1718 мая 2012 года Нижний Новгород 2012 ббк 63. 211 И 91 Редакционная коллегия


РАНЕНИЕ И СМЕРТЬ КНЯЗЯ П.И. БАГРАТИОНА: БОРОДИНО, 1812 г. (С ПОЗИЦИЙ СОВРЕМЕННОГО ВРАЧА)



бет7/20
Дата23.07.2016
өлшемі7.09 Mb.
#216647
түріСборник
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   20

РАНЕНИЕ И СМЕРТЬ КНЯЗЯ П.И. БАГРАТИОНА: БОРОДИНО, 1812 г. (С ПОЗИЦИЙ СОВРЕМЕННОГО ВРАЧА)
Осипов Г.В.

(Нижний Новгород)

В Центральном государственном военно-историческом архиве сохранились копия рапорта начальника штаба 2-й Западной армии генерала Э.Ф. Сент-Приеста (Сен-При) императору Александру 1 от 14 сентября 1812 г. о смерти и захоронении П.И. Багратиона, врачебное донесение с подробным описанием его раны и болезни, обнаруженные только в 50-е годы 20 века (ф. 29, оп.1/153а, св. 22, д. 3481, лл. 5661). В Центральном музее медицины (г. Москва) хранится история болезни П.И. Багратиона. Основным лечащим врачом раненого полководца был Яков Иванович Говоров, старший врач Литовского полка на Бородинском поле; он написал книгу «Последние дни жизни князя П.И. Багратиона» (Спб., 1815). Профессор хирургии Гильдебрандт был приглашен на 5 сутки после ранения, по прибытии П.И. Багратиона в Москву. Третий врач  Гангарт, будучи главным медиком 2-й Западной армии, постоянно находился при командующем [1, 2, 3].

Как видно из донесения, 26 августа 1812 г. (по ст. ст) около 11 часов дня П.И. Багратион «... получил рану на середине берцовой кости левой ноги, причиненную черепком чиненного ядра». Рана «... с первого взгляда казалась неважною, наружное малое отверстие оной скрывало раздробление берцовой кости и повреждение кровеносных сосудов и нервов». Первая повязка на поле боя была названа в донесении «простой»; во время второй перевязки в полевых условиях (вскоре после ранения), хирург Яков Виллие, главный медицинский инспектор русских войск «... рану несколько расширил и вынул из оной малый отломок кости». Ранение на первый взгляд было незначительным и даже опытные врачи перелом кости обнаружили не сразу. Мысль о полном переломе кости и повреждении важных сосудов и нервов левой голени не возникла и появилась значительно позднее: 31 августа в Москве хирург Гильдебрандт поставил вопрос о немедленном расширении раны и удалении инородных тел из нее. Решение было принято правильное, но оно было осуществлено лишь по прибытии П.И. Багратиона в с. Сима на 13 сутки после ранения. Почему? Протестом П.И. Багратиона против такой операции. «... На предложение медиков князю, чтобы он позволил себе, не отлагая времени, сделать большой разрез в ране для изъятия из оной черепка и др. может быть инородных тел, настоятельный ответ всегда состоял в прекословии оному и не соглашении на минутное терпение от операции, до приезда в с. Симы.»

8 сентября здесь была наконец операция: «... знатным разрезом мягких тканей около раны открыт в оной совершенный перелом и раздробление берцовой кости вместе с черепком ядра... Гнойной и вонючей материи вышло из раны чрезвычайное количество, и рана представилась на взгляд весьма глубокою с повреждением важных кровеносных сосудов и нервов».

Произведенный широкий надрез не мог уже изменить течение болезни и на 15 сутки после ранения встал вопрос об ампутации левой конечности: это была уже гангрена.

«... 10 числа по общим рассуждениям медиков нужно было предложить князю об отнятии ноги. Сие предложение навлекло гнев князя». Позднее, когда командующий уже дал согласие на ампутацию, врачи отказались от операции, т.к. «... сильная гнилая горячка, крайнее изнеможение сил и нервные припадки служили уже явным противопоказанием к отнятию ноги». Время, к несчастью, было упущено и результат не замедлил последовать — в 1 час дня 12 сентября 1812 г. (по ст. ст), т.е. спустя 17 суток после ранения, при явлениях тяжелого сепсиса, высокой температуры, «... страшных судорожных припадков с потерей сознания» П.И. Багратион скончался в возрасте 47 лет в с. Сима Владимирской губернии.

Жизнь князя П.И. Багратиона могла быть спасена только при своевременных и энергичных хирургических мерах, что было вполне возможно в российской медицине в начале XIX века.



Примечания

1. Центральный государственный военно-исторический архив. Ф. 29. Оп. 1 /153а. Св. 22. Д. 3481. Лл. 56–61.



2. Говоров Я.И. Последние дни жизни князя П.И. Багратиона. Спб, 1815.

3. Осипов Г.В. Ранение и смерть князя П.И. Багратиона // Воронцовы – два века в истории России. (Труды Воронцовского общества) / Ред. В.Н. Алексеев. Петушки, 2004. Вып. 9. С. 53–56.



ДВА ШТРИХА К ПОРТРЕТУ КРЕПОСТНОЙ ЭПОХИ

(НОТАРИАЛЬНЫЕ ДОКУМЕНТЫ КАК ИСТОЧНИК ПО ИСТОРИИ

XIX ВЕКА)

Омельянчук И.В.

(Владимирский государственный университет им. А.Г. и Н.Г. Столетовых)

Советские историки пролили немало чернил, доказывая методологическую «ограниченность» возглавляемой Б.Н. Чичериным и К.Д. Кавелиным государвенной школы в русской «буржуазной» историографии. Критике подвергалось не только преувеличение ее представителями роли государства в российской истории, но и «формально юридическая трактовка исторического процесса», и повышенное не позволявшая им понять «истинные закономерности и движущие силы истории» [1]. Думается, что, несмотря на наличие рационального зерна в этой критике, преуменьшать значение юридического аспекта нашей истории не следует. Ведь традиционная в России слабость гражданского общества обратной стороной имела силу и почти неограниченные компетенции государства и его бюрократического аппарата, регулирующего практически все стороны общественной жизни.



В этой связи представляют интерес два дела, отложившие в нотариальных архивах Владимирской губернии.

Первое из них, связанное с духовным завещанием, рассматривалось в Ковровском Владимирской губернии «градском» (городском) суде 15 декабря 1834 г. Позволим себе привести текст завещания полностью: «Во имя святые единосущные и неразделимые Троицы Отца и Сына и Святого Духа аминь. Я нижеподписавшийся действительный статский советник и кавалер Николай Федоров сын Пасынков, будучи в твердом уме совершенной памяти и помня смертный час по благости Божией могущей настигнуть внезапно, учинил сие духовное завещание в том, что имею я за собой движимое и недвижимое имение мною благоприобретенное; а потому, желая учинить распоряжение оным, назначаю по смерти моей непременно исполнить: 1-е. Все означенные благоприобретенные мною имения; во-первых: недвижимое, состоящее Владимирской губернии Ковровского уезда село Петровское и разные деревни, дошедшие ко мне в 1808-м году марта 10-го дня по купчей от Подполковника Александра Алексеевича Скрипицына, и 1813 года марта 15 дня от порутчика Сергея Иванова сына Рыкунова, купленных мною от разных помещиков без земли людей, и по 7-й ревизии обоего пола дворовыми людьми и крестьянами с их детьми, внучаты и приемыши, со всяким господским и крестьянским строением и имуществом, и пашенною, и непашенною землею, с лесом, сенными покосами, рыбными ловлями и со всеми угодьями, словом сказать, все то, что мне по законным актам принадлежит без всякого изъятия. Во-вторых: весь денежный капитал по смерти моей в наличности оказавшийся и в долговых, если окажется. В-третьих: всякого звания серебро и другое движимое имущество, на основании Всемилостивейшей жалованной дворянству грамоты 22-й статьи и Высочайшего указа 1804 года мая 22 дня, предоставляю я жене моей Марье Алексеевне с полным и беспрепятственным правом всем оным имением владеть и распоряжаться по собственному ее благорассуждению и произволу до конца ее жизни, и награда детей наших состоять должна в ее полной воле, поровну ли разделит сыну и дочери или одному из них которому отдаст все без остатку, а равно продать дарить и завещевать и всякие крепости на оное укрепление выдавать, равно если впредь по сему имению откроются какие иски, оные отыскивать и получать, до чего наследникам моим детям нашим дела нет и ни по какому предлогу не вступаться; но ежели, паче чаяния, жена моя Марья Алексеевна не сделает при жизни ея какого либо распоряжения моему имению, то я завещаю все мое имение все без изъятия дочери моей Варваре Николаевне в вечное и потомственное ея владение, а сыну моему Геннадию до всего моего имения дела нет и ему не вступаться в оное. 2-е. При жизни моей завещание сие не должно и не может ни мало стеснять меня в распоряжении означенным имением и я предоставляю себе полное право, продать и закладывать сие имение и самое завещание переменить или вовсе уничтожить, производя однако же все силою и действием узаконенных актов. 3-е. Буде же сие завещание мое не будет переменено или уничтожено мною по отписанным в 3-м пункте правилам, тогда никакое протечение времени не может и не должно уничтожить его никакою давностью. 4-е. В случае, ежели жизнь прекратится жены моей Марьи Алексеевны прежде меня, и я останусь в живых, тогда завещание сие само собою уничтожается и не имеет уже никакой силы и действия, подобно как бы оного и учинено не было. И, наконец, 5-е. Поелику завещание сие не может возыметь действие свое прежде смерти моей и потому на основании законов обязана она жена моя Марья Алексеевна, по смерти моей объявить по совести цену получаемому имению и при вводе во владение ее оным, должна заплатить тогда следующие за акт по сумме деньги и внести узаконенные пошлины. Санкт-Петербург, мая 28 дня 1825 года» [2].

Как видим, в самом завещании нет ничего необычного. Написано оно, как и полагается такого рода акту, на гербовой бумаге стоимостью три рубля, предназначавшейся «для письма крепостей до 1000 рублей». Пожалуй, лишь то, что завещатель отказывал в наследстве своему сыну, могло вызвать некоторую настороженность. Но мало ли какие семейные отношения могли быть этому причиной. На заседании суда, посвященном утверждению «духовного завещания покойного действительного статского советника и кавалера Николая Федоровича Пасынкова на предоставление жене своей Марье Алексеевне благоприобретенного имения», выяснилось, что последняя в распоряжение имением не вступала, передав это право своей дочери Варваре Николаевне «с уплатой имевшихся на мужа ея [Марьи Алексеевны] долговых претензий». В связи с этим, судом было определено: так как «действительная статская советница Марья Алексеевна Пасынкова предоставленным ей по духовному завещанию от покойного мужа ея Николая Пасынкова имением никогда не распоряжалась и, не приняв его в свое владение, передала, согласно тому же самому завещанию, дочери соей девице Варваре Николаевой, а сия приняла на себя платеж состоящих на родителе ея долгов [и] просит утвердить показанное завещание о вводе ей завещанным имением во владение», для чего «учинить» соответствующее «распоряжение». Суд, указав, что подлинность завещания подтвердилась «показанием нескольких подписавшихся под оным высокопревосходительных особ», пришел к выводу, что «в утверждении оного нет никаких препятствий» [3].

Однако суду стало известно также, что завещанное имение «за жестокое обращение покойного действительного статского советника Николая Федоровича и жены его Марьи Алексеевны с людьми и крестьянами по высочайше утвержденному мнению Государственного Совета 2-го ноября 1823 года взято в запрещение Ковровской дворянской опекой с тем, чтобы запрещено им было приобретать людей и крестьян покупкою и тех, кто могут дойти к ним по наследству или другим случаем». Имение предписывалось содержать «в опеке, не предоставляя Пасынковым права передавать имение другим владельцам по каким либо актам». При этом в утвержденном мнении Государственного совета, которым руководствовался суд, ничего не говорилось о возможности смерти владельца имения и переходе его по наследству в другие руки. Поэтому суд решил дело в пользу наследницы: «Предоставленное от г. Пасынковой духовное завещание, по которому она, не вступая во владение завещанным имением, передала на оное право дочери своей девице варваре Николаевой Пасынковой на основании Высочайшей жалованной дворянству грамоты 22-й статьи и указа 1804 года мая 29-го дня утвердить, взыскать с нее Варвары Пасынковой на основании указа 28-го октября 1808-го года за Акт девять рублей и в добавок трехрублевого листа, на котором написано духовное завещание, по цене имения сто девяносто семь рублей, а также на употребленную на производство дела вместо гербовой простую бумагу тридцать листов по указанной цене деньги пятнадцать рублей, которых по записи в приход и расход отправить в уездное казначейство, о чем приходорасходчику Сперанскому дать указ, а на завещании учинить надпись, и записав оное в книгу, выдать г. Пасынковой с распискою; о введении ея во владение оным имением земскому суду предписать указом». Но так как имение находилось «в ведении дворянской опеки», суд оказался в недоумении: Может ли Варвара Пасынкова свободно распоряжаться полученным имением или оно должно «при владении последней оставаться в опекунском управлении»? Передав это вопрос на разрешение губернатору, суд решил на всякий случай, оставить имение в ведении дворянской опеки. Более того, «Поступившее на покойного г. Пасынкова претензии, на удовлетворение коих от дочери его Варвары Пасынковой нисколько денег еще не представлено, обеспечить доставшимся ей по духовному завещанию имением, почему учинить на оное запрещение, представить по установленной форме во Владимирское Губернское правление взыскать следующие на то деньги девять рублей пятьдесят копеек с нее Пасынковой, о котором распоряжении уведомить здешнюю дворянскую опеку. Почему сие завещание ей госпоже Пасынковой с сею надписью и выдать» [4].

Таким образом, суд не смог разрешить юридическую коллизию, возникшую вследствие противоречия завещания Высочайше утвержденному мнению Государственного Совета. И Варвара Николаевна Пасынкова, унаследовав отцовское имение, не получила права свободного им распоряжения, вследствие нахождения оного в Дворянской опеке за жестокое обращение бывшего владельца с крестьянами и наложения на имение запрещения за его долги.

Еще один комплекс нотариальных документов относится к «рекрутчине» – призыву на пожизненную воинскую службу представителей податного населения страны, введенному с легкой руки Петра I. И хотя впоследствии срок службы был сокращен до 25 лет (а в царствование Александра II даже до 12 лет), рекрутская повинность являлась тяжелым бременем для непривилегированных слоев населения Российской империи. Поэтому возникла практика найма «охотников» в рекруты как обществами (крестьянскими и мещанскими), так и отдельными лицами. Примером договора такого найма «охотника» вместо подлежащего призыву крестьянина, может служить «всеподданнейшее прошение» от имени «временно-обязанной крестьянки Гороховецкого уезда Фоминской волости села Фоминки Ирины» Панкратьевой Сараевой и «вольноотпущенного от господина Селиванова писанного по 10-й ревизии (проведена в 1858 г.  И.О.) крестьянина сельца Вёсок» Михаила Тимофеева, поступившее во Владимирскую Казенную палату. Характерно, что датируются эти документы 1870 г., т. е. прошло уже 9 лет с отмены крепостного права и в разгаре была эра «великих реформ» царя-освободителя, однако ушедшая Николаевская эпоха все еще не отпускала крепостных крестьян

Упомянутое выше прошение представляло собой договор, согласно которому М. Тимофеев «не желая приписываться ни к какому сословию, по силе 348 ст. Устава рекрутского» условился «поступить в рекруты охотою по найму за семейство крестьянки Сараевой», сын которой Артемий должен был быть отдан «в военную службу в набор 1870 года в Гороховецком Рекрутском присутствии с получением за это в вознаграждение трехсот пяти рублей серебром». Из них М. Тимофеев сразу получал 30 рублей в качестве задатка, 75 рублей предназначалось его воспитательнице временно-обязанной крестьянке Судогодского уезда Тучковской волости сельца Хвосцова Матрене Андреевой «из которых, указывал М.Тимофеев, – получить ей при поступлении меня в рекруты 25 рублей, а 50 рублей ей принадлежащих уплатить в два года должна нанимательница». Еще 100 рублей «охотник» должен был получить непосредственно при поступлении в рекруты, а «последние 100 рублей оставляю у нанимательницы Ирины Панкратьевой Сараевой для высылки оных в место моего служения в течении двух лет» [5].

К прошению М. Тимофеев приложил документы, необходимые для рассмотрения дела Казенной палатой:

«1) вольно-отпускной акт данный помещиком 31 января 1859 г., засвидетельствованный в Судогодском уездном суде 19 февраля 1860 г., который по малолетству моему хранился во Владимирском приказе общественного призрения до настоящего времени, а ныне я получил этот документ 26 марта 1870 г. 2) Свидетельство Тучковского волостного правления от 17 февраля 1870 года за № 49, что я на другом году жизни от рождения и по смерти родителей взят в усыновление Тучковской волости в сельцо Хвосцово к крестьянину Ивану Григорьеву и жене его Матрене Андреевой сын которых Григорий уже помер и о не состоянии под судами. 3) выписку из метрических книг Владимирской Троицкой церкви о времени рождения моего в 1845 году ноября 6 дня. 4) согласие названной воспитательницы моей крестьянской вдовы Матрены Андреевой, на поступление сына в военную службу в место сына нанимательницы Артемия Иванова Сараева с выдачей ей из условленной моей суммы 75 рублей» [6].

Из перечисленных выше документов, в деле сохранился лишь текст отпускной, но именно она и представляет для нас наибольший интерес, как типичный нотариальный акт крепостной эпохи. Составлялась эта отпускная дома, самим помещиком, поэтому, несмотря, на устоявшуюся форму ни особой юридической техникой, ни литературным стилем, ни железной логикой изложения она не блещет: «1859 года декабря 31 дня я нижеподписавшийся потомственный дворянин майор Алексей Андреев Селиванов отпустил вечно на волю крепостного своего, крестьянского сына, мальчика Михаила Тимофеева, доставшегося мне от родителя моего Коллежского Асессора Андрея Алексеевича Селиванова 1 октября 1847 года и явленной того же числа в Переславском уездном суде записанной по книге под № 21, писанного по сказкам 10-й ревизии за мною Владимирской губернии Переславского уезда по сельцу Вескам имеющего от роду 14 лет, до которого как мне, так и наследникам моим дела нет и ни почему не вступаться, и волен он Михайло Тимофеев по достижении совершеннолетия может избрать себе род жизни, какой пожелает на законном основании. Примет же по случаю его малолетства не имеет. К сей опускной потомственный дворянин Майор Алексей Андреев Селиванов руку приложил, что подлинная сия отпускная г. Майором Алексеем Андреевичем Селивановым крестьянскому мальчику Михаилу Тимофееву дана, и рука его Селиванова приложена» [7].

Следует отметить, что наем «охотника» обошелся крестьянке И.П. Сараевой всего в 305 руб., а «зачетная квитанция» (то есть денежная выплата государству вместо отправки на службу рекрута), хотя и подешевела в связи с сокращением при Александре II сроков службы, все же стоила 485 руб. серебром. Экономическая выгода найма «охотника», по сравнению с покупкой рекрутской зачетной квитанции, очевидна.

На наш взгляд, эти два нотариальных дела достаточно ярко характеризуют различные стороны крепостной эпохи и взаимоотношения трех ее основных звеньев  крестьян, помещиков и государства.

Примечания

1. Историография истории СССР / Под ред. В.Е. Иллерицкого и И.А. Кудрявцева. Изд.2-е. М., 1971. С. 270.

2. Государственный архив Владимирской области (ГАВО). Ф. 667. Оп. 2. Д. 10. Л. 1–2.

3. Там же. Л. 3.

4. Там же. Л. 3 об. –4.

5. ГАВО. Ф. 301. Оп. 1. Д. 893. Л. 1–1 об.

6. Там же. Л. 1 об. –2.

7. Там же. Л. 3.



«УРАНИЯ» Ф.И. ТЮТЧЕВА: ПОПЫТКА ИСТОЛКОВАНИЯ
Шульгин В.Н.

(Балтийский федеральный университет им. И. Канта, г. Калининград)

В.В. Кожинов безапелляционно заявил: «…до нас не дошли какие-либо высказывания Тютчева о Пушкине в период между 1820-м и 1836 годами» [1] Это мнение, очевидно, отразило преобладающее убеждение исследователей. Между тем, есть веское основание усомниться в такого рода суждении. Можно заключить, что Тютчев в большом стихотворении «Урания», написанном 1820 году, сделал своим героем именно Пушкина. Своего старшего современника он не упомянул по имени, по-видимому, из соображения такта, поскольку Пушкин своей знаменитой одой «Вольность» (1817) возбудил в верхах страны подозрение о неблагонадёжности. Тютчев «зашифровал» имя Пушкина, но оно, как представляется, угадывается при анализе содержания стихотворения. Более того, молодой поэт, по сути, пытается реабилитировать Пушкина.

Летом 1820 г. поэт, которому шел семнадцатый год, написал философское стихотворение «Урания», названное по имени греческой музы, покровительницы науки. Эта «пьеса», как тогда говорили, сделала имя Тютчева известным. Консерватор-самобытник С.П. Шевырёв в своей «Истории Московского университета» (1855) упомянул в связи с этим о «рождении» нового поэта [2]. Тютчеву-студенту шел семнадцатый год, когда он высказал в этом стихотворении своё консервативное credo, качественно не изменившееся впоследствии. Поэт писал об «открывшемся» ему мире небесных божественных вдохновений: «и дольный мир исчез передо мной». Поэт зрит божественные «Мудрость» и «Истину» «Небесного храма», лежащего в основании земного Бытия. «Се Мир вечно-юный, златыми цепями / Связавший семейства, народы, царей; / Суд правый с недвижными вечно весами; Страх божий, хранитель святых алтарей; И ты, Благосердие, скорби отрада! / Ты, Верность, на якорь склонена челом, Любовь ко отчизне – отчизны ограда, / И хладная Доблесть с горящим мечом; / Ты, с светлыми вечно очами, Терпенье, / И Труд, неуклонный твой врач и клеврет… / Так вышние силы свой держат совет!» [3].

Немногие мудрейшие, в числе которых были Сократ и Платон, Паскаль и Пушкин, узрели как тот истинный благой, неизменный мир, так и эту земную юдоль, которой суждена «духовная жажда», сделав вывод о необходимости соответствия дольнего божественному вышнему миру. В таком онтологически-консервативном духе юноша Тютчев, не зря бывший любимцем своей богомольной матери, даёт свой усовершенствованный христианским мирочувствием аналог «списка» сократовских религиозно-этических «общих понятий» (по Тютчеву «высших сил»), перечисляя те божественные, энергийные начала, которые составляют «соль земли», её духовную горнюю «закваску».

В этом первом историософском стихотворении поэта высказывается попытка понять место России в череде цивилизованных cтран, поочередно вносивших свою лепту на алтарь Просвещения, начиная с «таинственного» Востока вплоть до современности. В юношеском стихотворении ещё много того «просветительского» задора, который мы видим в нашем XVIII веке. Тютчев, подобно Петру I, был уверен, что эстафету цивилизации подхватила Россия. И в результате рождён Ломоносов, «Русский Пиндар», который «Восстал от Холмогор – как сильный кедр высокий», воспев подвиги «отца, царя-героя» (Петра Великого). Затем «Возник Певец Фелицы» (Державин), «прорекший» «Царя-героя в колыбели» (Александра I, победителя наполеоновской Европы). Просвещённые русские цари и певшие их подвиги поэты – главные зиждители русского просвещения. Это вывод Тютчева.

Завершая стихотворение изъявлением веры в божественный союз царя и религиозной веры, цивилизующий Россию, Тютчев так пишет об Александре Благословенном: «Он с нами днесь! Он с неба к нам притек, / Соборы гениев с ним царственных слетели; / Престол его обстали вкруг; / Над ним почиет божий дух! / И музы радостно воспели / Тебя, о царь сердец, на троне Человек!». С Александром продолжает торжествовать и русский «гений просвещенья». Здесь, очевидно, речь идёт о Пушкине, в котором Тютчев видит залог будущего блаженства России под благотворным водительством Александра: «И здесь, где всё – от благости твоей, / Здесь паки гений просвещенья, / Блистая светом обновления, / Блажит своих веселье дней! – / Здесь клятвы он дает священны, / Что постоянный, неизменный, / В своей блестящей высоте, / Монарха следуя заветам и примеру, / Взнесется, опершись на Веру, / К своей Божественной мете» [4].

Итак, по мысли поэта, гармоничный союз трех высших сил провиденциально руководит судьбами России: страх Божий и вера, священная монархическая христианская власть и народная просвещённая лира, последовательно воплощённая в Ломоносове, Державине, Пушкине. Фактически в этих стихах содержится ранний тютчевский вариант суждения о русской Триаде церковности, царственности и народности, издревле сознававшейся просвещённой Россией в качестве энтелехии своего отечества. Пафос стихотворения Тютчева заключается в чувстве нормативной гармонии трех отеческих начал: веры, царства и слова пиита, рождённого народной почвой под влиянием церковного и царского начал. Поэт ищет исторические истоки данной истины у своих предшественников. Он не упоминает имена царей (за одним исключением, когда речь идёт о древности), не называет и личных имён поэтов-гениев, отразивших поступательное развитие цивилизации. Зато Тютчев постоянно указывает на союзы царей и поэтов как проявление развивавшегося просвещения с древнейших времен до современности, вплоть до того момента, когда, наконец, восходит русская звезда и наступает наш «черёд» [5].

Тютчев, очевидно, исходил из той убежденности, что до русского XVIII в. мир не знал устойчивого союза монархического и поэтического начал. Был другой союз, поэтико-религиозный. И только Россия сливает тройственный союз религии, царственности и поэзии (высшего проявления народности) в одно гармоничное явление. Три поступательных этапа истории русского просвещения в новейшее время изображает поэт. Подвиг Петра Великого и его наследование дочерью-императрицей Елизаветой Петровной привели к «восстанию» из народных глубин Ломоносова («Росский Пиндар»). Слава Петра на Севере воодушевила екатерининские подвиги на Юге («И Фивы новые зарделися в лучах»). Тютчев впервые начинает размышлять о том южном направлении русской политики, поборником которого он с годами становится всё больше и больше. Дела Екатерины отозвались в державинской лире («Певца Фелицы»).

Третий, уже современный Тютчеву период – время Александра («Царя-героя»). Какой же поэт был под стать царственному герою-победителю наполеоновской Европы? Тютчев не называет Пушкина по имени, так же как он не назвал по имени ни одного поэта древних и позднейших европейских и русских времен. Но в соответствии с логикой Тютчева, которая, повторяю, в данном стихотворении не имеет исключений, он должен был непременно назвать глашатая и певца того времени русской всемирной славы, которое наступило после победы над Наполеоном. Очевидно, именно Пушкина имеет в виду Тютчев, когда говорит о сиянии того, кого он называет «гений просвещенья», который «Блистая светом обновленья, / Блажит своих веселье дней!» Тютчев, по всей видимости, пишет о 20-летнем ещё беззаботном Пушкине, понимая, что этот «гений» лишь начинает свой путь и верит, что его «священны» «клятвы» служения всему прекрасному исполнятся (см. выше) [6].

Таким образом, Тютчев в «Урании» не только сказал о Пушкине, связав с ним надежды на прогресс русского просвещения, но и выступил пророком грядущего торжества России, соборно опирающейся на царское и религиозное начала, которые на каждом новом этапе порождают своих певцов, равновеликих вызвавшим их рождение царским подвигам, восторжествовавшим у священного Божественного алтаря.

Конечно, можно предложить и другое объяснение выражения «гений просвещения», которое может трактоваться безлично, как указание Тютчева на общий зиждительный дух развития русской культуры, отечественной цивилизации, получившие мощный импульс после эпохального 1812 года. Но такое объяснение представляется неверным вследствие самого строя мысли Тютчева, который всякий раз персонифицирует русские цивилизующие начала: определённые Царь (или Царица) в своем творческом порыве, «опирающемся» на «Веру», способствуют рождению из недр народных («восстанию») не безличного культурного импульса, но определённого Поэта. Подвиг Александра Благословенного неизбежно должен, по логике Тютчева (по сформулированному им закону гармоничного соответствия начал Триады), породить единственную в своем роде гениальную личность. И, если по священной монаршей линии устанавливается преемственность Русской Славы по линии Пётр–Екатерина–Александр, то по народно-поэтической ей соответствует и сопутствует линия Ломоносов–Державин–Пушкин.

Действительно, к 1820 г., когда было написано разбираемое стихотворение, ведущая роль Пушкина уже начинала осознаваться. Так, Погодин и Тютчев в 1820 г. неоднократно обсуждали произведения поэта. Уже была известна ода Пушкина «Вольность» (1817), стихотворение «Деревня» (1820), как и другие его «пьесы», в которых поэт, воспевая «на троне добродетель», ценя «разум», действительно выступал поборником «просвещения», сознавая себя «эхом русского народа», радостно отзываясь на истинное искусство старших своих предшественников, например Жуковского, автора «высоких мыслей и стихов», «кто наслаждение прекрасным / В прекрасный получил удел», побуждая все талантливые души идти его «священным» путём [7].

Исследовательница-филолог Н.В. Королёва давно сделала вывод, что «…чтение Тютчевым Пушкина уже в 1820 году явилось важнейшим звеном в формировании этого поэта» [8]. М.П. Погодин записывал в дневник, как они с Тютчевым обсуждали новаторское творчество Пушкина и воспринимали его как проявление поступательной эволюции русского «просвещения», за которое они горячо ратовали. Погодин, в частности, в записях за 15 октября и 1 ноября 1820 г., отмечал: «Говорил с Тютч<евым>… о состоянии просвещения в России», «Говорил <…> с Тютчевым о молодом Пушкине об оде его «Вольность», о свободном, благородном духе мыслей, появляющемся у нас с некоторого времени, о глупых профессорах наших» [9]. Пушкин, а не профессора, выступал в этих разговорах двух студентов носителем столь желанного духа «просвещения». Эта неразрывная идейная связка «просвещение–Пушкин», обсуждавшаяся в беседах с Тютчевым, прослеживается у Погодина и в последующих записях. Так, 5 ноября того же года Погодин отмечает, что в числе прочего говорили «о Пушкине, о Дерп<тском> унив<ерситете> и пр.» [10]. Сам Тютчев, по свидетельству Королёвой, поместил в свои бумаги, датирующиеся тем же 1820 г., двенадцать заключительных строк оды Пушкина «Вольность», «которые оказались наиболее близкими взглядам самого Тютчева» [11].

Косвенным подтверждением обоснованности высказанного предположения служит анализ следующего православно-монархического стихотворения Тютчева, написанного осенью 1820 г. Это был прямой отклик на известную, недавнюю по тому времени, оду Пушкина «К вольности». В этом стихотворении получили развитие пожелания Тютчева Пушкину как «гению просвещенья» опираться на «Веру» и следовать «заветам» монарха. Тютчев изначально был «правее» Пушкина [12], поэтому, понимая силу его поэтического гения, желал ему быстрейшего умудрения. Тютчев сознавал абсолютное поэтическое первенство Пушкина, который самой судьбою «…вещать тиранам закоснелым / святые истины рождён!». Законное самодержавие не должно родниться с самовластием. В этой мысли Тютчев был согласен с Пушкиным. Он лишь призывал поэта не пренебрегать чувством меры и не отклоняться от исторической правды, дабы его «великие» дары не послужили соблазном для «граждан»: «Певец! Под царскою парчою / Своей волшебною струною / Смягчай, а не тревожь сердца!» [13]. Королёва прокомментировала эти строки, сказав, что Тютчев и его московские друзья мечтали «о мирном пути России к “золотому веку” будущего просвещения» [14]. И Пушкин воспринимался ими как носитель его зиждительного духа.

К сказанному можно прибавить, что предшественником дум Тютчева о преемственности поэтического гения России выступил лицейский друг Пушкина, барон А.А. Дельвиг, писавший в стихотворении «На смерть Державина» в 1816 г.: «Кто ж ныне посмеет владеть его громкою лирой? / Кто, Пушкин?! / <…> и я за друга молю вас, / камены! / Любите младого певца, охраняйте невинное / сердце, / Зажгите возвышенный ум…» [15]. Конечно, это юношеское стихотворение соратника Пушкина по литературе, учредителя «Литературной Газеты» не могло быть в то время известно Тютчеву, но примечателен сам строй его мысли о национальном поэте, воплощающем эпохальное продолжение дела своего предшественника.

Итак, рассмотрение «Урании» Ф.И. Тютчева позволяет сделать обоснованное предположение об упоминании в нём А.С. Пушкина и, тем самым, дополнительно подкрепить суждение И.С. Аксакова о принадлежности своего именитого тестя к «пушкинской плеяде» поэтов.




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   20




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет