Вехи историографии последних лет. Советский период



бет1/23
Дата04.03.2016
өлшемі1.99 Mb.
#38298
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23
АМЕРИКАНСКИЙ СОВЕТ ПО СОТРУДНИЧЕСТВУ В ОБЛАСТИ ОБРАЗОВАНИЯ И ИЗУЧЕНИЯ ЯЗЫКОВ

САМАРСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ



АМЕРИКАНСКАЯ РУСИСТИКА:

ВЕХИ ИСТОРИОГРАФИИ ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ. СОВЕТСКИЙ ПЕРИОД


Антология

Самара


Издательство «Самарский университет» 2001

УДК 947.084

ББК 63.3(2)7

А617


Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Советский период: Антология / Сост. М.Дэвид-Фокс. Самара: Изд-во «Самарский уни­верситет». 2001.376 с.

ISBN 5-86465-185-0

Публикация этого сборника осуществлена в рамках программы сотруд­ничества с российскими университетами в области общественных наук, осу­ществляемой Американским советом но сотрудничеству в области образова­ния и изучения языков (АСПРЯЛ/АКСЕЛС) при финансовой поддержке Ин­формационного Агентства Соединенных Штатов (USIA).

This publication was made possible by the Russian University Social Science Partnership Program, which is administered by the American Councils for International Education: ACTR/ACCELS and funded by the United States Information Agency.

• Peter Holquist. «"Information is the Alfa and Omega of our Work": Bolshevik Surveillance in its Pan-European Context». Translated from Journal of Modern History 69 (September 1997): 415-450, by permission of the University of Chicago Press.

• Alfred J. Rieber, «Persistent Factors in Russian Foreign Policy: An Interpretive Essay». Translated from Imperial Russian Foreign Policy, ed. Hugh Ragsdale (New York:

Cambridge University Press and Woodrow Wilson Center Press, 1993 Y 315-359, by permission of Cambridge University Press and Woodrow Wilson Center Press.

• Katerina dark, «The Establishment of Soviet Culture». Translated from Chapter 8 of Katerina dark, Petersburg. Crucible of Cultural Revolution (Cambridge: Harvard University Press. 1995), 183-200, 342-346, by permission of Harvard University Press.

• Sheila Fitzpatrick. «Ascribing Class: The Construction of Social Identity in Soviet Russia». Translated from Journal of Modern History 65 (December 1993): 745-770, by permission of the University of Chicago Press.

• David Joravsky, «The Stalinist Mentality and the Higher Learning». Translated from Slavic Review 42 (Winter 1993): 575-600, by permission of the American Association for the Advancement of Slavic Studies.

• Stephen Kotkin, «Speaking Bolshevik». Translated from Chapter 5 of Stephen Kotkin, Magnetic Mountain: Staiinism as a Civilization (Berkeley: University of California Press, 1995): 198-237. 488-515. by permission of the University of California Press.

• Yuri Slezkine, «The USSR as a Communal Apartment, or How a Socialist State Promoted Ethnic Particularism». Translated from Slavic Review 53 (Summer 1994):

414-452. by permission of the American Association for the Advancement of Slavic Studies.



Составитель проф. университета штата Мэриленд Майкл Дэвид-Факс

Ред. коллегия: доктор Джордж П. Маджеска, доктор Майкл Дэвид-Факс, доктор

Петр Кабытов, доцент Ольга Леонтьева, директор издательства Людмила Крылова

ISBN 5-86465-185-0 ©Издательство «Самарский университет», 2001 © Дэвид-Фокс М., составление, 2001


П.С.Кабытов, О.Б.Леонтьева

ВВЕДЕНИЕ зенит «прекрасной эпохи»:

СТАЛИНИЗМ ГЛАЗАМИ АМЕРИКАНСКИХ ИСТОрИКОВ

Советский период нашей отечественной истории в застой­ные годы мог оказаться непрозорливому наблюдателю слишком «скучным» объектом для исторического исследо­вания. Но с середины 1980-х годов ситуация резко изменилась: совет­ская история превратилась в неизведанную и загадочную эпоху. Как выяснилось, до сих пор мы знали о ней недостаточно: слишком много было табуированных тем, слишком часто историкам приходилось вос­производить заранее заданные идеологические конструкции, и, когда прежняя мировоззренческая система, основанная на марксистско-ленинских догмах, рухнула, многие «объективные» научные знания на по­верку оказались историческими мифами, сконструированными ради вполне определенных политических целей... Не случайно уже в первые годы перестройки стали раздаваться призывы осмыслить опыт советс­кого периода, «понять, что с нами произошло»; причем эти призывы были чуть ли не главным лозунгом времен перестройки.

В общественном сознании миссию осмысления исторического опы­та XX века взяла на себя литература, большей частью та, что сформи­ровалась еще в недрах советского периода, в традиции осознанного противостояния властям, в чем бы это противостояние ни проявля­лось: от трагического пафоса «Жизни и судьбы» В.Гроссмана до па­родийно-раешной эстетики «Представления» Иосифа Бродского. Но, если русская литература за последние два столетия достигла такой силы и глубины, что смогла бесстрашно освещать самые «погранич­ные» ситуации человеческого бытия, то историку, чтобы достойно выполнить задачу осмысления советской эпохи, необходимо решить ряд методологических проблем, не только проверить, но и, пожалуй, обновить научный инструментарий. (Без выверенной теоретической и методологической рефлексии наше вполне естественное стремление произвести свой суд над уходящей в прошлое эпохой может перерас­ти - и часто перерастает - в новое историческое мифотворчество, столь же безудержное, как и прежнее). И при поиске новых подходов и кон­цептуальных решений интеллектуально плодотворным может оказать­ся обращение к иной традиции научных исследований.

Как не без иронии отмечали в те годы, когда Советский Союз еще существовал, «всем известно, что лучшие места для написания книг по советской истории - это Стэнфорд и Принстон в гораздо большей степени, чем Москва и Ленинград»[1]. Темы, которые у нас находи­лись под идеологическим запретом, в зарубежной исторической на­уке, наоборот, становились предметом исследований; отсутствовал жесткий идеологический догматизм; существовала возможность вес­ти научный диалог с зарубежными коллегами... Но лишь теперь мы можем детально ознакомиться с тем, что было написано по нашей истории «там», сравнить и поразмыслить. Конечно, взгляд со сторо­ны на наше историческое прошлое может шокировать российского читателя непривычностью ракурса, но он будоражит ум историка, за­ставляя обратить внимание на ту проблематику, которая ранее оста­валась в тени нашего исторического сознания.

Настоящее издание представляет собой очередной том антологии работ американских ученых по истории нашей страны - «Американс­кая русистика. Вехи историографии последних лет», задуманной со­вместно историками университета штата Мэриленд (США) и Самар­ского государственного университета. (Первый том антологии, посвя­щенный императорскому периоду российской истории, XVIII - нач. XX вв.. вышел в свет в 2000 г.). Для перевода и публикации на рус­ском языке были выбраны исследования, вышедшие в 1990-е годы, за исключением работы Д.Джоравски, увидевшей свет в 1983 г. Все они уже успели стать классикой в своей отрасли науки или положили на­чало плодотворной дискуссии по тем или иным аспектам советской истории; кроме того, эти исследования наиболее рельефно воплоща­ют особенности современной американской историографии [2].

Статьи, вошедшие в настоящий том антологии, в отличие от пре­дыдущего тома. охватывают достаточно краткий временной период: от 1914 года до конца 30-х гг. XX века. При этом в центре внимания большинства исследователей оказывается проблема «истоков стали­низма» или же сама эпоха «сталинизма», то есть конец 20-х - 30-е гг.



XX века. В истории советского общества, несомненно, именно этому периоду принадлежит ключевая роль: то был зенит «прекрасной эпо­хи», по выражению Бродского; именно тогда сложились социальная структура советского общества и методика управления экономикой и духовной жизнью страны. Составитель антологии - профессор уни­верситета штата Мэриленд Майкл Дэвид-Фокс - умело выстроил сбор­ник. создав впечатление преднамеренного тематического «разделения труда» между его участниками. Так, статья Альфреда Рибера посвя­щена внешней политике России и СССР; Питер Холквист анализиру­ет практику тотального политического надзора за «настроениями» со­ветских граждан; исследование Шейлы Фицпатрик посвящено поли­тике советского государства в отношении общественных классов, а работа Юрия Слезкина - национальной политике в СССР; Дэвид Джоравски рассматривает вопрос о судьбе профессиональной науки в сталинскую эпоху; Катерина Кларк рассказывает о «культурном строительстве» и о судьбе творческой интеллигенции; наконец, Сти­вен Коткин - о самоидентификации советского человека и о рожде­нии особой социальной общности, «советского рабочего класса». Та­ким образом, статьи в совокупности позволяют представить широ­кую панораму советской жизни той эпохи.

Но, констатируя тематическую целостность антологии, можно за­даться вопросом: насколько монолитна антология в концептуальном плане? Выступают ли ее авторы как единомышленники или же при­держиваются различных и даже противоположных подходов? Статьи представляют чрезвычайно удобное поле для такого методологичес­кого сравнения: перед всеми авторами стоит одна и та же теоретичес­кая проблема - вопрос о сущности сталинизма или о месте этого фе­номена в каком-либо более широком историческом контексте.

Статьи А.Рибера и П.Холквиста посвящены развенчанию истори­ческих мифов, сложившихся в общественном сознании. Рибер подвер­гает критике мифы о русской угрозе, которые превалировали в запад­ном сознании с середины XIX века и до конца «холодной войны»; Хол­квист же в качестве отправной точки своего анализа выбирает тот стереотип, который сейчас доминирует в российском сознании: миф о нашей исключительности, об особом, совершенно уникальном исто­рическом пути и предназначении России.

Жанр статьи Альфреда Рибера российский читатель может опре­делить как историософский; хотя следует отметить, что самому иссле­дователю в традиции русской мысли гораздо больше импонирует стро­гий профессионализм П.Н.Милюкова, чем вдохновенная эссеистика Н.А.Бердяева. Энциклопедическая широта проблематики исследова ния выделяет эту работу из всех остальных статей сборника. Рибер видит сквозную линию преемственности в российской внешней поли­тике со времен Московского княжества и до краха СССР. Эта преем­ственность, по мнению историка, объясняется не сознательными уст­ремлениями российских властей всех времен, а существованием «ус­тойчивых геокультурных факторов» - проблем, которые невозможно преодолеть на протяжении жизни нескольких поколений, и которые «не так легко поддаются воздействию политической власти, какой бы всемогущей она себя не считала». В числе таких проблем исследова­тель выделяет относительную экономическую отсталость России по сравнению с ведущими державами мира (что заставляло власть, по­стоянно сознававшую потребность «догнать и перегнать», встраивать в систему российского общества разнообразные инновационные структуры); уязвимые границы государства, опоясанного зонами эт­нических «фронтиров» [3] - переходных, приграничных областей с не­устойчивой политической лояльностью; поликультурный характер общества и государства, состоящих из разнородных этнотерритори-альных блоков (что вынуждало проявлять недюжинную изобретатель­ность в науке властвования); маргинальность русской культуры, рас­простертой, по словам поэтессы Юнны Мориц, «между Блоком и Ха-физом, между Польшей и Китаем», а значит, допускающей выбор лю­бого культурного эталона, любых поведенческих стандартов.

Рибер исходит из той установки, что геополитическое положение России - это наш своеобразный генофонд, определяющий направле­ние политических шагов и в известной степени диктующий методы и способы практических действий любой российской власти, какую бы идеологию эта власть не исповедовала. В конечном итоге, исследова­ние Рибера укрепляет ту идею, опровержение которой ставит своей целью Холквист: идею «Sonderweg» (особого исторического пути) Рос­сии.

Темой исследования Питера Холквиста стала практика политичес­кого надзора за населением СССР: казалось бы, вот идеальный мате­риал, на котором можно показать бесчеловечную сущность режима -и только. Однако Холквист стремится разоблачить миф о том, что подобный надзор, тотальный по своему характеру, был отличитель­ной особенностью именно советского государства. Работа построена на остроумном сочетании методики лонгитюдного и компаративно­го анализа («вертикального» и «горизонтального» исторического сре­за): Холквист доказывает, что методика политического надзора, ко­торую обычно считают чисто большевистским изобретением, была разработана еще в недрах царской России, и что в годы гражданской войны ее активно применяли как красные, так и белые. Исследова­тель предостерегает и от возможной трактовки этих фактов как дово­дов в пользу концепции «особого пути России». Он демонстрирует, что контроль за настроениями населения и стремление конструктив­но воздействовать на эти настроения, - та практика, которая воспри­нимается как специфическая для России или для социалистического строя, - в действительности носила в XX веке более широкий, обще­европейский или даже всемирный характер: что в период между дву­мя мировыми войнами тоталитарные по своей сути мероприятия про­водила и нацистская Германия, и цитадель либерализма - Англия.

Надзор за населением, как подчеркивает исследователь, ни в од­ной из этих стран не был пассивным наблюдением. Он служил целям эффективного управления, а потому носил конструктивный характер:

политическая власть насаждала в обществе определенный «дискурс», те или иные формы самовыражения и самоидентификации, и, таким образом, властный контроль внедрялся в сознание самого человека, в идеале - в сознание каждого подданного. Несомненно, в трактовке этой проблемы определенное влияние на исследование Питера Холк­виста оказала концепция Мишеля Фуко, одного из самых глубоких и бескомпромиссных обличителей современной цивилизации [4]. Холк­вист разделяет убеждение знаменитого философа-структуралиста в том, что определяющей чертой современных государств, разительно отличающей их от «старых режимов», является стремление изменять сознание и мировоззрение подданных, «управлять» людьми, а не про­сто «править» землями. Такое представление о масштабах компетен­ции власти сформировалось задолго до начала XX века; но оно, как показывает Холквист, было институционально закреплено только в ходе первой мировой войны и послевоенного периода, когда все евро­пейские страны перешли к системе «государства национальной безо­пасности» со свойственным ему аппаратом политического контроля. «Надзор за настроениями населения, таким образом, надо понимать не просто как "русский феномен", а как вспомогательную функцию политики современной эпохи (одним из вариантов которой является тоталитаризм)», - так формулирует Холквист свой основной вывод.

Заметим, что в конце работы автор делает примечательную ого­ворку: «То была огромная разница - попасть ли под надзор британс­кой организации ''Массовое наблюдение" или стать объектом наблю­дения со стороны секретных политотделов НКВД». Разница эта, по Холквисту, определялась не методикой надзора и не изначальной зло­козненностью властей, а конструктивным аспектом перевоспитания населения: «Вместо того, чтобы воздействовать на национальные об разования (как входящие в его состав, так и зарубежные) и стремиться к обеспечению национальной безопасности. Советский Союз предпо­читал использовать современную технику управления в отношении классов (как вне своих пределов, так и, особенно, внутри них) для по­строения социализма».

Но тезис, завершающий статью Холквиста, становится исходной точкой для других исследований. Как утверждают следующие участ­ники антологии, Шейла Фицпатрик и Юрий Слезкин, сами понятия «нации» и «класса» в Советском Союзе приобретали свою специфи­ку, настолько яркую, что можно поставить вопрос о том, существова­ли ли в СССР «нации» или «классы» в общепринятом смысле слова.

Работы Шейлы Фицпатрик и Юрия Слезкина роднит общность методологического подхода. Исследователи воспринимают категории «класса» или «национальности» не как отражение объективной реаль­ности, но как наименования общностей, которые существуют в на­шем сознании и нигде более (оба автора придерживаются концепции imaginary societies - «воображенных сообществ» [5]). Если, согласно традиционному позитивистскому и марксистскому подходу, большие человеческие сообщества - нации или классы - существуют «объек­тивно» и лишь «осознаются» людьми с большей или меньшей степе­нью отчетливости («бытие определяет сознание»), то современный ис­торик чаще рассматривает такие сообщества как результат сознатель­ного «конструирования», целенаправленного насаждения в человечес­ких умах определенной групповой идентичности. Обычно таким кон­струированием социальной идентичности занимается интеллектуаль­ная элита общества; власть принимает или отвергает созданные ею конструкции, а народ становится объектом перевоспитания по навя­занным ему стандартам. Эту нетрадиционную (с нашей точки зрения) логику постмодернистской исторической науки необходимо постоян­но иметь в виду при анализе концепций современной зарубежной ис­ториографии.

Как показывает Шейла Фицпатрик, во внутренней политике Со­ветской России 20-30-х гг. причудливо сочетались два несовместимых принципа выделения социальных групп: социально-правовой статус, который можно с легкостью «приписать» тому или иному индивиду, и класс в его марксистском понимании, определяющийся объективно сложившимся отношением людей к средствам производства. Иссле­довательница обращает внимание на следующий исторический пара­докс: после ликвидации частной собственности на средства производ­ства (то есть после исчезновения объективных классовых различий) власть в СССР начинает поиск формальных признаков, по которым можно было бы установить классовую принадлежность индивида. Фицпатрик прослеживает, как в ходе этих поисков возник, развивал­ся и усложнялся своеобразный институт «приписывания к классу» (за­ставляющий вспомнить екатерининскую политику искусственной стра­тификации городских обывателей) и феномен наследственного «клейма классовой принадлежности»; она приходит к выводу, что советское общество в то время структурировалось отнюдь не по Марксу: по­явившиеся после революции социальные группы «выглядели как клас­сы в марксистском смысле этого слова и именно так описывались со­временниками, но более точно их можно было бы охарактеризовать как советские сословия». Показательно, что, пытаясь выразить в эмо­циональном эпитете сущность положения «лишенцев» в сталинском обществе, Шейла Фицпатрик сравнивает их даже не с сословием, а с кастой «неприкасаемых».

Как можно констатировать, тема исторической преемственности в российской истории на страницах работы Фицпатрик получает новое звучание: социальная роль «советских сословий» заставляет исследо­вательницу вспомнить даже не екатерининскую империю, а практику «закрепощения сословий» в допетровские времена. (Отсюда следует интересный методологический вывод: возможно, для адекватного описания советского общества пригоден не только категориальный аппарат современной социологии, но и язык русской «государствен­ной школы» времен Б.Н.Чичерина и А.Д.Градовского?..).

В свою очередь, Юрий Слезкин рассматривает историю советской национальной политики - с момента образования Союза Советских Социалистических Республик и до его распада - как хронику плано­мерного «конструирования» наций, сознательной борьбы большеви­ков за этническое разнообразие и этническую обособленность. «Со­знательной» эту политику можно считать уже потому, подчеркивает автор, что у большевиков, бесспорно, был выбор: сплошная русифи­кация окраин или культивирование местных национальных особен­ностей. «Конструирование» наций осуществлялось тщательно и все­сторонне: власть создавала не только национально-территориальные объединения, «коренную» бюрократию, национальные учебные заве­дения и кадры национальной интеллигенции, но даже языки (искусст­венно сегрегируя наречия и диалекты одного языка, например, сред­неазиатского тюрки), а также культурную традицию и национальную иконографию. Автор приводит примеры Фирдоуси или Навои, кото­рых считали классиками то одной, то другой национальной литера­туры. По мнению Слезкина, власти в своем поведении руководство вались следующим силлогизмом: так как социалистическое содержа­ние доступно представителям угнетенных народов только в нацио­нальной форме, то, чем аккуратнее произведено «национальное раз­межевание», тем прямее дорога к пролетарскому интернационализ­му. (Хотя, конечно, сделанный в 20-30-е гг. выбор в пользу поощре­ния этнического разнообразия можно объяснять самыми разными мо­тивами: от ленинского культуртрегерства до вполне логичного жела­ния местной номенклатуры «выбить» для себя как можно больше но­вых должностей).

При этом оборотной стороной энергичной политики «националь­ного строительства», как считает Слезкин, стала катастрофическая не­удача, которую потерпели власти в создании чисто «советской» иден­тичности. По Слезкину, за столь бурными проявлениями г осударствен-ной «любви» к национальным культурам скрывалась неспособность создать культурную традицию, приемлемую для всех обитателей со­ветской «коммунальной квартиры», «и когда Горбачев избавился от марксистской словесной шелухи, единственным осмысленным сред­ством общения был всем хорошо знакомый язык национализма» [б].

Как мы можем заключить, и Фицпатрик, и Слезкин отмечают ам­бивалентность поведения советской власти: с одной стороны, классы и нации провозглашаются естественными, «онтологически объектив­ными» образованиями, которые не могут быть созданы по человечес­кому произволу; с другой стороны, власть активно «конструирует» их, скрывая, таким образом, истинную логику своего поведения не только от подданных, но и от себя самой. Язык советской идеологии не позволял адекватно описать реалии советской действительности; в таком случае, чтобы вскрыть истинное положение вещей, необходи­мо мастерство историка и скепсис диссидента.

Вопреки мнению Слезкина, следующий участник антологии, Сти­вен Коткин, считает, что советская идентичность была вполне успеш­но сформирована: «В самом деле, - пишет он, - что отчетливо про­сматривается в удивительно мощном новом национальном сознании, развившемся при Сталине, это его советский, а не исключительно рус­ский характер; это то, как чувство принадлежности к Советскому Со­юзу было сплавлено воедино с параллельным, но подчиненным уси­лением этнических или национальных черт: люди считали себя совет­скими гражданами русской, украинской, татарской или узбекской национальности».

Работа Стивена Коткина, вошедшая в настоящее издание, являет­ся главой его монографии «Магнитная гора: Сталинизм как цивилизация», посвященной истории строительства и первого десятилетия работы Магнитогорского металлургического комбината. Здесь пред­ставлено еще одно перспективное направление современной зарубеж­ной науки: «история повседневности». Историк воссоздает текущую жизнь рядовых людей с ее вроде бы незначительными событиями, но это позволяет поднять концептуально важную проблему историчес­кого понимания в философском смысле слова (понять - значит рекон­струировать ментальные структуры эпохи, восстановить внутреннюю логику мышления и самоидентификации людей прошлого). Геогра­фическое название «Магнитная гора» обретает у Коткина перенос­ный смысл: в центре его исследования - вопрос о том, как и почему пирамида сталинского государства, словно магнит, притягивала к себе умы и души людей.

Несомненно, интересна сама методика, которую использует Кот­кин для решения этой задачи, умелое совмещение им нескольких пла­нов исследования. Отметим прежде всего микроисторический уровень: рассказ о ходе какой-либо крупной политической кампании - борьбы за повышение производительности труда или организации «агитаци­онной работы» в цехах - сопровождается у Коткина своеобразными «миниатюрами на полях», информацией о том, как отразилась эта кам­пания на жизни реальных людей. Инженер Кудрявцев, репрессирован­ный за нежелание тратить рабочее время на проведение «бесполезных» профсоюзных собраний; «бежавший» из Магнитогорска стахановец Огородников, которого сам нарком Орджоникидзе лично уговари­вал вернуться; преступник-рецидивист Еркин, успешно, «перевоспи­тавшийся» на строительстве Магнитогорской плотины, - подобные живые штрихи конкретизируют масштабное историческое полотно, создавая эффект личного соприкосновения читателя с «повседневнос­тью» 30-х годов.

В историографической преамбуле к своей работе Коткин конста­тирует, что в западной исторической науке за прошедшие полвека сложились противоречащие друг другу представления о взаимоотно­шениях сталинского режима и его подданных. С 50-х годов (времени, когда методологической основой исследований по советской истории была концепция тоталитарного общества) в западной историографии господствовало мнение, что «лояльность граждан при советском ре­жиме все время была под вопросом» и основывалась лишь на страхе перед репрессивной мощью власти. Эта точка зрения воскресает в за­рубежной историографии в настоящее время, когда историки рассмат­ривают «тактику повседневного выживания» - например, текучесть кадров, прогулы и пьянство - как признаки массового сопротивления сталинизму [7]. С 70-х годов на смену ей пришло убеждение истори­ков так называемой «ревизионистской школы» (поколения «детей», по определению М.Дэвид-Фокса [8]), что широкая народная поддер­жка Сталина и его политики была реальностью, а не пропагандистс­кой иллюзией, поскольку режим выражал по крайней мере некоторые интересы рабочего класса [9].

В этом историографическом диспуте Коткин занимает своего рода «среднюю» позицию: его цель - реконструировать самоидентифика­цию советского рабочего во всей ее возможной парадоксальности и внутренней противоречивости. Источниками для решения этой зада­чи стали материалы заводской многотиражки, где официоз удивитель­ным образом уживался с откровенными рассказами о реальном поло­жении дел; архивные фонды Магнитогорска (особое внимание иссле­дователь обращает на историю конфликтных ситуаций на производ­стве); воспоминания рабочих, собранные для написания истории ком­бината; личные дневники некоторых рабочих и инженеров. (Конеч­но, Коткин учитывает и внешнюю, и внутреннюю цензуру, которой подвергались подобные материалы). На конкретных примерах исто­рик прослеживает, как искусственно созданные категории идеологи­ческого языка становились частью обыденного сознания людей, как внешний контроль перерастал во внутренний самоконтроль, и рядо­вые граждане начинали «говорить по-большевистски» - выражать свои мысли и настроения неким формальным языком. Мотивы, по которым люди того времени учились «говорить по-большевистски», предпола­гает историк, могли поразительным образом переплетаться, не исклю­чая друг друга. Но делалось ли это из страха или же ради осязаемых житейских выгод, или же с искренним энтузиазмом - результат был один:

«Необходимости верить не было. Но было необходимо, тем не менее, демонстрировать, что ты веришь». Не опережая выводов исследовате­ля, с которыми еще предстоит познакомиться читателю, отметим лишь, что Коткин тщательно и с тонким пониманием реконструирует техни­ку повседневного советского «двоемыслия», воскрешающую в памяти знаменитую антиутопию Оруэлла: «Жизнь превращалась в расколотое существование: то одна правда, то другая..., и постепенно у людей раз­вилось чувство опасности от смешивания одной с другой и определен­ная способность переключаться туда и обратно».

Структура властных отношений предстает на страницах этой ра­боты более сложной и гибкой, чем традиционная «тоталитарная» мо­дель. Стивен Коткин исходит из того, что властный контроль не мо­жет быть вездесущим: всегда существует некий зазор между тем, чего хочет добиться государство, и тем, что происходит на самом деле.

Поэтому практика взаимоотношений государства и его подданных, какими бы тоталитарными не были претензии этого государства, не­избежно оборачивается чередой компромиссов; у граждан сохраняет­ся возможность «поторговаться» и заключить сделку с властью при условии, что они не оспаривают основных «правил игры». В таком случае для исследователя логично поставить вопрос: существовала ли подобная тактика повседневных компромиссов во взаимоотношени­ях политической власти с иными социальными группами, или же она применялась лишь по отношению к рабочему классу, официально провозглашенному хозяином нового общества?

«Интеллигенция и власть» - так, в соответствии с веховской тра­дицией, можно было бы определить стержневую тему работ Катери­ны Кларк и Дэвида Джоравски: у Кларк объектом исследования ста­новится взаимодействие партийного руководства и интеллигенции в сфере художественного творчества, у Джоравски - в сфере академи­ческой науки.

Глава из книги Катерины Кларк «Петербург: тигель культурной революции» освещает историю ленинградской творческой интелли­генции середины 1920-х годов. Исследовательница рассматривает эти годы как переломный момент в становлении советской культуры: аван­гардные искания начала 20-х годов еще продолжались, но в пестрой картине культурной жизни уже можно было различить «контуры тех моделей - институциональных, идеологических и эстетических», ко­торые в 1930-е годы станут определяющими признаками культуры «сталинизма». Главным и наиболее тревожным признаком надвига­ющихся перемен Кларк считает то, что в сфере культурной политики тогда развернулся активный поиск эталонов нового, социалистичес­кого искусства, «новых икон. которые могли бы выдержать испыта­ние временем»; то есть в центре внимания Кларк - смена типов куль­туры, хронологически совпавшая с «великим переломом» или «ста­линским термидором» 1928-1932 гг.

Вопрос о сущности социалистического искусства давно уже зани­мал умы ученых-гуманитариев. Обычно исследователи (и в том числе такие безусловно авторитетные эксперты, как Владимир Набоков и Андрей Синявский) воспринимали социалистический реализм как не­кий «большой стиль», который идеально соответствует природе со­циалистического строя и к которому советское искусство тяготело с первых, младенческих своих шагов [10]. Эволюция стиля советского искусства в таком случае зеркально отражала эволюцию общества: как обычно считают искусствоведы и культурологи, для 20-х годов с их азартной ломкой устоявшихся традиций идеально подходило аван­гардное искусство, а канонически застывшие формы социалистичес­кого реализма, утвердившегося с 30-х годов, точно передавали дикта­торскую мощь и официозную тяжеловесность сталинизма [11].

Кларк, вопреки этой точке зрения, не считает, что социалистичес­кое искусство неизбежно должно было соответствовать какому-либо определенному стилю, что у партийных идеологов заранее имелось сколько-нибудь четкое представление о желательных формах социа­листической культуры, или что власть преднамеренно уничтожала именно те модели культуры, которые предоставляли наибольший про­стор для самовыражения интеллигенции. Исследовательница подчер­кивает элементы случайности и противоречивости в выборе эталонов нового социалистического искусства: стилизованный классицизм жи­вописца И.И .Бродского пришелся руководству так же «ко двору», как и выполненный в авангардно-экспериментальной манере фильм С.С.Эйзенштейна «Броненосец "Потемкин"». В вопросах поиска форм новой культуры, как констатирует историк, власть часто попросту шла на поводу у массового вкуса (ведь большинство-то политических ли­деров, за исключением немногочисленных ценителей элитарной куль­туры - Л.Д.Троцкого или А.В.Луначарского, по своим вкусам неда­леко ушли от рядового городского «обывателя»). Кларк подметила забавный парадокс тех лет: «Цемент», эталон соцреалистического ро­мана, угодил массовому вкусу тем, что его главный герой - Глеб Чу-малов - был обрисован не только «в соответствии с иконографией русского былинного богатыря», но и по образу и подобию лихого авантюриста из фильмов Дугласа Фербенкса, невероятно популярных тогда как в США, так и в СССР [12] ... В то же время власть и интел­лигенция выступают на страницах исследования Кларк отнюдь не как непримиримые антагонисты. Их, с точки зрения историка, объединя­ла одна глобальная цель: идея создания последовательно антибуржу­азной культуры и стремление «перевоспитать» зрителя или читателя в соответствии со вновь изобретенными культурными стандартами; разочарованность интеллигенции часто объяснялась лишь тем, что власть выбрала «не то» из предложенных ей моделей новой культуры.

«История культуры - не роман, написанный по канонам социали­стического реализма», - заключает Катерина Кларк; скорее это - хро­ника спонтанного эволюционного развития, где нет заранее извест­ной развязки, и «именно то, что когда-то обеспечило успех эволюци­онных изменений в рамках данного вида, может стать позже причи­ной его гибели».

Непреднамеренность, спонтанность, отсутствие заранее продуман­ной стратегии действий - эти понятия становятся ключевыми и в ра­боте Дэвида Джоравски «Сталинистский менталитет и научное зна­ние». Здесь исследователь выступает в роли критика еще одного рас­хожего исторического мифа: о том, что деспотическое вмешательство в научную жизнь, которое осуществляла власть в эпоху сталинизма, было изначально заложено в самой природе социалистического об­щества или марксистской идеологии. Привлекая обширный материал по истории точных, естественных, гуманитарных наук в СССР, Джо­равски доказывает, что власть, определяя свое отношение к тем или иным научным дисциплинам, руководствовалась скорее конъюнкту­рой момента, чем фундаментальными идеологическими ценностями, и потому ее «генеральная линия» часто напоминала след змеи на пес­ке. Ведь если ученым предписывалось руководствоваться в своих изыс­каниях «странной смесью схоластики и прагматизма», то это означа­ет, что в определенные моменты на первый план выступали сообра­жения идеологической чистоты, а в иное время - соображения прак­тической ценности научных изысканий. И у руководителей, и у под­властных им специалистов оставалось, таким образом, поле для ма­невра; именно историю этих маневров и метаний Джоравски делает смысловым центром своего исследования, описывая их со значитель­ной долей сарказма, но только ли на советские реалии обращен при этом сарказм историка?

Как и статья Холквиста, исследование Джоравски приобретает сравнительно-исторический аспект и перерастает в грустное размыш­ление о судьбе современного мира. «Культ личности» Сталина, по мне­нию историка, был далеко не так важен для судеб советской науки, как «культ технологий», ставший в XX веке определяющей чертой со­временной цивилизации в мировом масштабе. Этот «культ» наглядно проявился в стремлении преобразовать науки о человеке по образу и подобию технических дисциплин, устранив из них ценностные сужде­ния, проблемы морального выбора: выводы науки сводятся «к утвер­ждениям экономистов, что они владеют технологией государственно­го планирования; к утверждениям психологов, что они овладели тех­нологией воспитания детей или контроля над поведением взрослых; к утверждениям врачей, что в их руках - технология предотвращения или лечения болезней». Из сферы гуманитарных наук изгоняется само ощущение человеческой жизни как тайны: взамен воцаряется самодо­вольная уверенность, что главное - разработать эффективную систему управления человеком как одушевленным механизмом. В конеч­ном итоге, заключает Джоравски, мы становимся свидетелями и со участниками трусливой попытки современного человека сбежать от мучительной необходимости делать самостоятельный ценностный выбор... Специфика СССР состояла лишь в том, что здесь «вытесне­ние» человеческого содержания из гуманитарных наук было произве­дено несколько нетрадиционным образом: его заменила вера не толь­ко в технологии, но и в идеологию, единоспасающую и неподвласт­ную критике.

Таким образом, исследования, собранные на страницах антологии, отражают не только восприятие современными американскими исто­риками советского общества, но и ту методологическую эволюцию, которую претерпела зарубежная историческая наука к концу XX века. Спектр концептуальных подходов, представленных здесь, весьма ши­рок: историческая компаративистика, теория воображенных сооб­ществ, концепция технократического общества, геокультурная исто­рия и история повседневности; наконец, объединяющий всех авторов данного сборника интерес к проблеме идентичности... Тем не менее, несмотря на разнообразие методологии (или именно благодаря ей), перед нами - целостная научная традиция; мы в своем «Введении» вы­явили лишь некоторые отправные точки непрерывного диалога, ко­торый ведут друг с другом современные американские историки-ру­систы.

При всем несходстве методов и концепций в центре внимания боль­шинства участников данной антологии находится проблема власти в социалистическом обществе. Американские историки оставляют в сто­роне вопрос о «классовой» природе советской власти, решение кото­рого казалось отечественным гуманитариям в первые годы перестрой­ки универсальным подходом ко всем загадкам сталинизма. Власть выступает для авторов антологии как надклассовая («надсословная», уточнила бы Шейла Фицпатрик) сила, миссия которой, в соответствии с парадигмой Нового времени, состоит в том, чтобы предписывать подданным некие общезначимые цели и консолидировать их для дос­тижения этих целей, а значит, конструировать индивидуальную и груп­повую идентичность людей. Такой теоретический подход позволяет сделать концептуальным стержнем исследования историю создания и постепенного воплощения в жизнь определенного «проекта» мира и человека. Впрочем, американские историки не мыслят власть как не­кую демоническую, всемогущую силу. а. напротив, описывают ее уси­лия со значительной долей скепсиса и иронии, подчеркивая элементы случайности, непоследовательности, амбивалентности в ее действиях и даже в самом выборе целей [13]. Тема человека и власти приобретает в таком случае гуманистическое звучание: у любого проекта гло­бального переустройства мира, сколь тоталитарным бы он ни был, есть свой предел возможностей, свой резерв прочности, и любая «пре-кпасная эпоха», сколь вечной бы она ни казалась, рано или поздно не удержит тяжести собственных противоречий.

И, наконец, хотелось бы обратить внимание наших читателей на следующее обстоятельство. Сталинизм для американских историков-пусистов предстает не как некое досадное отклонение от магистраль­ной линии хода всемирной истории, а как ключевая тема для понима­ния природы современного общества вообще, какова бы ни была его идеология. Принимаем ли мы сделанные ими выводы или, наоборот, желаем их оспорить, - данный подход, бесспорно, раздвигает теорети­ческие горизонты наших представлений о характере советского перио­да отечественной истории. Трудно осмыслить опыт нашего историчес­кого прошлого, искусственно изолируя его от истории мировой и не пытаясь понять смысл тех перемен, которые произошли в XX веке в масштабах всего мира. Для решения таких задач необходимо не только профессиональное мастерство историка, но и философская, ценност­ная рефлексия, гуманитарное - то есть очеловеченное - знание в исход­ном смысле этого слова. И, возможно, этапом на пути к рождению такого знания станет диалог академических культур, в том числе и зна­комство российского историка с традицией американской русистики.



Примечания

1. Слова итальянского политика и ученого Р.Тоскано цит. по: Медведев Р.А. Они окружали Сталина. М., 1990. С.8.

2. Надеемся, нашему читателю хорошо известно, что «русистика», как от­расль профессиональной исторической науки в Америке, не тождественна советологии: советология представляет собой отрасль политологии. и тради­ционно является несравненно более политически ангажированной дисципли­ной, чем история.

3. Подробнее о концепции «фронтира» в американской исторической на-уке см.: Барретт Т. Линии неопределенности: северокавказский «фронтир» России // Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Им­ператорский период. Самара, 2000. С. 163-194.

4. Согласно Фуко, под псевдогуманистической личиной государства и общества «нового времени» скрывается тщательно разработанная механика тотального надзора и дисциплинарного воздействия, настолько въевшаяся в плоть и кровь современного человека, что мы воспринимаем ее как часть обы­денности. «Исторически сложилось так, — пишет Фуко. - что процесс, при­ведший в XVIII веке к политическому господству класса буржуазии, прикры­вался установлением ясной, кодифицированной и формально эгалитарной 'оридической структуры, которая стала возможной благодаря созданию ре жима парламентского, представительного типа. Но развитие и распростра­нение дисциплинарных устройств стало обратной, темной стороной этих процессов... Нормализующая власть становится одной из основных функций на­шего общества. Судьи нормальности окружают нас со всех сторон. Мы живем в обществе учителя-судьи, врача-судьи, воспитателя-судьи и "социального работ-ника"-судьи; именно на них основывается повсеместное господство нормативно­го; каждый индивид, где бы он ни находился, подчиняет ему свое тело, жесты, поведение, поступки, способности и успехи». - Фуко М. Надзирать и наказывать: Рождение тюрьмы. М., 1999. С.325, 448-449. Заметим, что, если Фуко - философ-структуралист - рассматривал надзор и дисциплину как универсальные организу­ющие начала общества, «растворенные» во всех сферах повседневной жизни, то Холквист заостряет внимание на государственном, институционально закреплен­ном и функционально регламентированном политическом надзоре.

5. «"Воображенными" называют все сообщества, члены которых не знают и заведомо не могут знать лично или даже "понаслышке" большинства других его членов, однако имеют представление о таком сообществе, его образ. "Во­ображенная" природа таких сообществ вовсе не свидетельствует об их ложно­сти, нереальности. Крупные сообщества, а к ним относятся не только нации, но и классы, можно классифицировать по стилям и способам их воображения». -Миллер А.И. Национализм и формирование наций. Теоретические исследова­ния 80-90-х годов // Нация и национализм. М., 1999. С.9-10.

6. Заметим, что концепция Слезкина весьма оригинальна и с российской, и с американской точки зрения: господствующим в историографии остается мне­ние, звучащее на страницах нашей антологии из уст Д.Джоравски: «На практи­ке проводилась одна и та же политика - чуть прикрытая русификация».

7. О тех трудностях, которые подстерегают исследователя при попытке выявить наличие пассивного сопротивления сталинскому режиму, рассказы­вает Линн Виола в своем аналитическом обзоре современной западной исто­риографии вопроса: Lynne Viola. «Popular Resistance in the Stalinist 1930s:

Soliloquy of a Devil's Advocate». K-ritika: Explorations in Russian and Eurasian History 1 (1), Winter 2000. P.45-70.

8. Дэвид-Фокс М. Введение: отцы, дети и внуки в американской историог­рафии царской России //Американская русистика: Вехи историографии пос­ледних лет. Императорский период. Самара, 2000. С. 10-14.

9. Заметим, что сходная дискуссия шла в нашей отечественной публицис­тике в годы перестройки; но, в соответствии с нормами марксистского подхо­да, здесь споры развернулись вокруг проблемы классовой природе власти при социалистическом строе. В центре внимания участников дискуссии оказался вопрос о том. был ли сталинский режим политическим воплощением револю­ционного нетерпения «молодого рабочего класса», или же следует признать справедливой теорию классового господства бюрократии («нового класса») в социалистическом обществе, выдвинутую М.Джиласом. О ходе этой дис­куссии см., напр.: Лацис О.Р. Перелом: Опыт прочтения несекретных доку­ментов. М., 1990. С.369-395.

10. Торжество добродетели // Набоков В.В. Лекции по русской литературе. М., 1999 С.402; Что такое социалистический реализм?//Терц, Абрам (Синявский А.Д.). Путешествие на Черную Речку и другие произведения. М., 1999. С.122-168.

11 Именно так видел эволюцию советского искусства, например, П.Н.Ми­люков: Милюков П.Н. Очерки по истории русской культуры. В 3 тт. Т.2, ч.1. ч 1994. С.355-409. Подобные воззрения оспаривает философ Борис Гройс в своем исследовании «Стиль Сталин». Как утверждает Гройс, эстетика социа­листического реализма сталинских времен представляла собой прямое про­должение авангардистских исканий: «в сталинское время действительно удалось воплотить мечту авангарда и организовать всю жизнь общества в еди­ных художественных формах, хотя, разумеется, не в тех, которые казались желательными самому авангарду». - Гройс Б. Утопия и обмен. М., 1993. С.16. Исследование Кларк во многом перекликается с выводами Гройса, но при этом историк ни в коей мере не разделяет главный постулат философа: о том, что переход к социалистическому реализму совершился вследствие некоей предопределенной «имманентной логики развития».

12. Заметим, что с идеями Катерины Кларк о родстве форм советской и западной массовой культуры перекликается наблюдение Шейлы Фицпатрик, назвавшей мелодраму «одним из стандартных жанров советской массовой культуры» 30-х годов: при идеологизированной «соцреалистической» фабуле приемы воздействия на чувства зрителей были вполне мелодраматическими.

13. Уместно будет обратиться к мнению самого составителя антологии, М.Дэвид-Фокса, высказанному в его монографии «Революция духа: Большевистское высшее образование, 1918-1929»: «...Преобладающее большинство исследовате­лей, сталкиваясь с феноменом однопартийной монополии на власть, склонно рас­сматривать партию исключительно как инициатора преобразований. Безусловно, она выступала и в этой роли. Но взгляд на проблему "изнутри", сквозь призму предпринятого нами исследования системы партийного высшего образования, позволяет- утверждать, что многоуровневые перемены, развернувшиеся в 20-е годы, не могут быть объяснены лишь намерениями политических лидеров, даже самых влиятельных из них. В данном случае партия предстает не только как активный деятель и победитель, но также и как движение, в самом буквальном смысле слова запутавшееся в собственной паутине, зажатое в тисках партийной политической практики и политической культуры. Большевистская система культуры не только порождала, но и широко внедряла множество новых способов поведения, речи и мышления; ее развитие зашло столь далеко, что оказалось вне зоны досягаемости Для индивидуального воздействия, даже когда большевики предпринимали самые волюнтаристские попытки преобразований в культурной сфере, - в конце концов установленные партией институциональные структуры и традиции повседневной жизни действительно начали доминировать в жизни ее членов. Путями, которые едва ли могли отчетливо осознавать сами современники, интенсивное давление возникшей системы и ее привычки подчинили себе даже саму активную, вездесущую партию, которая когда-то и создала эту систему». - Michael David-Fox. Revolution of the Mind. Higher Learning among the Bolsheviks, 1918-1929. Comell University Press, Ithaca and London, 1997. P.271.

Майкл Дэвид-Факс



Достарыңызбен бөлісу:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет