«Мой молодой друг Лассаль обладает замечательнейшими дарованиями: с основательнейшею ученостью, с обширнейшими знаниями,
*) «В том-то и состоит величие этого века, — говорит он в названной речи, — что ему суждено выполнить то, о чем в предшествующие века не могли и помыслить: привести науку к народу!..
«Союз науки и работников, этих двух крайних полюсов нынешнего общества, которые, когда сойдутся, раздавят в своих железных объятиях все культурные препятствия — вот цель, которой я решился посвятить свою жизнь до последнего вздоха!» Русский перевод сочинений Лассаля, С.-Петербург 1870, т. I, стр. 45.
33
с величайшей проницательностью, какую мне когда-либо приходилось встречать, с богатейшею способностью изложения он соединяет удивительную энергию и практическую ловкость... Это соединение знания и способности к действию, таланта и характера было для меня отрадным явлением. Господин Лассаль есть достойный сын нового времени, не желающего и слышать о том самоотречении и той скромности, которыми мы, с большею или меньшею искренностью, так пленялись и о которых мы так много болтали в свое время. Это новое поколение хочет завоевать себе значение и пользоваться видимым; мы, старики, покорно склонялись перед невидимым, стремились обнять призраки и насладиться благоуханием цветов фантазии, смирялись и хныкали, и все-таки были, пожалуй, счастливее этих суровых гладиаторов, которые так гордо идут в бой, навстречу смерти».
Но не один Гейне восхищался Лассалем. Бок и Александр Гумбольдт пророчили этому чудо-юноше (Wunder-Kind) самую блестящую будущность.
Зимою 1844—1845 гг. Лассаль вернулся в Берлин с намерением занять кафедру доцента в тамошнем университете. Но здесь его ожидала встреча, оказавшая решительное влияние на весь дальнейший ход его жизни и подавшая повод к нескончаемым клеветам и нареканиям. Мы говорим об его встрече с графиней Гацфельд *).
Почти ни один биограф Лассаля не отказывал себе в удовольствии основательно обсудить вопрос о том, любил или не любил его герой графиню Гацфельд. Ааберг, ничего не говоря прямо, многозначительно рисует красоту графини, глаза которой «сверкали блеском еще неугасшей страсти» **). С своей стороны, мы не видим повода не верить тому, что говорит о своих отношениях к Гацфельд сам Лассаль в письме к любимой девушке (С. Солнцевой, опубликовавшей свои воспоминания в «Вестнике Европы» за ноябрь 1877 г. Впоследствии эти вос-
*) Дюринг в своей «Kritische Geschichte der National-Oekonomie und des Sozialismus» так говорит об этой встрече: «Ближайшей жизненной задачей, которую задал себе двадцатилетний юноша, было пристроиться к одной эмансипированной графине и ее процессу против мужа, при чем он однако, как теперь известно, не забыл деловых соображений и контрактом выговорил себе хороший куш в случае счастливого исхода процесса», стр. 497.
**) Ferdinand Lassalle, Biographie, Leipzig 1881, стр. 11. Эрнст фон Пленер, ни мало не стесняясь, решает этот вопрос в утвердительном смысле, несмотря на все доводы в пользу противоположного мнения. Впрочем, его уверенность основана на одном только «Doch» и на том, что графиня была «красива» (См. Allgemeine Deutsche Biographie, В. 17).
34
поминания были переведены на немецкий и французский языки). Мы думаем, что он был слишком горд для того, чтобы унижаться до лжи в любовной «исповеди». Поэтому мы расскажем «дело Гацфельд» на основании собственных показаний Лассаля.
«В январе 1846 г., — говорит он, — я познакомился в Берлине с графиней Гацфельд... Насколько велико благородство ее души, насколько глубок ее ум, настолько же велико несчастие ее судьбы. Муж ее, он же и двоюродный брат, граф Эдмонд Гацфельд, ненавидел ее, мучил и преследовал ее такими недостойными способами, каких нельзя найти даже в самых неправдоподобных романах... Он заключал ее в своих горных замках, отказывая ей в докторах и лекарствах во время ее болезней, вырывал у нее из рук, тайными похищениями, ее детей. Вся жизнь этой отважной женщины была лишь борьбой за детей, которых она постоянно возвращала себе и снова теряла. Она имела очень могущественные родственные связи... Ее братья занимали самые высокие положения в обществе. Они горячо порицали графа. Часто... они делали усилия, чтобы принудить графа дать слово переменить свое поведение... Граф всякий раз уступал, устраивал кажущиеся примирения, подписывал все, чего от него требовали, и через три дня после того он снова начинал свои злодеяния, потому что добровольные сделки между супругами ничего не значат по нашим законам... Оставалось одно лишь средство спасения: прибегнуть к обыкновенному суду. Это средство имелось давно в виду. Много лет уже графиня умоляла на коленях своих родственников обратиться за помощью к суду. Но этого-то родственники и не желали ни в каком случае, потому что избыток подлостей графа делал оглашение подобного процесса, по мнению родственников, невозможным.
«Можете ли вы, Софи, составить себе верное понятие о том впечатлении, которое произвела эта история на меня, горячего революционера, когда я выслушал ее, когда графиня дала мне неопровержимые доказательства фактов — в переписке с родными и в других бумагах!» «Я видел перед собою в лице одной индивидуальной жизни оли-цетворение всех неправд давно прошедшего жизненного строя; олицетворение всех злоупотреблений власти, силы и богатства, направленных против слабого; все нарушения наших общественных прав».
«И я сказал самому себе: да не будет сказано, что ты, зная все это, спокойно допустил задушить эту женщину, не придя ей на помощь! Если бы ты поступил так, то какое имел бы ты право упрекать других в подлости и эгоизме?
35
«Я сказал графине, которая не знала более, что ей делать...: вы хорошо знаете, что, начав процесс, вы будете покинуты вашей родней, которая обратится против вас, как вам это всегда говорили; но вы также хорошо знаете, что с их стороны вам нечего ожидать, кроме пустых слов. Если вы твердо решитесь победить или умереть, я возьму ваше дело в эти молодые, но сильные руки, — и клянусь вам бороться за вас до смерти».
В этих словах виден весь Лассаль, со всеми его крупными достоинствами и маленькими недостатками. Благородный и отзывчивый, он всегда готов был ополчиться на защиту правого дела. Но самоотверженность не исключала у него некоторой доли тщеславия, и, совершая самый благородный поступок, он не упускал случая наградить себя комплиментом.
Само собою понятно, что графиня с радостью приняла неожиданную помощь, и тогда Лассаль начал свой знаменитый процесс против ее мужа.
Процесс этот тянулся целых девять лет; он послужил первым испытанием громадной энергии Лассаля. Ему пришлось совершенно оставить свои научные занятия, кроме, впрочем, юриспруденции, изучения которой требовали интересы самого процесса. «Я не изучал до того времени права, — говорит он, — но зато теперь стал изучать его с бешенством. Продолжая вести процессы, я превращался в юриста; в несколько месяцев я сравнялся с адвокатами, а в два года, могу сказать, я превзошел их всех.
«В то же время я обратился к демократической прессе. Вся она отозвалась на мой голос. Я уничтожил графа в общественном мнении. Это была ежедневная борьба, и борьба на смерть».
Но граф также не бездействовал. Его богатство и связи делали его страшным противником, а необдуманное поведение друзей Лассаля скоро привело этого последнего на скамью подсудимых.
Дело было так. Лассалю необходимо было «разыскать и подготовить юридические доказательства расточительной и развратной жизни графа, чтобы возбудить против него процесс о наложении запрещения за его расточительность и процесс о разводе». Между тем именно в то время граф Гацфельд сошелся с баронессой Мейендорф и, как оказалось по наведенным справкам, решил сделать ей дар, который лишил бы всяких средств младшего сына его, Поля, состояние которого не было упрочено правами семейного майората. Лучшего доказательства расточительности нельзя было и придумать. Но как воспользо-
36
ваться им, не имея в руках относящихся сюда юридических документов? Другу Лассаля, Оппенгейму, пришла мысль похитить этот документ у баронессы. Он приводит в исполнение эту «дикую мысль», но попадается в руки полиции; против него поднимают обвинение в краже, а Лассаля стараются выставить главным зачинщиком всего этого предприятия. 11 августа 1848 года он является на скамье подсудимых перед кельнскими присяжными. «Я встретил более четырнадцати лжесвидетелей, купленных графом против меня, — говорит он в той же «исповеди». — ...В семидневных дебатах я изобличил постыдных лжесвидетелей, я смутил и уничтожил окончательно клевету неопровержимыми доказательствами, я раскрыл историю этого супружества в последний день, в шестичасовой речи. Отбросив в сторону обвинение, направленное против меня, я заговорил о вражде между графом и графиней, отожествляя: себя с их делом, и разбил окончательно графа и его сообщников».
Теперь уже всеми признано, что возбужденное против Лассаля судебное пресле-дование было, в сущности, тенденциозным преследованием. Обвиняя, «подстрекателя к воровству», прокурорский надзор хотел покарать демократа. В свою очередь, Лассаль, клеймя супруга Гацфельд, клеймил всю аристократию. Рассказав в своей речи, как равнодушно относились родные к безвыходному положению графини, он восклицает: «Я сказал себе, что хотя насилия совершаются во всех слоях и классах общества, но что если бы эта женщина имела счастье принадлежать к буржуазному, ремесленному, крестьянскому кругу, давным-давно нашелся бы брат, родственник, друг, который положил бы предел этим безобразиям и протянул бы руку помощи беззащитной женщине. Я сказал себе, что этот поток возмутительнейших несправедливостей мог, в течение двадцати лет, беспрепятственно изливаться лишь в тех высших, гордых своим происхождением, общественных сферах, в которых, за весьма немногими исключениями, сердце холодеет под льдом титула, чувство умирает от привычки к произволу, а призыв к неприкосновенным правам человека не находит никакого отклика!» *).
Присяжные вынесли оправдательный приговор. Их решение вызвало целый поток радостных приветствий со стороны публики. Лассаля на руках вынесли из залы суда. Когда он приехал затем в Дюссельдорф, его, «оглушили», как он выражается, сочувственные крики населения. Эта была первая овация, которую народ сделал своему будущему трибуну.
*) Verteidigungsrede wider die Anklage der Verleitung zum Casseten Diebstahl, Breslau 1878, S. 29.
37
Оправданному Лассалю недолго, однако, пришлось оставаться на свободе.
В ноябре того же бурного 1848 г. прусское правительство предприняло, как известно, решительное наступление против Национального Собрания. Доведенное до крайности, Собрание вотировало отказ в податях (Steuerverweigerung), и правительству приходилось собирать их силой. Зная, что оно не остановится перед этим, революционеры пытались организовать народ для вооруженного сопротивления. В этом духе Маркс, Шаппер и Шнейдер обнародовали воззвание в Кельне, в этом же духе действовал Лассаль в Дюссельдорфе и его окрестностях. Отсюда возник ряд уголовных преследований против рейнских агитаторов. Лассаль был арестован 22-го ноября в Дюссельдорфе. Против него выставили обвинение в «возбуждении граждан к вооруженному сопротивлению королевской власти».
Предварительное заключение тянулось целых пять месяцев, так что только 3-го мая 1849 года Лассаль предстал перед дюссельдорфскими присяжными. В свою защиту он произнес речь, которая навсегда останется одним из самых замечательных памятников политического красноречия XIX века. Это бесспорно лучшая из его речей. Читая ее, трудно представить себе, что она произнесена 23-летним юношей. Как в речах Демосфена, неотразимая логическая убедительность соединяется в ней с самым увлекательным красноречием. Но это красноречие не имеет ничего общего с риторикой. Слова не служат искусственным и преувеличенным выражением чувств оратора. Напротив, у читателя (а тем более это можно было сказать о слушателях) остается такое впечатление, будто оратор, несмотря на свое удивительное искусство, все-таки не мог выразить всей глубины своей ненависти к реакции и любви к свободе. В умении произвести такое впечатление заключается, быть может, вся тайна неподдельного красноречия. В этом случае слушатель дополняет недосказанное собственным душевным движением, а это значит, что оратор действует не только на его слух, но и на чувство.
Изложивши непродолжительную историю прусского Национального Собрания до Ноябрьского Coup d'étât включительно, обнаруживши все контрреволюционные козни правительства, заклеймивши все лицемерие реакционной политики, Лассаль как будто сам не может оторвать глаз от нарисованной им, ненавистной картины. Дальше! Дальше! — восклицает он. — Вложим глубже наши персты в раны еще теплого трупа родины! Пусть вид их зажжет святую патриотическую ненависть
38
в наших сердцах. Не позабудем ничего, никогда, ни на минуту! Может ли сын забыть того, кто опозорил его мать? Эти ужасные воспоминания представляют собою все, что осталось нам от былой свободы, наши единственные кровавые реликвии. Сохраним же бережно эти воспоминания, как прах замученных родителей, от которых единственным наследством остается нам клятва мести, произнесенная над их смертными останками!» Затем, рассмотревши поведение демократии и показавши всю законность его с точки зрения созданных революцией правовых отношений, он утверждает, что демократия обязана была поступать так, как она поступила. «Вооруженная защита закона, которому угрожает правительство, есть священнейшая обязанность, самое серьезное испытание гражданина». Он требует оправдания, но требует его в интересах политического достоинства самих присяжных, голос которых служит выражением общественной совести. Он знает, что ему ни в каком случае не уйти из рук мстительной реакции. «Как панцирь воина усеян неприятельскими стрелами, так и я осажден уголовными преследованиями», — говорит молодой боец с гордым сознанием своей силы и своего значения. Действительно, в то самое время, когда дело его разбиралось перед присяжными, прокуратура ухитрилась, по тому же поводу, возбудить против него новое обвинение, на этот раз перед исправительной полицией (Correctionstribunal). Правительство понимало, что присяжные были на стороне защитников конституции. Двойная атака давала ему вдвое более шансов успеха.
И в самом деле, присяжные опять вынесли Лассалю оправдательный приговор. Они не решились обвинить подсудимого, хотя он прямо заявил им, что «принадлежит к числу самых решительных сторонников социал-демократической республики». Несколько лет спустя положение дел значительно изменилось к худшему, и кельнские присяжные обнаружили совсем другое настроение в известном процессе коммунистов фракции Маркса и Энгельса.
Но и на этот раз исправительная полиция сделала то, чего не захотели сделать присяжные. Лассаль был приговорен к шестимесячному тюремному заключению. Он отсидел этот срок зимою 1850 г.
Между тем, дело против графа Гацфельда шло своим чередом. Лассаль вел его даже в то время, когда сидел в тюрьме. Наконец, «после долгих лет, после несказанных страданий», в августе 1854 года оно окончилось мирным соглашением сторон.
«Наконец я сломил этого знатного вельможу, — говорит неутомимый защитник графини. — Наконец я держал его под ногами! Я продик-
39
товал ему мир на условиях, не только вполне унизительных для него, но и вполне его бесчестящих. Наконец я освободил эту женщину от его власти и принудил его передать ей очень большую часть своего состояния».
Теперь в жизни Лассаля наступило затишье, продолжавшееся вплоть до начала следующего десятилетия. Он работал, наслаждался жизнью, пережил не одно любовное приключение, много путешествовал, но не переставал зорко присматриваться ко всем проявлениям общественной жизни дома и за границей. В 1858 г. вышло его первое ученое сочинение, над которым он работал еще будучи студентом: «Die Philosophie Heracle-itos des Dunkeln von Ephesos. Nach einer neuen Sammlung seiner Bruchstücke und der Zeugnisse der Alten dargestellt».
Оно сразу доставило автору славу в ученом мире и до сих пор считается важнейшим пособием при изучении «темного» эфесского мыслителя. За «Гераклитом» последовал «Франц фон Зикинген», за монографией по греческой философии — историческая драма из времен реформации. Лассаль давно уже и с особенным удовольствием посвящал часть своего времени изучению истории этой эпохи. «Казалось бы, проще и уместнее было изложить в ученом труде те выводы, к которым я пришел, — говорит он в предисловии к своей драме. — Для меня это наверное было бы легче. Но я хотел написать не такое сочинение, которое проникло бы лишь в книжные шкафы ученых. Я был слишком воодушевлен своим материалом. Моим намерением было сделать внутренним достоянием народа этот, им почти совершенно забытый, известный лишь ученым, великий культурно-исторический процесс, результатами которого живет вся наша современная действительность. Я хотел, чтобы этот культурно-исторический процесс, по возможности, ожил в сознании народа и заставил сильнее биться его сердце. Такая цель может быть достигнута только поэзией, и потому я решился написать драму».
Иначе сказать, мирная, спокойная жизнь, которую пришлось вести Лассалю по окончании дела Гацфельд, становилась для него невыносимой. Рожденный агитатором, он не мог надолго запереться в своем ученом кабинете, и, не имея возможности действовать на народ с политической трибуны, он решился обратиться к нему со сцены. В письме к Фрейлиграту он наивно говорит, что его драма, «в гораздо большей степени, представляет собою продукт революционного стремления к действию, чем поэтического дарования». Так как одно не может заменить другого, то неудивительно, что его произведение страдало отсутствием художественных достоинств. Несмотря на это, драма читается с вели-
40
чайшим интересом, потому что в ней мы часто встречаемся с самим автором. При всем желании предоставить слово самим действующим лицам, он нередко забирается в суфлерскую будку и подсказывает им оттуда свои собственные мысли и стремления; нередко также он совсем теряет самообладание, выскакивает на сцену, разражается красноречивыми тирадами и высказывает взгляды, которые мы находим потом в его агитационных или полемических сочинениях. Брандес совершенно справедливо замечает, что «Франц фон Зикинген» представляет собою «богатейший рудник» для изучения психологии Лассаля.
В сущности, главным героем драмы является знаменитый гуманист Ульрих фон Гуттен, «лучший человек Германии», с огромным талантом и обширным образованием соединяющий рыцарскую отвагу и стремление «связать науку с жизнью». Он решительный сторонник революционного способа действия, и когда капеллан Зикингена, Эколампудиус, развивает перед ним теорию, известную у нас теперь под именем теории «непротивления злу насилием», он отвечает красноречивой апологией «меча».
«Напрасно вы так плохо думаете о мече, — восклицает он, — меч, обнаженный в защиту свободы, есть именно то воплощенное слово, тот сошедший на землю бог, о котором вы говорите в своих проповедях. Мечом распространялось христианство, мечом крестил Германию Карл, поныне называемый нами Великим. Мечом низвергнуто язычество, мечом освобожден гроб Спасителя! Мечом изгнан из Рима Тарквиний, мечом удален из Эллады Ксеркс, спасены наука и искусство. Мечом сражались Давид, Самсон и Гедеон. Мечом было совершено все великое в истории, и, в конце концов, ему же будет она обязана всеми великими событиями, которые когда-либо в ней совершатся!» (III Akt, 3 Auftritt).
Лассаль подсказывает своим героям очень широкие освободительные планы. И нельзя сказать, чтобы, по крайней мере по отношению к Гуттену, он отступил от исторической истины. Но средством исполнения этих планов в драме, как и в истории, служит заранее осужденное на неудачу движение мелкого немецкого дворянства против крупных феодалов. Несоответствие между средством и целью скоро дает себя чувствовать. Франц фон Зикинген вынужден перейти от наступления к обороне. Осажденный в одном из своих замков, он сознает, наконец, свою ошибку и решается обратиться «ко всей нации». С своей стороны, Гуттен входит в сношения с крестьянскими заговорщиками и спешит к Зикингену с известием о том, что сто тысяч крестьян готовы восстать по первому его слову. Но уже поздно. Смертельно раненый в напрасной попытке пробиться сквозь неприятельские ряды, Франц уми-
41
рает, а его друг отправляется в изгнание, завещая свою месть «будущим столетиям».
Ниже мы увидим, что и сам Лассаль не всегда умел, или, лучше сказать, не всегда имел достаточно терпения, чтобы установить надлежащее соответствие между своими целями и своими средствами.
Но не будем забегать вперед, а чтобы покончить с «Зикингеном», приведем из его предисловия еще несколько строк, в которых автор высказывает очень интересный взгляд на драму.
«Прогресс драматической поэзии со времени Шекспира состоит в том, что немцы, именно Гете и в особенности Шиллер, создали собственно историческую драму. Отсюда уже вытекает все остальное, в особенности большая глубина мысли шиллеровской драмы. Но даже у Шиллера великие исторические столкновения являются лишь общей почвой, на которой совершается трагическое действие. Таково столкновение протестантизма с католицизмом в Валленштейне, Марии Стюарт, Дон Карлосе. Душою драматического действия, разыгрывающегося на этой исторической почве, являются, как это уже и было замечено другими, индивидуальные интересы, личное честолюбие, фамильные и династические цели. Даже в лучшем произведении Шиллера, Телле, которое более всего соответствует понятию исторической драмы, заметен тот же недостаток. Освободивший страну поступок вызван не стремлением грютлианских заговорщиков к национальному освобождению, а законной самообороной героя, священнейшие семейные чувства которого подверглись поруганию. Я же с давних пор считаю высочайшей задачей исторической, а вместе с нею и всякой другой трагедии изображение великих культурно-исторических процессов различных времен и народов, в особенности же своего времени и своего народа. Она должна сделать своим содержанием, своей душою великие культурные мысли и борьбу подобных поворотных эпох. В такой драме речь шла бы уже не об отдельных личностях, являющихся лишь носителями и воплощением этих глубочайших, враждебных между собою противоположностей общественного духа, но именно о важнейших судьбах нации, — судьбах, сделавшихся вопросом жизни для действующих лиц драмы, которые борются за них со всею разрушительною страстью, порождаемой великими историческими целями».
Лассаль сознает, что при известных обстоятельствах подобной драме грозит опасность выродиться в абстрактную, ученую поэзию. «Но я убежден, — замечает он, — что этой опасности можно избегнуть и что, с другой стороны, перед величием подобных всемирно-исторических це-
42
лей и порождаемых ими страстей — бледнеет всякое возможное содержание трагедии индивидуальной судьбы».
Наши критики не раз задавались вопросом об упадке русской беллетристики. Чаще всего они объясняли его отсутствием свободы печати. Но нет ли еще других и более глубоких причин? Не падает ли наша беллетристика потому, что гг. беллетристы слишком далеки от понимания «великих противоположностей» современной русской жизни? Когда эти противоположности достигают известной степени интенсивности, в борьбу их вмешиваются все живые силы народа, а все остающееся в стороне — мельчает и падает.
Спустя не более года после выхода в свет «Франца фон Зикингена» политические события снова показали, какую важную роль играет «меч» в истории развития народов. Началась итальянская война. Так как Наполеон III выступил на защиту Пиемонта против Австрии, то часть прусской демократической прессы, из ненависти к герою 2 декабря и во имя немецкого национального чувства, высказалась за войну Пруссии против Франции. Лассаль написал брошюру «Der italienische Krieg und die Aufgabe Preussens», в которой высказал иной взгляд на этот вопрос. По его мнению, помогать Австрии значило бы поддерживать реакцию. При том же помогать ей нельзя было бы иначе, как путем угнетения Италии, путем борьбы против ее стремлений к единству и независимости. Демократия не может сочувствовать такой борьбе. «Демократический принцип основан на принципе свободных национальностей. Без него он лишается всякой опоры. Национальный же принцип вытекает из права народного духа на свое собственное историческое развитие и самоосуществление» *). Поэтому немецкая демократия должна думать не о подавлении итальянской национальности, а об единстве немецкого народа. Но в этом случае ее стремления совпадают с
Достарыңызбен бөлісу: |