев спустя Ленин настойчиво рекомендовал своей сестре перевести их на русский, и в 1898 г. уже появляется русский перевод. Следующее поколение марксистов обра­зовало еще более интернациональное сообщество мысли­телей и полемистов, чьи страстные теоретические споры базировались в значительной степени на информации, полученной в результате внимательного изучения работ друг друга. Впечатляющим примером могут служить споры, возникшие в связи с выходом работы “Накопление капитала” Люксембург. Без сомнения, на этом фоне упорядоченное создание III Интернационала стало кульминацией исторического опыта, накопленного рабо­чим движением в Европе, а также причиной разрыва с этим опытом.

Однако за победой “социализма в одной стране”, в СССР, последовала нарастающая бюрократизация Коминтерна. Кроме того, в результате принятия евро­пейским коммунистическим движением национальных перспектив во время и после второй мировой войны про­изошли коренные перемены основных направлений марксистских дискуссий. Они теперь все больше прохо­дили в отдалении не только от внутренней политической борьбы, но также вдалеке от международных проблем. Теория мало-помалу разбегалась по национальным квартирам, и одна теория отгораживалась от другой сте­ной относительного безразличия и незнания.

Такой поворот событий был тем более странным, что в подавляющем своем большинстве новые теоретики, как мы видели, были академическими учеными самого высокого уровня и в принципе имели идеальные воз­можности с точки зрения знания языков и свободного времени для серьезного изучения и знания интеллек­туальных систем, существовавших за пределами своей собственной страны. Однако в действительности фило­софы этой традиции, употреблявшие, как никогда, слож­ную и невразумительную терминологию, практически все без исключения проявили провинциализм и незнание теоретических культур соседних стран. Поразительно, но во всем западном марксизме нет ни одной серьезной оценки, как нет и собственной критики работы какого-либо одного крупного теоретика другим, где бы прояви­лись хорошее знание текста и минимальная теоретиче­ская осторожность при его разборе. В лучшем случае мы видели беглые наветы или легкую похвалу, которые и плохо читаются, и поверхностны. Примерами такой взаимной небрежности могут служить несколько туман­ных замечаний Сартра в адрес Лукача, разрозненные и анахроничные ссылки Адорно на Сартра, ожесточенные обвинения Коллетти против Маркузе, дилетантизм Альтюссера, путавшего Грамши с Коллетти, полное отрицание Альтюссера со стороны Делла Вольпе47. Все они представляют собой лишь случайные комментарии, содержащиеся в работах, предназначенных в основном для других целей. В западном марксизме нет ни одного случая обстоятельного теоретического обсуждения или спора между одним мыслителем и другим, обсуждения или конфликта между школами, не говоря уже о широ­ком международном охвате традиции как таковой.

Это также верно и применительно к отношениям меж­ду учителями и их учениками. Так, например, за при­верженностью Гольдманна к работам раннего Лукача так никогда и не последовало хоть минимального критическо­го интереса к его более поздним работам, их изучения. Эта общая узость интересов и равнодушие к развитию научной мысли за пределами своей страны препятство­вали развитию сколь-нибудь целостного или ясного самосознания западного марксизма. Незнание теоре­тиками творчества друг друга держало систему отноше­ний и различий между ними в состоянии туманной неоп­ределенности.

Нельзя сказать, что не предпринимались попытки провести четкие ограничительные линии внутри западно­го марксизма. По крайней мере, в 60-е годы были пред­приняты две такие попытки — соответственно Альтюссером и Коллетти. Обе они свелись к объединению без разбора всех других систем, кроме своей собственной, в единый философский блок и отрицанию этого конгло­мерата как восходящего к Гегелю и черпающего в нем силы. Одновременно они утверждали, что только их собственная работа имеет непосредственное отношение к Марксу. Однако в остальном эти два описания эволю­ции марксизма с позиций 20-х годов были несовместимы, поскольку по классификации Альтюссера Коллетти без обиняков был занесен в гегельянскую традицию, кото­рую Альтюссер отвергал, в то время как в соответствии с логикой Коллетти Альтюссер принадлежал к последова­телям Гегеля, что он осуждал. Из двух ретроспективных построений эволюции марксизма толкование, пред­ложенное Альтюссером, было более широким и ком­плексным. С его точки зрения, работы Лукача, Корша, Грамши, Сартра, Гольдманна, Делла Вольпе и Коллетти подлежали классификации как разновидности “историцизма” — идеологии, в которой общество становится круговой и экспрессивной тотальностью, история — однородным потоком линейного времени, философия — самосознанием исторического процесса, классовая борь­ба — битвой коллективных “субъектов”, капитализм — универсумом, характеризующимся главным образом от­чуждением, а коммунизм — состоянием подлинного гу­манизма вне отчуждения48. Как утверждал Альтюссер, большинство этих тезисов исходит от Гегеля, опосредова­ны через Фейербаха и работы молодого Маркса, а науч­ная теория исторического материализма была основана на радикальном разрыве с ними, что было сделано Марк­сом в “Капитале”. В отличие от предыдущего, представ­ление Коллетти об эволюции марксизма было более узко сформулировано, хотя шло дальше: Коллетти, раннего Лукача, Адорно, Маркузе, Хоркхаймера и Сартра объеди­няли общие нападки на науку и отрицание материа­лизма, что коренилось в утверждении о том, что противо­речие есть принцип реальности, а не разума — при том, что диалектический материализм, которого придержива­лись Лукач и Альтюссер, был лишь натуралистической разновидностью того же скрытого идеализма. Оба были производными метафизической критики мышления Геге­лем, целью которой было философское уничтожение материи49. Эту критику роковым образом неправильно понял и принял Энгельс в “Анти-Дюринге”, положив­шем начало нисходящей линии — линии полного отхода от рационального и научного материализма Маркса, примером которого может служить логический метод, примененный в “Капитале”.

Насколько ценны эти два представления об эволюции марксизма? Достаточно ясно, что школа Делла Вольпе и школа Альтюссера имели общие черты, которые отли­чали их от других систем, существовавших в западном марксизме. Их враждебность по отношению к Гегелю, развитая ранее и глубже в системе Делла Вольпе, выде­ляет их более явно в традиции, которая в остальном тяготеет преимущественно к Гегелю. Наряду с этим они едины, решительно подчеркивая научный характер “Ка­питала”, особое место “Капитала” в самих трудах Маркса и кардинальное значение в последующем ленинской политической мысли. Они оба представляют собой резко отрицательную реакцию на предыдущие теоретические тенденции, которые отрицали или игнорировали многие положения классической традиции. Однако эти характе­ристики недостаточны для разделения всей сферы евро­пейского марксизма после 1920 г. на два противобор­ствующих лагеря. Простые противоположности, предло­женные Альтюссером и Коллетти, грубы, плохо проду­маны и основаны на явно неполном сравнительном анализе, чтобы служить серьезным путеводителем по сложной констелляции философских тенденций в запад­ном марксизме, включая их собственные. Было бы даже неточно говорить о более тонком и последовательном спектре, а не о явной поляризации систем. Действи­тельно, установки отдельных теоретиков часто совпадали и даже перехлестывались произвольным образом, исхо­дили из различных отправных точек, что исключало возможность их объединения в рамках единого философ­ского процесса. Сама непримиримость типологий, пред­ложенных Коллетти и Альтюссером, является показа­телем логических апорий обоих. Так, тема отчуждения была заклеймлена Альтюссером как архигегельянская, и ее отрицание рассматривалось в качестве предпосылки научного материализма. Однако Коллетти, который под­верг Гегеля более радикальной и обоснованной критике, чем Альтюссер, считал концепцию отчуждения централь­ной в работе зрелого Маркса и в историческом мате­риализме как науке. И наоборот, если Коллетти скон­центрировал наиболее интенсивный огонь своей критики на диалектике материи у Гегеля как религиозном проб­ном камне его идеализма и печальном наследии после­дующей социалистической мысли, то Альтюссер выделял тот же самый аспект работы Гегеля в качестве животвор­ного зерна научного провидения, унаследованного марк­сизмом.

Пересечение линий простирается далеко за пределы построений этих двух протагонистов. Система Альтюссе­ра, преимущественно направленная против самого Сарт­ра, доминировала во Франции в начале 60-х годов. В то время как Коллетти в основном критиковал Франкфуртскую школу, временно доминировавшую в Италии в конце 60-х годов. Как представляется, ни один из них не имел четкого представления о своем основном сопернике, и в результате ни один из них не осознавал определен­ного сходства, имевшегося у них. Коллетти все глубже уходил в изучение двойственности марксизма как “науки и революции” — как теории объективных законов капи­тализма, так и теории субъективной способности проле­тариата сбросить способ производства, частью струк­туры которого он сам является50. Подобные изыскания были очень близки к основным методологическим посыл­кам исследования, которое вел Сартр.

Еще более поразительным было невольное сходство между Альтюссером и Адорно — теоретиками, наиболее далекими друг от друга. С момента своего возникнове­ния Франкфуртская школа находилась под большим влиянием Гегеля, чем какая-либо другая школа в Европе. К 60-м годам марксизм в интерпретации Адорно пред­ставлял собой крайнюю форму его отказа от любых рассуждений по поводу классов или политики, то есть именно тех предметов, которым предоставлялось перво­степенное формальное значение в марксизме Альтюссера.

Однако в работе “Негативная диалектика”, которую Адорно впервые развил в лекциях в Париже в 1961 г. и завершил в 1966 г., воспроизводится целый ряд мотивов, которые можно обнаружить в работах Альтюссера “За Маркса” и “Читать ”Капитал””, опубликованных в 1965г., не говоря уже о работе Коллетти “Гегель и марксизм”, опубликованной в 1969 г. Так, помимо других тем Адорно явно утверждал абсолютную гносеологическую первич­ность объекта; отсутствие всеобщего субъекта истории; пустоту концепции “отрицания отрицания”. Он резко критиковал сосредоточенность философии на отчужде­нии и овеществлении как модную идеологию, которая может быть использована в религиозных целях, осуждал культ работ молодого Маркса в ущерб “Капиталу”, антропоцентристские концепции истории и мягкую риторику гуманизма, сопутствующую им; мифы о труде как единст­венном источнике общественного богатства в отрыве от материальной природы, его неотъемлемого компонента51. Адорно даже повторял заповедь Альтюссера, в соответ­ствии с которой теория есть специфический вид прак­тики (“теоретическая практика”) и понятие практики должно само определяться теорией. Адорно писал, что “теория есть форма практики”, а “сама практика есть в высшем смысле теоретическое понятие”52.

Неприкрытый теоретический уклон этих заявлений, совершенно подавлявших материалистическую проблему единства теории и практики как динамичной связи между марксизмом и массовой революционной борьбой и объ­явивших с самого начала о лексической тождественности, может восприниматься как всеобщий лозунг западного марксизма в послевоенную эпоху. Они указывают на скрытую общность наиболее крайних интеллектуальных позиций, находящихся в его русле.

Конечно же, в остальном теоретические системы Альтюссера и Адорно абсолютно различались по пробле­матике и ориентации. Любопытное пересечение некото­рых существенных теоретических тем в их работах свидетельствует лишь о том, что нечеткий бинарный контраст между гегельянской и антигегельянской шко­лами совершенно недостаточен для определения точного места различных школ в рамках западного марксизма или взаимоотношений между ними. Множественность философских привязанностей, обусловленная выше, включая не только Гегеля, но также Канта, Шеллинга, Спинозу, Кьеркегора, Паскаля, Шиллера, Руссо, Мон­тескье и других, делает невозможной такую полярную расстановку. Дополнительные связи каждого теоретика с различными течениями в современной буржуазной культуре углубляют проблему сходства и расхождения между ними. Они, в свою очередь, были обусловлены различием внутриполитического положения в соответст­вующих странах.

Совершенно очевидно, что на каждую отдельную фи­лософскую систему, существующую в рамках этой тради­ции, воздействовало множество идей, рожденных раз­личными мировоззрениями и созданных на разных уров­нях социальных и идеологических структур как своего времени, так и прошлого, что породило большое разно­образие теорий в исторической ситуации, определившей границы марксистской традиции как таковой.

Здесь нет места, чтобы исследовать действительное распределение взаимосвязей в этой области во всей его сложности. В наших целях более важно определить специфику каждой системы по сравнению с классиче­ским наследием исторического материализма предшест­вующей эпохи. Действительно, при подведении итогового баланса определенной трансформации западного марк­сизма развитие новых концепций или возникновение но­вых тем служат самым верным критерием его природы и силы как традиции.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет