Диссертация на соискание ученой степени доктора филологических наук Великий Новгород 2011


ФОРМИРОВАНИЕ ДИСКУРСА «МЕДНОГО ВСАДНИКА» В



бет23/32
Дата13.07.2016
өлшемі2.66 Mb.
#197045
түріДиссертация
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   32

8. ФОРМИРОВАНИЕ ДИСКУРСА «МЕДНОГО ВСАДНИКА» В

ЛИТЕРАТУРЕ СОВЕТСКОГО ПЕРИОДА 20-х – 30-х годов.
8.1. Дальнейшее расширение семантического пространства

«петербургской повести» в произведениях о революции

и строительстве социализма.
8.1.1 О методологических вопросах исследования.

Углублённый взгляд на интеграцию мотивики Медного всадника» в структуру произведений послеоктябрьского периода, отмеченных печатью катастрофического художественного сознания их авторов, отличал своеобразие исследовательской оптики предыдущего раздела. Использование структурно-семантического подхода позволяет увидеть «неожиданные» по самому факту своего существования и внутриструктурной распространенности процессы развития в литературе наступившей советской эпохи пушкинских смыслов, во многом имплицитных по характеру своего проявления в поэтике текста. При этом открываются ранее скрытые художественные механизмы осуществления интертекстуального влияния «петербургской повести» как органичной системной составляющей внутреннего мира самых знаковых произведений, созданных в короткий исторический момент первого этапа революции.

Логика дальнейшего исследования предусматривает, наряду с продолжением изучения интеграционных процессов, идущих внутри художественной структуры отдельных текстов, расширение взгляда на феномен влияния «Медного всадника». Это связано с выходом на явления иного уровня, входящих в сферу притяжения пушкинского мифа и требующих в данном случае уже выделения семантического поля, сложившегося в литературе под его знаком. Оно даёт возможность обозначить художественное пространство распространённости изучаемых закономерностей, его выраженный дискурс в литературном процессе эпохи, имеющий свой предметный состав. На очередном этапе исследования оказывается необходимым наращивание этого состава за счёт нахождения пушкинского интертекста в тех произведениях, в которых при традиционном внешнем подходе он ранее не определялся, а также углубление наблюдений над масштабом его присутствия в тех случаях, когда сам факт этого уже был отмечен, как, например, в романе «Мы» Е.Замятина, «Повести непогашенной луны» Б.Пильняка – в целом всё это способствует расширению представлений о диапазоне дискурса.

Развитие методологических принципов исследования позволяет видеть, что интертекст пушкинской поэмы среди других существовавших влияний оказывался главенствующим для многих ведущих произведений эпохи – носителей драматической концепции времени и катастрофического мироощущения. Благодаря этому он выступал для их корпуса универсальным связующим звеном, придающим системное единство знаковому явлению, типологическому для многих различных текстов, которое и обуславливало его выраженную дискурсивность в литературном процессе советского периода.

Масштабное идейно-эстетическое «присутствие» «Медного всадника» в художественном сознании эпохи становилось той семантической основой, на которой базировалась важнейшая литературная тенденция советского периода, содержащая определённый алгоритм осмысления революционных изменений реальности, включающий в себя пушкинский аксиологический аспект. Динамика исследовательских методологических подходов в настоящей работе позволяет определить фактор влияния «петербургской повести» на уровне функционирования её сверхтекста в литературном процессе и выделить его основные свойства. Это явление, в целом новое в качестве объекта изучения для науки о литературе, способно пролить свет на важнейшие процессы художественного постижения катастрофического времени гуманистическим литературным сознанием и стать одним из главных средств раскрытия потенциала «Медного всадника» как литературного мифа с его феноменальной концентрацией и взаимосвязью архетипических смыслов и их резонансом с исторической реальностью.

Для советского периода оказывалось характерно развитие политической мифологии, которая активно проецировалась на официальное искусство, становящееся одной из главнейших сфер её воплощения. В монографии О.А.Корниенко «Мифопоэтическая парадигма русской прозы 30-х годов ХХ века» (2006) – первой из современных работ, которая посвящена проблемам мифопоэтики в подобном аспекте, рассматриваются пути отражения советской идеомифологической системы в зеркале литературы, трансформационные стратегии переосмысления в ней классических мифологических моделей: космогонической, эсхатологической, старого и нового мира, культурного героя и его деяний, борьбы добра и зла, жертвы, разгула стихии, покорения человеком стихии во имя гармонизации мира и демонстрации мощи [165]. Если в 1920-х годах литературные мифомодели в основном развивались в русле тематики революции и гражданской войны, то затем в социалистически ориентированной литературе начинается интенсивное развитие креационной модели созидания Советского Космоса, «пересоздания» «пластической действительности» сообразно законам «революционной логики», «поступательного движения истории» [165, 65-69].

В этой литературной ситуации «жестокого давления советской идеологии» [165, 59] поэма Пушкина «Медный всадник», предстающая целостным мифокомплексом, аксиологически сориентированным по оси добра и зла, посредством управляемого ей интертекста знаковых произведений эпохи не просто семантически «присутствовала» в литературе. Этот комплекс, так или иначе сохраняющий свою идентичность, образовывал своеобразную нишу в общем литературном массиве и находился в отношениях сложнейшего диалога с ним и шире – с советской идеомифологической системой, которая имела свои базовые константы, заключая в себе по отношению к ней идейную оппозиционность. Из драматических перипетий подобного взаимодействия, в котором происходила самореализация пушкинского гуманистического мифа, обличающего деспотическое государственное зло, складывалась как отражение судеб России в ХХ веке в советскую эпоху его особенная литературная судьба. Её постижение становится возможным в свете развития новых

методологических подходов к изучаемому явлению, включая необходимое

пополнение их арсенала дискурсивностью, типологиею и сверхтекстом.

8.1.2. М.А.Булгаков. Роман «Белая гвардия».
Роман Булгакова о революции и гражданской войне (1924), выступая одним из самых значительных литературных явлений, посвящённых этой теме, оказывается многими нитями связан с поэмой «Медный всадник», что выступает очередным свидетельством широты сферы её влияния. В исследованиях о романе принято рассматривать его перекличку с пушкинскими произведениями, прежде всего, сквозь призму метафоричного образа метели, который входит в повествование уже через эпиграф из «Капитанской дочки», а также присущ стихотворению «Бесы» и повести «Метель». В то же время одним из главных источников интертекста «Белой гвардии» в ряду присущих ему разных (не только пушкинских) составляющих становится, на наш взгляд, «петербургская повесть» о катастрофе, где непосредственно нет изображения метели, но воет буря, хлещет дождь и словно горы, встают волны потопа, воплощая в себе разгул сил хаоса в прямом и метафорическом значении.

Булгаковская интерпретация узнаваемых смыслов «Медного всадника» осуществляется преимущественно в имплицитной форме, не бросаясь в глаза, но также предстаёт и в более непосредственном выражении. В романе проявление интертекста пушкинской поэмы носит системный характер наряду с множеством других отмечаемых литературных влияний – Гоголя, Достоевского, Чехова и т.д., и, тем не менее, остаётся вне сферы внимания в исследованиях о произведении. Мотивика этого творения поэта оказывается органично адаптирована в романной жанровой структуре «Белой гвардии» и обретает в ней сюжетное расширение по сравнению с лаконичным пушкинским изображением. Важно подчеркнуть и тот факт, что художественная мифология в произведении Булгакова не выходит за пределы пушкинской мифопоэтической системы «петербургской повести», во многом также сохраняя в своей основе и её аксиологию.

Булгаков создаёт роман о катастрофе, возникшей в результате нападения

стихии на Город в ситуации слабой, деградировавшей власти, оставившей без защиты своих подданных. В повествовании об этом проявилось художественно-мировоззренческое качество авторского сознания писателя, с неизбежностью входящего в резонанс с пушкинской поэмой, и в целом сориентированного на генеральный текст русской литературы, у истоков которого она стоит. По интересному наблюдению Л.Кацис, «… в «Белой гвардии» «петербургский текст» оказывается встроен в «киевский», а «Город» в этом романе не совсем Киев» [151, 78]. И хотя петербургскую семантику булгаковского творения автор цитаты связывает лишь с его сюжетной ориентацией на роман М.Кузьмина «Плавающие, путешествующие», сам факт подобной постановки вопроса весьма знаменателен. Настоящее исследование предполагает, что эта узнаваемая семантика имеет в романе и другой источник, восходящий в первую очередь к «Медному всаднику» как инварианту, определяющему более глубокий, концептуальный уровень произведения, который проявляется в различных аспектах его художественной организации.

В работах литературоведов о «Белой гвардии» неоднократно отмечалось, что для неё характерно органичное соединение личностного начала с социально-историческим, стремление писателя «поставить индивидуальную, частную судьбу в закономерную связь с судьбой целого, страны» [30, 28]. Далее Э.Л.Безносов, которому принадлежит приведённое выше наблюдение, высказывает особенно важную здесь мысль. «Пушкинский принцип изображения исторических событий через судьбы отдельных людей, – пишет он, – предстаёт в романе Булгакова как традиционный принцип русской классической литературы и знаменует представление автора о культурной традиции как незыблемой основе жизни» [30, 18]. Подчеркнём, что именно этот принцип полномасштабно осуществлён Пушкиным не только в «Капитанской дочке», но и в последней поэме.

В произведении о Белой гвардии в тесном единстве с ним находит своё продолжение и развитие тот романический жанровый потенциал, который был присущ «петербургской повести» о катастрофе в национальном мире, и мире личностном и семейном. Так, тема вторжения реального хаотического бунта стихии в мечты Евгения о семейной идиллии имеет аналогии в развёрнутой сюжетике булгаковкого романа, где царящая в доме Турбиных атмосфера мифа устроенного бытия с его культурно-нравственными парадигмами, характерная и для домашнего интерьера, и для сознания членов семьи и круга их друзей, оказывается подвержена сокрушительным ударам антропогенного хаоса. В этом драматическом противостоянии идеального образа «золотого века» и разрушительного напора новой эпохи, проходящего через души и судьбы героев «Белой гвардии», Е.А.Яблоков справедливо видит «черты антиутопии» [405, 16]. Подобная идея романа, где хаос выступает жестоким опровержением ставшего утопичным мироздания героев, также позволяет провести определённые аналогии между «Белой гвардией» и пушкинской поэмой с её антиутопической структурой. Оба произведения сближают присущая их моделям мира иллюзорность устойчивости бытия с его базовыми ценностями, трагедия личности на фоне массовой трагедии и жертвенности, и всеобщий катастрофизм.

В качестве ещё одного из признаков проявления в булгаковском романе интертектуального «присутствия» пушкинской поэмы, можно привести небезосновательное наблюдение М.Петровского над таким его свойством: «Жанр Михаила Булгакова – не историческая трагедия, а мировая мистерия» [250, 271]. На мистериальность произведения, выражающуюся в том, что в нём за конкретно-историческим планом просвечивает план вечности, более точно указывает Э.Л.Безносов [30, 30] и многие другие исследователи. Это связано с воплощённой в «Белой гвардии» семантикой Вечного Города, с авторской ориентацией на модель Апокалипсиса, на сочетание в сюжете архетипических мотивов Дома, Сына, хаоса, жертвы, схождения живого в «царство мёртвых», на общеконцептуальное осмысление исторического как момента вечности. Подчеркнём, что мистериальность выступает характерной чертой и «Медного всадника» с его архетипикой, включающей апокалипсическую тему, создавая в поэме тот сюжет мировой мистерии, который узнаваем в авторской интерпретации булгаковского романа. Здесь можно говорить о творческом воспреемничестве писателем художественно-философских начал мировидения и поэтики Пушкина, проявившихся в катастрофическом тексте его последней поэмы, наследовании и развитии её мифопоэтических смыслов, а также особенностях дарования Булгакова.

Если обратиться к образной системе обоих произведений, то в их основе

можно увидеть сопоставимые базовые образы, находящиеся в отношениях

интерактивного взаимодействия. К ним относятся, прежде всего, город, стихия (хаос), народ, власть, герой, которые в «Белой гвардии», исполняя свои художественные функции, одновременно становятся проводниками интертекста «Медного всадника». В целом в романе о катастрофе ощутимо проявляется неоднократно упоминавшаяся пушкинская трёхчленная парадигма и, соответственно, семантика созданного великим поэтом литературного мифа, заключающего в себе российский код, которая обретает у Булгакова самые разные пути сюжетной реализации своих инвариантных смыслов в мифологической системе его произведения.

Отметим, что Город в «Белой гвардии» писателя так же находится на краю цивилизованного пространства, как и «град Петров», так же мифологизирован в своей необыкновенности, подверженности нападению стихии, что усиливает в нём петербургскую семантику. Именно через неё в тексте романа возникают и ассоциации с Римом, замеченные исследователями [405, 39], – Вечным городом, ставшим в знаковой среде культуры символом постоянно возобновляющегося и длящегося величия, и одновременно краха цивилизации под напором варваров. Напомним, что в подобных значениях впервые в русской литературе изображён Петербург в «Медном всаднике». И если Пушкин в начале создаёт оду городу, сменяемую рассказом об «ужасной поре», несущей угрозу его существованию, то подобный принцип – аналог пушкинской одичности, сменяющейся картиной вторжения разрушительного хаоса, интерпретирует и развивает в своём изображении Булгаков.

Обращают на себя внимание очень близкие совпадения в его романном

описании примет Города с поэтикой пушкинского урбанистического образа. «Многоярусные соты» [59, 66] перекликаются с «оживлёнными берегами» Петербурга поэмы, в образе громоздящихся домов [59, 66] у писателя узнаваемы теснящиеся «громады стройные», о которых говорит Пушкин в своём произведении. В зимнем Городе «…ехали извозчики, и тёмные воротники – мех серебристый и чёрный – делали женские лица загадочными и красивыми» [59, 66]. В зимнем граде Петра находим «Бег санок вдоль Невы широкой, /Девичьи лица ярче роз» (V, 137). Мотив садов, которыми покрылись острова – одна из примет победы цивилизации над диким пространством, прозвучавший в «Медном всаднике», имеет своё особое развитие в романе Булгакова, где «сады красовались на прекрасных горах, нависших над Днепром», «И было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира» [59, 66], что подчёркивает сходство двух литературных городов. У повисших «над водами» мостов поэмы также есть аналогии в «Белой гвардии», где упоминаются перекинутые к городскому берегу от противоположного «два громадных моста» [59, 67]. Эти примеры, последние из которых выступают проявлением «топографического» интертекста «петербургской повести» у Булгакова, сигнализируют о его широкой распространённости в романе.

Образ стихии, играющей в художественной концепции произведения ведущую роль, имеет здесь развёрнутое сюжетное изображение, в котором резонируют соответствующие ему смыслы «Медного всадника», сохраняя у писателя, как и в других случаях проявления интертекста поэмы, свою исходную аксиологию. Сама структура этого образа в произведении в своей смысловой основе во многом восходит к пушкинской. Это, прежде всего, бурное проявление природной стихии как внешнего симптома катастрофического надприродного состояния мира, характерного для инвариантного текста «Медного всадника», в которое погружаются, выходя из дома Турбиных, герои «Белой гвардии» по аналогии с Евгением пушкинской поэмы. Можно сравнить: «Там буря выла…» (V, 142) – у Пушкина; «На севере воет и воет вьюга» [59, 8] – у Булгакова. Из неё нарождается детально прописанная писателем агрессивная стихия человеческого бунта, которая приступает к Городу и является носителем безусловного зла – «силы чёрной», устилающей свой путь многочисленными жертвами. Помимо этого, вслед за поэмой, в романе также показана мирная городская народная стихия в кризисный период, и её основные свойства. В моделях стихийных народных проявлений у Булгакова узнаваем целый ряд знакомых черт пушкинского изображения, воплощённых с различной степенью предметного подобия в романных формах поэтики его произведения.

Так же, как и у Пушкина в «петербургской повести, стихия в «Белой гвардии», приобретающая здесь колоритный вид, вооружённая, и по своей образной пластике одновременно тяготеющая к «Капитанской дочке», угрожает главным ценностям – Городу и Дому с их обитателями, человеческим душевным мирам, жизням и судьбам. Картины её вторжения в космизированное пространство по своей сути соотносимы с поведением в поэме разъярённой Невы, которая «…как зверь остервеняясь, / На город кинулась» (V, 140). Эти семантики реки и потопа фактически цитатно воспроизводит в своём изображении Булгаков, используя приём стилизации под былину для создания пафоса горькой иронии: «То не серая туча со змеиным брюхом разливается по городу, то не бурые, мутные реки текут по старым улицам – то сила Петлюры… идёт на народ» [59, 241]. Попутно подчеркнём, что «Капитанской дочке» подобные смыслы не свойственны.

Приведённая цитата – это открытая авторская декларация той змеиной семантики стихии, несущей смерть и разорение, которая присутствует в «Медном всаднике» скрыто. Она подтверждается и усиливается писателем также в другом фрагменте текста: «По Костельной вверх, густейшей змеёй, шло, так же как и всюду, войско на парад» [59, 253]. Кроме того, как в поэме перед свирепым натиском потопа «Всё побежало» (V, 140), так и в булгаковской повествовании происходит аналогичное явление. Испуганный творимой расправой, «Бежал ошалевший от ужаса народ» [59, 245]. Здесь Булгаков творчески воспроизводит присущее «петербургской повести» позиционирование агрессивного, губительного потопа с антропоморфной

семантикой, и простых жителей, терпящих бедствие, что предстаёт в обоих

произведениях концептуальным воплощением двух полярных граней народа и

специфически звучащего в этой сфере мотива гражданской войны.

Есть в «Белой гвардии» сюжетное развитие таких свойств напавшей на Город стихии, которые Пушкин обозначил сравнением «злых волн» с ворами и свирепой шайкой, промышляющей насилием и грабежом. Своеобразную авторскую интерпретацию в романе этого пушкинского смысла можно увидеть, например, в сцене ограбления тремя бандитами, выдающими себя за повстанцев, состоятельного Лисовича. При этом ворвавшееся в Город войско и промышляющие уголовники осмысляются Булгаковым как явления одного ряда, равно как и наглая красавица-молочница, резко повысившая цену на свой товар, пользуясь растерянностью горожан в кризисной ситуации.

Пушкинский драматический мотив массовых жертв напавшей на город стихии, звучащий в поэме: «…кругом, / Как будто в поле боевом, / Тела валяются» (V, 144), присущ и «Белой гвардии». В различных вариациях сюжета, приобретая развёрнутую форму изображения, он повторяется в романе несколько раз, способствуя усилению катастрофизма и гуманистической концепции произведения как продолжение традиций «Медного всадника» в общем контексте его влияния. Это и пронзительная сцена похорон погибших мученической смертью молодых офицеров, и картина зверской расправы во время парада захватившей Город вооружённой стихии над двумя офицерами в штатском: «Он лёг… навзничь, раскинув руки, а другой… упал ему на ноги и откинулся лицом в тротуар…» [59, 246]. В ряду её жертв и убитые расчёты пригородных артиллерийских батарей, и зарубленный Фельдман, выбежавший за врачом для рожающей жены, и героический Най-Турс. Потрясающей силы в своём натуралистическом изображении достигает сцена в университетском морге, где штабелями лежали тела погибших людей, которая своей развёрнутой сюжетикой и детализацией точно соответствует семантике сверхкраткого эпизода поэмы.

Неоднозначный образ народа в романе Булгакова, увиденного им в

катастрофическую эпоху, в эксцентричных ситуациях, созданный писателем

средствами большой эпической формы, в целом ряде эпизодов с различными подробностями и деталями, концептуально во многом тяготеет к воплощённому Пушкиным в «Медном всаднике», поскольку именно здесь у поэта-мыслителя он наиболее разнопланов. Ряд массовых сцен, где толпы горожан с окраин проявляют любопытство к ворвавшемуся в город вооружённому войску, любуются им на параде, чувствуют в нём социально близкое, родственное душе

начало, проявляют неадекватность, спонтанность, эмоциональность реакций, ограниченность понимания драматичной сути происходящего, прямо соотносится со сценой «Медного всадника». В строчках: «Поутру над её брегами / Теснился кучами народ, / Любуясь брызгами, горами / И пеной разъярённых вод» (V, 140) возникает представление о легкомысленном, падком на зрелища и не сознающем страшной опасности народе, дополняющееся далее в поэме новыми штрихами. У Булгакова широко интерпретирован пушкинский образ бытийствующего народа со всеми его свойствами в качестве жертвы «злых волн», несущих ему разорение, страдание, гибель, потерю крова. Так, после взрыва как предзнаменования главных событий, «…побежали с верхнего Города – Печерска растерзанные, окровавленные люди с воем и визгом»; «…рухнуло несколько домов» [59, 74].

Писатель отмечает и затаённые народные обиды, и смертельную ненависть к офицерам как глубоко чуждым элементам, объединяющие в одно целое повстанцев и городское простонародье. Здесь отзываются мотивы пушкинских строк о вражде и плене побеждённой стихии, о челобитчике «у дверей / Ему не внемлющих судей» (V, 143), стояние которого в движущейся исторической реальности не прошло бесследно. Этот обозначенный в поэме сословно-классовый смысл происходящего бунта получает своё значительное развитие в «Белой гвардии». Характерная деталь: главные герои романа также внеположны народной стихии, как и «бедный» Евгений. В целом булгаковская художественная концепция народа, разделённого в самом себе и одновременно представляющего собой единое целое: бросающего вызов гибнущему мироустройству с его устоями и становящегося губительным потопом, в другой своей ипостаси страдающего от гражданской войны, – наследует и развивает в новых исторических условиях и сюжетной конкретике основные смысловые грани созданного с «головокружительной краткостью» пушкинского образа в «петербургской повести». Как и в ней, в романе он выступает неотъемлемым действующим лицом мировой мистерии, а в ипостаси свирепого бунта несёт на себе печать вырвавшейся на свободу и безусловно осуждаемой с христианских позиций, присущих обоим произведениям, нечистой «силы чёрной».

Образ власти в «Белой гвардии» также позволяет говорить о присутствии в нём аллюзий и реминисценций «Медного всадника». Узнаваемые пушкинские смыслы находят в романе своё творческое развитие и продолжение в поэтике романного воплощения этого образа, рядом существенных моментов соотносимой с той, которая присуща поэме. Булгаков, продолжая пушкинскую тему национальной российской катастрофы на её новом витке в новом веке, показывает ту стадию власти, когда она – ослабевшая, деградировавшая, оказывается не в состоянии спасти своих подданных и свой мир, то есть, на архетипическом уровне исполнять функции защитника и отца. Отметим, что у писателя в произведении отсутствует космогонический миф, оставаясь в далёком прошлом и за пределами текста. От него в романе только упоминание Саардамского Плотника, творение которого в настоящем времени оказывается подвержено уничтожению. Поскольку, как показано в «петербургской повести», космогония Петра одновременно вызвала к жизни силы хаоса, угрожающие величественному миру, обреченному в исторической перспективе пасть под их ударами, «Белая гвардия» становится логическим продолжением поэмы. В ней изображается последний акт трагедии и с неизбежностью интерпретируется созданный Пушкиным литературный российский миф в его эсхатологическом аспекте, обретающий здесь неповторимые новации.

В романе возникает вариативная реминисценция образа «печального царя»

поэмы, несущего на себе печать обречённости и сознание своего бессилия перед лицом восставшей стихии. Так, в нём упоминается убитый Николай ІI. Одновременно в качестве инверсии пушкинского мотива побеждённого царя Булгаковым приводится легенда о его активном здравствовании и намерении вернуться, чтобы возглавить борьбу с революцией, явно родившаяся для исполнения компенсаторной функции и углубляющая этот драматичный мотив.

В «Белой гвардии» можно найти и вариации пушкинского мотива, связанного с генералами, посланными «печальным» царём спасать народ от потопа. Его незавершённость в сюжете «Медного всадника» призвана подчеркнуть бессилие власти и горькую справедливость слов: «С божией стихией / Царям не совладать» (V, 141). У Булгакова этот мотив усиливается, реализуя свой неразвёрнутый в поэме потенциал и обретая новые обертоны: царь убит восставшей стихией, а его генералы позорно бежали, бросив Город и горожан на произвол судьбы, в чём проявляется полный крах власти, развитие пушкинской мысли о её несостоятельности перед лицом угроз, что в целом отличает авторское изображение всего властного образного комплекса романа. Если в поэме мир Петра устоял, то здесь он же в следующую эпоху, на которую спроецированы эсхатологические ожидания Пушкина, неотвратимо рушится.

В булгаковском повествовании возникают и конные фигуры царей, в которых ощутимы определённые грани семантики «Медного всадника» в узнаваемых формах сюжетной пластики. В первом случае это сцена в квартире

Лисовича, где «Конно-медный Александр II в трёпаном чугунном мыле бакенбард…» [59, 51] (по-видимому, это статуэтка на письменном столе), раздражённо косится на непрезентабельные денежные купюры новой эпохи, продукт революции. В этой сцене заключён своеобразный диалог царя-памятника, воплощающего в себе властный принцип, с народным бунтом, и проявляется его бессилие что-либо изменить. Во втором случае это сцена в Александровской гимназии, где перед защитниками Города предстаёт на огромной картине Бородинская битва и «сверкающий» Александр I, ведущий в бой победные полки. Однако драматизм заключается в том, что это



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   32




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет