Диссертация на соискание ученой степени доктора филологических наук Великий Новгород 2011


поэма «Двенадцать» явилась определённым продолжением «Медного всадника» в другую эпоху



бет20/32
Дата13.07.2016
өлшемі2.66 Mb.
#197045
түріДиссертация
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   32
поэма «Двенадцать» явилась определённым продолжением «Медного всадника» в другую эпоху. При этом мотивы пушкинской поэмы обретали естественную диалектику при сохранении общего смысла постигнутой и поэтически воплощённой Пушкиным российской нациологемы о разрушении старого и строительстве нового мира, о бунте и противоборстве надличностных сил с участием стихии и власти, об отдельной человеческой судьбе в этих перипетиях. При подобном подходе в «Двенадцати» становится видно активное авторское начало, сильная трансформация Блоком пушкинских моделей, включающая его демонстративное отталкивание на общеконцептуальном уровне от пушкинской аксиологии в мучительной попытке выстроить в поэме своего рода «оптимистическую трагедию».

«Двенадцать» начинаются изображением бунта стихии, развёрнутый мотив которого выступает до определённого момента центральным смысловым узлом зтого произведения, образуя с «Медным всадником» как бы единый сюжет, отмеченный идеей его возвращения. Если у Пушкина вражда стихии к космосу Петра после катастрофического по своим последствиям приступа оказывается не завершена и её исход оставляется будущему, то в поэме Блока это будущее оказывается наступившим – такова принципиальная основа её преемственного характера по отношению к «петербургской повести». Это тот же город, узнаваемый по «невской башне», только в другую эпоху. Изображаемая Блоком стихия бросается на него, повторяя аналогичный момент пушкинской поэмы, – «Как зверь остервеняясь, / На город кинулась» (V, 140). Власть, знаком которой предстаёт вскользь упоминаемая, но очень характерная примета уходящего мира («И больше нет городового – / Гуляй, ребята, без вина!» – [45, 321], не оказывает сопротивления и выступает воплощением имплицитного развития пушкинского мотива бессильной власти, не связанного у Блока с фигурой царя.

Для «Двенадцати» так же, как и для первой части «петербургской повести»,

характерен бурный пейзаж природной стихии, становящийся и здесь

предметно-символическим фоном катастрофы, в которой ярко ощутим её надприродный характер. Природная стихия в обеих поэмах, выступая всеохватной, в какой-то момент своего поэтического изображения семантически трансформируется в образ бунтующей социальной стихии. Этот потенциал пушкинского инварианта претерпевает в блоковском тексте дальнейшее развитие, поскольку здесь предстаёт в воплощении двенадцати человек, возникающих из вьюги. Характерно, что у Блока они выступают неперсонифицированным (за исключением Петрухи) коллективным образованием, сохраняя этим связь с безликой и природной по преимуществу водной стихией у Пушкина (река, волны), в которой затем проявляется «злодейская» семантика.

На двенадцати, остроумно названных в современном исследовании «полупатруль-полубанда» [75, 222], лежит печать общего для всех них уголовного имиджа, который бросался в глаза многим блоковедам:

В зубах – цигарка, примят картуз,

На спину б надо бубновый туз! [45, 315].

В этих характеристиках просматриваются те разбойные черты, которые Пушкин придаёт невским волнам, называя их «свирепой шайкой». Модель её поведения повторяется в действиях изображённой Блоком «полубанды»:



Запирайте етажи,

Нынче будут грабежи!

Отмыкайте погреба –

Гуляет нынче голытьба! [45, 320].

Генетически своими корнями изображаемая Блоком стихия уходит в вековую

«скуку скучную, смертную», где потаённо вызревал кровавый бунт как возмездие, как разряд злобы «чёрной» и одновременно у поэта «святой», то есть, справедливой в представлении её носителей, а возможно – и в авторском представлении. «Кипели злобно» и «злые волны» Невы в «Медном всаднике», как бы передавая этот мотив злобы по бунтовскому наследству двенадцати персонажам Блока, в которых они обрели узнаваемое художественное возрождение в поэме новой эпохи. При этом мятежные волны у Пушкина нарушили свой «плен старинный», который тоже можно назвать скучным. Вырвавшись на волю, они натворили неисчислимые бедствия, равно как затем и их воспреемники в «Двенадцати».

В поэме Блока сопровождающий идущих революционным шагом людей мотив злобы и ненависти к разрушаемому ими «старому миру» и жажда расправы над его обитателями («Расправлюсь завтра я с тобой») тесно связан с мотивом убийства и пролитой крови: «пожар в крови», «выпью кровушку», «али руки не в крови». За спиной у этой вооружённой и безжалостной стихии остаётся труп Катьки. В пушкинском тексте-источнике сама лексема «кровь» не звучит, но «свирепая шайка» «ломит, режет», и путь этой стихии-убийцы вымощен мёртвыми телами: «Кругом…/ Тела валяются…».

Одной из блоковских вариаций исходной пушкинской аксиологии образа стихии в «Двенадцати» было введение дополнительного смысла, по-видимому, для объяснения кровавой мести и злобы, исходящей от революционных персонажей поэмы. В данной функции в ней выступает мотив социального унижения, перекликающийся с пушкинским мотивом покорённой и униженной стихии, который у Блока включает в себя «горе-горькое», «рваное пальтишко», обиду на буржуя «За зазнобушку, / Чернобровушку…» [45, 320]. Эта, в определённой мере «оправдательная» мотивика Блока, осложняется ещё и тем обстоятельством, что «в красной гвардии служить» для этих «ребят» означает «Буйну голову сложить» [45, 316], то есть, подразумевает их жертвенность за некую идею, о которой будет сказано ниже. Всё это позволило М.Волошину

считать поэму «Двенадцать», в которой он не видел ни панегирика, ни апофеоза

большевизма, «милосердной представительницей за тёмную и заблудшую душу

русской разиновщины» [79, 592].

Однако настоящей жертвой в пространстве блоковского произведения становятся не якобы беззаветные борцы за попранную в «старом мире» справедливость, а Катька, сложившая на снег свою прострелянную пулей «ребят» голову. На завтра они собираются расправиться с Ванькой, а фигуры «старого мира» появляются в поэме словно для того, чтобы получить негативный ярлык от обладателей «стальных винтовочек» и исчезнуть навсегда, в чём можно уловить мотив их ликвидации как класса. Особые отношения в этом плане у двенадцати складываются с буржуем – у него носители «святой злобы» намереваются «выпить кровушку». Таким образом, блоковская интерпретация восставшей стихии перекликалась с пушкинской «злодейской» семантикой «Медного всадника» и одновременно в своём художественном воплощении выходила за её пределы. Это было связано с упоминавшимся мотивом оправдания, который, тем не менее, раз прозвучав, не находил в произведении дальнейшего развития. Напротив, развитие находил мотив злодейства стихии, определяя в «Двенадцати», в конечном итоге, интертекстуальное присутствие идеологии «петербургской повести».

В «Медном всаднике» звучит мотив женской жертвы потопа, которой становится девушка-невеста Параша. Блок фактически воспроизводит ту же смысловую схему: стихия-двенадцать убивает Катьку. В глубине своей семантики этот мотив связан с важнейшими аспектами мифопоэтической основы обеих поэм. Обладание женщиной в одном из своих символических значений выступает владением полнотой бытия и его поддержанием, включая продолжение рода. Погубив невесту Евгения, стихия убивает его ещё до физической смерти, обессмысливая жизнь этого персонажа и создавая его неотмирность в безблагодатном мире. Внешне случайное убийство Катьки – объекта всеобщего вожделения, в своей мифопоэтической основе является

Ритуальной жертвой двенадцати их «революционному шагу», поскольку она

воплощает в себе хотя и падшее женственное начало, однако связанное со

Святой Русью, люто ненавидимой ими и приговорённой («Пальнём-ка пулей в

Святую Русь…» [45 ,316]) к расстрелу.

Изображая наступление стихии-потопа на космос Петра, Пушкин описывает это так:

Всё побежало, всё вокруг

Вдруг опустело – воды вдруг

Втекли в подземные подвалы… (V, 140).

Уточним, что потоп выступает одной из форм всеобщей катастрофы, и что в своём главном значении он предстаёт стихийной силой, которая на какое-то время прекращает существование всех остальных сил и заполняет мир только собой [364, 63-159]. Именно таким он показан в «петербургской повести» по своему виду, действиям и последствиям. В поэме Блока связь с этим пушкинским образом можно ощутить через один из главных метафорических смыслов в изображении двенадцати. Заполнение ими пространства города и вытеснение из него всех остальных жителей, заключённый в них потенциал агрессии и уничтожения, вторжение в дома и в погреба, движение по опустевшим улицам революционным шагом позволяет увидеть в них семантику водного потопа, который, как в пушкинском произведении, накрывает в «Двенадцати» тот же город. Эта семантика тесным образом связана с ещё одной, узнаваемой у Блока семантикой «Медного всадника», которая тоже раскрывается на мифопоэтическом уровне прочтения обеих поэм.

В творении Пушкина в образе разбушевавшейся стихии-реки, как уже отмечалось, различима мифологическая фигура змея водно-огненной природы как воплощение сил хаоса, как виновника потопа, а также как похитителя женщин, становящихся его жертвами, у которых по существующим представлениям он отнимает жизнь в этом мире, чтобы утащить их в «иное царство» [141, 470]. Возможность прочтения подобного смысла проявляет сущность бунтующей стихии, во всех своих значениях предстающей в пушкинской поэме абсолютным злом. «Медный всадник» и в этом плане выступает в качестве инвариантного текста для «Двенадцати», где подобный «змеиный код» проявляется в художественной системе блоковской поэтики. Кроме того, на наш взгляд, подобный мифомотив возникает у Блока непреднамеренно.

Попытаемся взглянуть на этот смысловой аспект произведения с другой

стороны. Поэт, безусловно, совершенно не случайно избрал определённое количество человек в качестве коллективного действующего лица своей поэмы и выдвинул это число в качестве её названия, концентрируя и манифестируя определённый концептуальный смысл. Двенадцать в русле символической традиции принадлежит к разряду сакральных чисел, занимая в их ряду своё особое место. Это число является совершенным, заключая в себе гармонию, завершённость, полноту. Двенадцатеричные системы выступают высшими среди других, идеальными образованиями. Недаром сложилось двенадцать часов на циферблате, двенадцать месяцев, двенадцать рыцарей Круглого стола, пэров Франции, апостолов [153, 167-168], что в данном случае для Блока оказывалось наиболее важным. Возможно, подобный авторский ход в поэме был призван выразить надежду на преодоление ненавистного Блоку «старого», «страшного мира», веру в возможность его гармонизации, восхождения к свету из тьмы через «катастрофическое… преображение мира» [280, 263].

Однако достоянием «полубанды» в поэме не смогла стать светлая семантика связанного с ней числа, входя в резкое противоречие с моделью её поведения. Первым об этом ещё в 1918 году очень точно и проницательно сказал М.Волошин: «Двенадцать блоковских красногвардейцев изображены без всяких прикрас и идеализаций…; никаких данных, кроме числа 12 на то, чтобы счесть их апостолами, – в поэме нет. И потом, что же это за апостолы, которые выходят охотиться на своего Христа?» [79, 592].

Существует, вместе с тем, и негативная семантика числа двенадцать, связанная в фольклоре с высшей степенью злого начала. Для понимания того, как негативное значение двенадцати может развиваться в поэме Блока, одновременно находясь в связи с «Медным всадником», обратимся к наблюдениям В.Я.Проппа: «Змей прежде всего и всегда – существо многоголовое. Число голов различно, преобладает 3, 6, 9, 12 голов…» [266, 216]. Вот то место в тексте, с которого в ней берёт начало и развивается дальше не выраженная непосредственно, имплицитная, но явно узнаваемая,

сложившаяся, скорее всего, сверх изначального авторского замысла, семантика

змея:

Гуляет ветер, порхает снег.

Идут двенадцать человек.

Винтовок чёрные ремни…[45, 315].

«Змеиный код» в двенадцатиголовом, функционально едином существе, идущем революционным шагом, в котором мы узнаём только два имени Андрюха и Петруха, дополняют винтовки, манифестируя в нём одну из сторон двойственной природы змея – огненную, которая проявляется и в аналогичном мотиве «Медного всадника» («Ещё кипели злобно волны, / Как бы под ними тлел огонь» – V, 143). Выше уже говорилось о присутствии в образе двенадцати семантики водной стихии. И она, и стихия огня в модели поведения коллективного существа проявляют губительную агрессию, свойственную поведению мифологического змея.

Такой мифопоэтический аспект позволяет увидеть истинную сущность созданного Блоком образа «красноармейского патруля» с якобы жертвенным служением идее революции его участников. На самом деле они являются абсолютным злом, у которого нет никаких нравственных оснований и перспектив на светоносное преображение даже в далёком будущем. Это качество восставшей стихии первым постиг в своё время и на все последующие времена в «Медном всаднике» Пушкин, и теперь оно проявилось в «Двенадцати» как грань пушкинского интертекста.

Важнейшее место в поэме Блока занимает мотив власти, выступая в его авторской интерпретации с интересующих нас позиций продолжением и развитием в новую эпоху пушкинских историософских смыслов «петербургской повести». Напомним, что отрицание «старого мира» и устремлённость к новому выступает в самом общем плане идейной основой образа Петра из Вступления в пушкинскую поэму. Фигура Медного всадника персонифицировано воплощала в себе распространяющий свою власть над городом-миром неумолимый принцип государственности. Печальный царь воплощал в себе власть ослабевшую и обречённую. Хотя в поэме Блока, как уже отмечалось, нет подобных персоналий, мотив власти выступает у него центральным и начинает звучать почти с первых строк, будучи обозначенным на плакате: «Вся власть Учредительному Собранию!». Всё дальнейшее повествование изображает, что на самом деле власть над опустевшим («Пустеет улица») и затихшим городом на Неве («Не слышно шуму городского, / Над невской башней тишина…») в процессе прохода двенадцати переходит к ним, выпадая из рук старой власти («И больше нет городового») [45, 320-321].

В историософском контексте «Двенадцати» ясно видно, как стихия, восставшая на старую власть, парадигмальным символом которой для петровской цивилизации стал Медный всадник – монумент Фальконе и пушкинский образ, совершает метаморфозу и сама становится властью. Вооружённые двенадцать человек с определённого момента в поэме начинают идти подчёркнутым автором «державным шагом». Здесь окликается «Невы державное теченье», являющее собой укрощённую огосударствлённую стихию. Стоит обратить внимание на особую печатную поступь власти, преемственность изображения которой передаётся от Пушкина Блоку. В шаге двенадцати отдаётся «тяжелозвонкое скаканье» пушкинского зловещего Медного всадника. Блок тонко показывает, что бунтарская сила идёт вначале «революционным шагом», последнее упоминание о котором присутствует в

10-ой главе поэмы, затем в 11-ой главе шаг становится «мерным», а в 12-ой, заключительной, – «державным».

Таким образом, завершается метаморфоза и заявляет о себе новый Медный всадник с унаследованной поступью старого (в своё время поднявшего на дыбы Россию), с амбициями державотворчества, то есть, строительства нового мира по своему образу и подобию. Он в лице двенадцати становится в поэме реальной и единственной силой (хотя и слепой: «И вьюга пылит им в очи / Дни и ночи / Напролёт… [45, 322]), такой же, какой явилась стихия, разрушившая «старый мир», предстающие у Блока в одном лице. Узнаваемые пушкинские смыслы проявляются здесь в новых вариациях и сочетаниях, не утрачивая своей инвариантной семантики.

Возникновение новой государственности «на месте Медного всадника

воплощается в «державном» шаге красногвардейцев», – считает М.Ф. Пьяных

[271, 173]. Эта позиция исследователя нуждается в уточнении. В «Двенадцати» в свете пушкинского текста торжествует миф возвращения – тот принцип цикличности, действия которого в революции так боялся Блок, мечтавший об обновлении мира [205, 121]. И, тем не менее, его поэма пронизана идеей, что мир не обновился и Медный всадник вернулся в своей прежней сущности, но в новом виде («В зубах – цигарка, примят картуз…» [45, 315]), что хорошо чует не отстающий от знакомого хозяина, несмотря на его «державный шаг», «паршивый пёс».

Однако у этого явления есть и другая сторона. Как власть Петра в «петербургской повести» отрицает «старый мир» ради нового, так и у Блока фактически на развалинах «старого мира» в подтексте поведения двенадцати намечается грядущая космогония. Хотя мотив с подобным звучанием в поэме прямо и не выражен, он может служить примером имплицитного смыслового «присутствия». Но это означает, что если мысленно представить будущее той художественной реальности, которую создал Блок, в ней с неизбежностью можно увидеть актуализацию процессов построения утопии, нашедших изображение в пушкинских образных смыслах Вступления в поэму «Медный всадник». Катастрофические реалии подобного пересоздания мира Пушкин «спрятал» в «фигуре умолчания», а последствия изобразил в повествовании о потопе. Такой по логике пушкинского художественного кода предстаёт глубокая связь двух поэм, основанная на преемственности изображения Блоком кризисного развития и перспективы насильственного «пересоздания» России.

Стоит дополнить, что смена власти в «Двенадцати» происходит во тьме («темнеет улица»), в то же время тьма («ночная мгла», «окрестная мгла», «мрак») царит и в пространстве пушкинского произведения. Тёмен («ужасен») и лик Медного всадника, озаряемый только мёртвым лунным светом и гневом (проявление губительной стихии огня), а двенадцать постоянно палят из

винтовок, что выступает проявлением той же огненной стихии. Пушкинская

картина мира и художественная аксиология узнаваемо (но не броско)

«прорастают» у Блока. В подобном ракурсе изображения, помимо всего

остального, можно увидеть проявление мистического чувства авторов обеих

поэм, к которому исследование ещё вернётся.

Глубинные интертекстуальные связи двух произведений, трансформации, продолжение и развитие Блоком пушкинских историософских смыслов и базовых представлений о мировом добре и зле в их национальном выражении можно увидеть, обратившись и к мотиву всемирности – отношений России с остальным миром и её особой миссии в нём, который звучит у Пушкина и у создателя поэмы о двенадцати. Вспомним, что в «Медном всаднике» Запад запланированно приходит в Россию – «Все флаги в гости будут к нам», «В Европу прорубить окно». По замыслу Петра, Россия должна открыться перед ней и даже стать неким притягательным гармонизирующим центром – «И запируем на просторе» (V, 135). Однако этот вектор «из вне» в дальнейшем развитии событий предстаёт своей оборотной стороной – ветрами «от залива», которые вызывают бунт стихии.

В поэме «Двенадцать» очень своеобразно находит своё узнаваемое продолжение логика этого пушкинского мотива. В блоковском тексте бунт стихии, протестующей против «старого мира» и в этом смыкающейся с Петром,

выходит уже на новый уровень, на котором в нём развивается свой вариант идеи всемирности в виде стремления раздуть «мировой пожар». Вектор отношений России с Европой по сравнению с пушкинской версией у Блока изменяется и перестраивается «во вне». То, что Россией было воспринято через «окно», за исторический период в ней перебродило, и теперь устремляется обратно к источнику как отливная волна в виде «русской заразы». Именно так Блок в своей дневниковой записи от 20 февраля 1918 года, вскоре после создания поэмы, называет русскую революцию, в которой, что важно подчеркнуть, видит в тот момент оздоровляющее начало и иронизирует над страхами «старой» Европы.

Всемирная миссия России, по мнению поэта, заключается в распространении

русской революции. «Может быть, весь мир (европейский) озлится, испугается и ещё прочнее осядет в своей лжи. Это будет недолго. Трудно бороться против «русской заразы», потому что – Россия заразила уже здоровьем человечество… Движение заразительно» [47, 239]. Эти взгляды Блока лежат в основе экспрессивного образа мирового революционного пожара его поэмы, включаясь в единый по сути семантический историософский контекст, выстраивающийся по силовым линиям причинно-следственных связей «Двенадцати» с «Медным всадником». В этом контексте устремления идущих во вьюжной мгле вооружённых людей несут на себе отблеск утопии со значением всемирности. Она в своей мировоззренческой основе равнозначна той, которой в поэме Пушкина выступает исходящая от Петра утопическая идея «пира на просторе» и, по-видимому, была свойственна в своих сложных умозрительных аспектах авторскому сознанию Блока в момент создания поэмы.

Для понимания диалога двух великих произведений важно зафиксировать внимание на том, как у Блока постоянно трансформируются образные смыслы инвариантного пушкинского текста, одновременно не теряя с ними узнаваемого семантического контакта при выстраивании своей художественной системы. В этом проявляется индивидуальное авторское сознание поэта и историческая конкретика новой эпохи, в которой судьбоносный «русский бунт» обретает такие черты, каких в эпоху Пушкина у него ещё не было. В основе «Двенадцати», как уже отмечалось, можно увидеть пушкинскую модель поведения стихии, но в усложнённом блоковском варианте, поскольку в новую эпоху многое в природе бунтующей стихия изменилось.

В «Медном всаднике» изображён классический народный бунт – спонтанный, жестокий, разрушительный, потрясающий основы мира и таящий для него грядущую угрозу. Однако он ещё не имеет силы изменить порядок вещей и обречён на отступление, а мир – на восстановление в прежнем виде. При этом образованный, осмысленный бунт у Пушкина – заранее обречённый,

не имеющий никаких шансов, жертвенный, кипящий «силой чёрной»,

отчаянный и нелепый. В «Двенадцати» изображена уже другая стадия бунта –

революция, общие особенности которой заключаются в том, что это активное

массовое отрицание власти, носящее целенаправленный, идейный характер.

Пушкин и Блок, говоря фигурально, писали портрет одного и того же

явления, но первый – в его «детские годы», а второй – в «зрелом возрасте». Именно поэтому образ двенадцати предстаёт первым в русской литературе ХХ века, в котором симптоматично появляется сдвоенная семантика осмысленного народного бунта и одновременно государственной власти, по пушкинской

символике – Медного всадника. Это лишь один из факторов, позволяющий видеть блоковское произведение как продолжающее смыслы пушкинского, несмотря на многие их различия в связи с новациями вариантного текста.

У Блока поведение двенадцати заключает в себе элементы стихийности, находящиеся на поверхности и узнаваемые по «петербургской повести», наряду с ними проявляя такую его модель, которой ещё нет у Пушкина. Её условно можно назвать моделью «управляемого бунта», включающей в себя на определённом своём этапе поступь «державного шага». Дело в том, что двенадцать с очевидностью не самоорганизованы и их активное присутствие в мире поэмы – не просто порыв «злых волн», хотя включает в себя и его. За ними явно ощущается некая внеположная им сила. Именно она собрала уголовников (а не рабочих, которым не нужен на спину «бубновый туз»), дала им винтовки, потеснившие традиционные ножи, превратила в патруль – «полубанду». Если неоднократно упоминающийся в поэме ножь символизирует бандитскую волю, разбой, расправу над обидчиками, то винтовки – службу.

Перед нами солдаты революции, а та катастрофа, которую они создают своими действиями в художественном мире произведения – это и есть революция или девятый вал изображённого ещё Пушкиным бунта. Возможно, поэтому у двенадцати такая злоба к Ваньке – солдату «старого мира». Отсюда и клеймление его ненавистным слово «буржуй», и фантазии, что «Ванюшка сам теперь богат» [45, 316], и стремление расправиться с ним.

Самое главное, что некая сила, не входящая в образное пространство

непосредственного изображения поэмы, вооружила двенадцать действующим набором примитивных идеологических представлений и придала их движению по городу целенаправленность и целеустремлённость, а также внушила чувство кровавой мести и превосходства над всеми остальными людьми. Идеология революционного мессианства доминирует в блоковских героях над рецидивами спонтанности и откровенным разбоем («Гуляет ныне голытьба!») [45, 320].

Поэтика текстового выражения в поэме прямой речи даёт все основания считать, что направляющий двенадцать голос, произносящий императивные

лозунги и команды: «Революцьонный держите шаг! / Неугомонный не дремлет враг»; «Вперёд, вперёд, / Рабочий народ!», – проистекает не из их среды, что они ведомы им. При этом внешние команды члены патруля репродуцируют в общении между собой, часто с лексической инверсией, уже в качестве собственных убеждений и в форме обращения друг к другу: «Шаг держи революцьонный! / Близок враг неугомонный!» [45, 321]; «Пальнём-ка пулей в Святую Русь»… [45, 316]. Скорее всего, этот же внеположный голос командует расправой над Катькой («Стой, стой! Андрюха, помогай! / Петруха, сзаду набегай…» [45, 318]), на что впервые обратили внимание Л. и Вс. Вильчеки, по мнению которых виновник убийства «…несомненно, кто-то незримый, командовавший и Петькой, и другими» [75, 222].

Приведённые наблюдения дают основания считать, что в сознание двенадцати некой неведомой силой были вложены такие представления, до которых они сами (их собственный уровень, проявляющийся в процессе «революционного шага», таков: «елекстрический фонарик»; «Нынче будут грабежи!»; «Катька с Ванькой занята – / Чем, чем занята? Тра – та – та!» [45, 316]) дойти не могли. Это, прежде всего, обращение «товарищ», идеи братской классовой солидарности неимущих («Эй, бедняга! / Подойди – поцелуемся» [45, 315]), идеи «мирового пожара». Это и мнение о том, что Святая Русь всего-навсего «кондовая», «избяная», «толстозадая» и в неё необходимо без жалости «пальнуть», стремление физически уничтожить «всех буржуев», представление, что они, «голытьба», теперь соль земли и облечены исполнить миссию «отречения от старого мира». В структуре образа блоковских персонажей их автором не случайно использована «Марсельеза», чутко уловленная К.И.Чуковским [380, 492], к которой можно добавить и явно ощутимый мотив «Интернационала». Всем этим организованная стихия в изображении Блока отличается от её пушкинского изображения, сохраняя, вместе с тем, уже отмеченные черты глубокой преемственности.

В поэме «Медный всадник» с помощью приёма неупоминания «имени святого» и его атрибутики в описании города, отсутствий обращения к нему

«строителя чудотворного», обуянного гордыней, сконцентрированной в его

зловещей статуе, Пушкин создаёт картину безблагодатного мира, лежащего во зле. Пётр и стихия у него полностью лишены даже проблесков христианского начала. В «Двенадцати» происходит дальнейшее существенное развитие



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   32




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет