Сцена из жизни
Как мы знаем, в конце 20-х и начале 30-х годов крупнейший русский философ, а ныне — политический беженец, живший в Париже, Лев Шестов нередко бывал в гостях у своего друга, психоаналитика Макса Эйтингона, на его вилле в шикарном берлинском районе Тиргартен. Однажды он встретил там своего давнего приятеля, тоже русского еврея и философа, когда-то — организатора Вольной философской ассоциации в послереволюционном Петрограде, а в близком будущем — деятеля Всемирного еврейского конгресса, Аарона Штейнберга.
Верующий иудаист, Штейнберг смотрел на происходившее в „психоаналитическом салоне" Эйтингона с иронией и интуитивно возникшей тревогой. „Приезды Шестова в Берлин давали... доктору Эйтингону желанный повод собирать у себя, наряду с людьми собственной школы, также и эмигрантскую интеллигенцию из разных стран",— пишет в своих воспоминаниях Штейнберг. Мы имеем подтверждение этому и еще из одного источника. В июне 1924 года Вячеслав Иванов получил от Нарком проса бессрочную „командировку" за границу; сообщая об этом Шестову, один из его друзей просил „заставить'' Иванова прочитать свои стихи „у д-ра Эйтингона, как в прошлом году Ремизов читал своего Петьку".
Похоже, что на вилле в Тиргартене бывали многие наши герои. Вячеслав Иванов мог здесь когда-то беседовать с Лу Андреас-Саломе; Моисей Вульф — вспомнить с местными коллегами Сабину Шпильрейн; и, конечно, Отто и Вера Шмидты во время своих поездок в Берлин никак не могли пройти мимо салона Эйтингона... Бывал здесь и Фрейд. Конечно, заезжал сюда под одним из своих профессиональных псевдонимов Наум Эйтингон. Весьма вероятно, что здесь бывал частым гостем Виктор Копп. Бывали ли здесь Троцкий? Иоффе? Метнер? Ермаков? Буллит? Белый? Залкинд? Пан-кеев? Эйзенштейн? Набоков?
Оставим предположения. В тот вечер, который запомнился Штеинбергу, на вилле собрались обычные посетители: Шестов, приехавший погостить у Эйтингона и повидаться с сестрой-психоаналитиком; „ряд литературоведов, выходцев из России, связанных с журналом „Imago"; „другие гости, специалисты по психоанализу и приверженцы всякого рода синтезов"; и, наконец... „В тот вечер, о котором идет речь, среди гостей нежданно-негаданно оказалась прославленная русская певица Надежда Васильевна Плевицкая, сопровождаемая генералом Скоблиным и прочей свитой".
Из мемуаров Штейнберга до нас доносятся обрывки разговоров. „Оба они, Фрейд и Шестов, срывают с вашей цивилизации все ту же маску, маску лжи и лицемерия", — повторял один из молодых членов этого кружка. Хозяйка салона Надежда Эйтингон склоняла Шестова, и небезуспешно, прочесть „что-либо из своего". А П. П. Сувчинский, „евразиец" и один из поклонников певицы, восклицал: „Подумать только! Шестов и Плевицкая — да это просто в историю просится!"
„Ну и попали же мы в историю", — сердито каламбурил про себя Штейнберг, явно чуявший недоброе. По южнорусскому обычаю Плевицкая спела Шестову „честь и славу", ошибившись, правда, в его еврейском имени-отчестве. Штеинбергу это кажется „нестерпимым издевательством", шутовством для „ублажения Бог знает какого калибра публики". С незаурядной проницательностью он спрашивает у Сувчинского: „Скажите, кто режиссер этой непристойной сценки? неужели Плевицкая?" Но Шестова уговорили-таки почитать за столом свои философские труды.
Шестов прочел притчу под названием „Философ из Милета и фригийская пастушка". Фалес Милетский был так занят своими возвышенными мыслями, что однажды не заметил, как подошел к краю наполненной водой цистерны, оступился и плюхнулся в воду. Тихий вечер огласился звонким смехом. То была фригийская девушка-пастушка, гнавшая коз с пастбища в город. Спрашивается, кто был прав? Философия учит, что прав был мудрец, не смотревший себе под ноги, но открывший изначальную сущность вещей. Но весьма возможно, кончил притчу Шестов, что мудрее мудреца из Милета оказалась смешливая пастушка.
„Ах, как замечательно! Как ха-а-ра-а-шо!", — воеторжснно хлопая в ладоши и кланяясь Шестову, напевно тянула Плевицкая.
Всесильно, потому что верно
Век Просвещения начался с разрушения старой, наполненной смыслом картины мира, которая вся строилась на основе разума — высшего, но все же подобного человеческому и потому в принципе постижимому человеком. Ньютоново-дарвиновский мир предоставил разуму совсем иную роль. Человек может понять, как движутся планеты, как развивались обезьяны, но смысл этого остается ему неведом. Непонятен ему и смысл броуновского движения людей, товаров, идей в новом обществе. Он имеет в этом обществе свое место, жизнь учит его ценить это место и бороться за него; но духовная система его взглядов, мнений и вкусов не определяет его собственную роль и предназначение. Его место в жизни не является больше логически постижимым следствием из смысла его жизни. Смысл исчезает, остается место и потерянный в нем человек.
Марксизм принципиально изменил эту ситуацию. У истории, в отличие от дарвиновской эволюции, есть смысл, и его можно постичь. Более того. На основе нового понимания человек может изменить мир! Изменение мира объявляется главной задачей самого престижного института нового общества — науки. В соответствии с новой системой смыслов строится и новая система мест.
Человек вновь обрел веру в верховенство разума, в постижимость жизни, в финальную рациональность бытия. Невыносимая, бедная, косная жизнь, в которой разума не больше, чем в банке с пиявками, может и должна быть переустроена на новых, сознательных началах. Разум реализуется теперь не отделенным от человека Богом, не абстрактным и отчужденным Абсолютом; разум осуществляется прямо и непосредственно, руками самого человека и его товарищей. Для Троцкого это и было самым важным: „социалистическое строительство есть по самому существу своему сознательное плановое строительство... стремление рационализировать человеческие отношения... подчинить их разуму, вооруженному наукой". Условия для этого созрели в общемировом масштабе: „Производительные силы уже давно созрели для социализма... Что еще отсутствует, так это последний субъективный фактор: сознание отстает от жизни".
Отставшее в России на полтора столетия, Просвещение выражало и завершало себя в словах и делах Троцкого в полном соответствии со словами Достоевского, что русская идея есть доведение до конца всех остальных идей. Любимая Троцким „чистка сверху вниз" — от бога и царя, от хаоса и конкуренции, от бессознательности и темноты — есть последнее слово века Просвещения, уже не столько драматическое, сколько трагическое и смешное одновременно. Насилие было неизбежно на этом пути; впрочем, насилие неизменно, и не только в России, сопровождало Просвещение. Поражение Троцкого поставило точку над целым периодом истории, может быть, лучшим временем для интеллектуалов. Политическая победа Сталина означала победу мрачной самоцельной силы над светлыми абстрактными мечтаниями, победу воли над разумом, почвы над культурой, харизмы над утопией, Ницше над Гегелем. Она означала поражение Просвещения, экспериментальное доказательство нежизненности или, по крайней мере, недостаточности его великого проекта.
Ленин сказал, а Сталин множество раз повторял: „учение Маркса всесильно, потому что оно верно". Обычно эта фраза воспринимается как пустая тавтология. Но это глубочайшая, воистину философская формулировка. Достаточно найти истину — и мир станет иным. Он преобразится волшебно, революционно, в одночасье. Революция и мыслилась как разовый акт всеобщего понимания и просветления. В психоанализе есть похожее понятие — инсайт: мгновенный акт понимания и переструктурирования пережитого опыта, которому придается решающее значение в аналитическом лечении.
Впрочем, ни один самый увлеченный психоаналитик не ставил задачей добиться осознания процессов, происходящих в каждой клеточке организма. Действительное искусство психоанализа заключается в поиске тонкого равновесия между тем, что подлежит осознанию и, соответственно, произвольному регулированию, — и тем, что можно и нужно оставить в бессознательном. В человеке происходит великое множество процессов, которые в принципе не могут быть осознаны и, значит, не могут регулироваться сознательно; но есть и такие, которые доступны сознанию, но куда лучше протекают без его помощи. Любой артист или оратор, любой человек, который умеет танцевать, знает, что стоит задуматься о том, что делаешь — и обязательно собьешься. Сознание подключается на одних этапах и отключается на других, когда важнее иные факторы, эмоциональные или интуитивные — заинтересованность, возбуждение, вдохновение или, наоборот, страх. Все это выходит за рамки сознания и никак не может быть им заменено. Удивительной особенностью коммунистических теоретиков было то, как настойчиво, в течение десятилетий стремились они отрицать значение этих факторов во всем — в экономике, в организации труда, в школьном обучении, в философских рассуждениях о мышлении, в психотерапии.
Психоанализ сочетал разработку практических приемов перевода бессознательного в сознание с подробнейшим изучением самого бессознательного. Мгновенные акты осознания могут последовать только после длительной, многолетней работы по анализу бессознательного. Большевизм начинает с другого конца. Бессознательное, стихийное лишается всякой ценности. Достойно существования лишь то, что осознает себя в соответствии с единственно верной научной теорией.
Все это кажется последовательным выводом из главной идеи большевизма — огосударствления собственности. В самом деле, частной собственностью можно управлять и „бессознательно" — на основе традиций, жизненного опыта, интуиции. Коллективной собственностью, скажем, акционерной, можно управлять на основе демократии, суммирующей те же источники. Но государственной собственностью можно управлять только на основе или от имени науки.
В таком мироустройстве идея — большая реальность, чем сама реальность. Большевистская наука всем похожа на настоящую, только на самом деле это ее зеркальное перевернутое отражение: место фактов в ней занимают планы, место гипотез — реальности. Если реальность не соответствует плану-идее, она должна быть переделана или уничтожена так же, как ученый изменяет или отвергает неподтвердившуюся гипотезу. Что ж, ученый в своем бестелесном мире идей может творить что хочет. Отвергнутые гипотезы не сгнивают живьем от дистрофии и пеллагры, не переполняют братские могилы, их кости не торчат в котлованах начатых через полвека строек.
Так называемый военный коммунизм, введенный под руководством Троцкого режим послереволюционных лет, означал тотальный контроль государства не только над материальным и духовным производством, но и над распределением, и над потреблением. Все это отныне должно было подчиняться не жалким индивидуалистическим потребностям, а разуму. Каждому — его пайку; меньше — неразумно, и больше — неразумно. Пайку хлеба, если он есть, отвесить, правда, легче, чем определить разумную меру в сфере культуры или скажем, в половой жизни.
Вот для этого и нужны разные области науки. К началу 20-х годов относятся героические попытки создания норм научной организации труда, быта, отдыха, питания, воспитания и вообще всего, чем жив человек. Драма в том, что в научном плане эти попытки вовсе не были бездарны; напротив, из них родились крупнейшие достижения советской науки, признанные в мире. К примеру, к работам по составлению научно выверенных инструкций по элементарным трудовым действиям (как держать молоток, как двигаться при ходьбе и т. д.) восходит известная в мировой физиологии концепция Н. А. Бернштейна. Работами по научной организации труда ведал А. Гастев, экстремистски настроенный поэт Левого фронта; но и там велись вполне серьезные, опережавшие свое время работы по психотехнике. Беспрецедентная по своему масштабу работа педологов была посвящена внедрению научных принципов в воспитание подрастающего поколения. К работе бурно разраставшихся плановых органов привлекались среди массы полуобразованных людей и действительно крупные ученые, такие, например, как богослов и математик П. Флоренский; Бог знает, был ли от него прок в такой работе. Даже ГПУ и Прокуратура стремились быть на уровне: Вышинский, например, организовал работу по использованию ассоциативного эксперимента в дознании и следствии. Впрочем, методы физического воздействия здесь, как и в других делах, оказались несравненно более практичными.
Воплощать сны в реальность
Любопытно сравнить идеи Троцкого и московских аналитиков 20-х годов с тем видением, которое сформировалось сегодня, на основе всего трудного опыта столетия. Процитируем английского поэта Уистена Одена, формулировки которого заменят нам более длинные рассуждения: „И Маркс, и Фрейд стартовали с неудач цивилизации, один — с бедных, другой с больных. Оба видели человеческое поведение детерминированным не сознанием, а инстинктивными потребностями, голодом и любовью. Оба хотели видеть мир, в котором был бы возможен рациональный выбор и самоопределение. Разница между ними — непреодолимое различие межи человеком, который видит пациента в своей приемной. ...Социалист обвинит психолога в том, что он поддерживает статус кво, адаптируя невротика к системе и этим лишая его возможности стать революционером; психолог ответит, что социалист пытается поднять себя за шнурки своих ботинок,., и что после того, как он революцией завоюет власть, он восстановит старые условия существования. Оба правы. До тех пор, пока цивилизация остается как она есть, количество пациентов, которых может вылечить психолог, всегда будет очень малым; как только социализм достигнет власти, ему придется направить свою энергию внутрь человека и ему потребуется психолог".
Фрейд судил об этом по-своему. В 1913 году он говорил сыну Теодора Герцля, социалиста и основателя сионизма, который сумел эффективнее многих других изменить мир (96): „Ваш отец — один из тех, кто воплощает сны в реальность. Это редкий и опасный удел... Я назвал бы этих людей просто: это самые острые оппоненты моей научной работы. Моя скромная профессия состоит в том, чтобы упрощать сны, делать их более ясными и ординарными. Они же, наоборот, усложняют проблемы, переворачивают их с ног на голову, командуют миром... Я занимаюсь психоанализом; они занимаются психосинтезом".
И Фрейд говорил молодому Гансу: „Держитесь от них подальше, молодой человек. Держитесь от них подальше, даже если один из них Ваш отец. Может, именно поэтому".
Днепрострой в науках о человеке
Рассказывая в конце 20-х годов об успехах педологического движения, А. Б. Залкинд затруднялся сравнивать его уровень, достигнутый при Советской власти, с дореволюционным: в данном случае, считал он, сравнение невозможно, так как до революции педологии вовсе почти не существовало. Залкинд — активнейший участник почти всех значительных событий в истории советской педологии — был, конечно, пристрастным свидетелем, но преувеличил он не так уж много.
Основателем целостной, междисциплинарной, как сказали бы сегодня, науки о ребенке и автором самого слова „педология" был один из классиков американской психологии Г. Стенли Холл. В историю науки он вошел еще и как организатор знаменитой поездки 3. Фрейда в Америку в 1909 году. Позднее, в 1911 году, Стенли Холл стал членом-учредителем Американского психоаналитического общества. В том же году в Брюсселе состоялся I Педологический конгресс.
Пути педологии и психоанализа пересекались и на Западе, и в России. Это естественно: оба направления роднит интерес к детству и практическая ориентация. В Европе и Америке психоанализ продолжал победоносную экспансию в гуманитарные науки, социальные службы и обыденную жизнь западного человека; педология же довольно скоро потеряла самостоятельное значение. Пройдет 20 лет, и Л. С. Выготский сообщит читателям только что организованного советского журнала „Педология", что на Западе, в отличие от СССР, эта прогрессивная наука давно умерла или превратилась в живой труп.
Расклад сил в Советском Союзе оказался противоположным: психоанализ к концу 20-х был практически полностью вытеснен, а педология переживала беспрецедентный расцвет. Психоаналитическую подготовку
получили, однако, некоторые лидирующие фигуры педологии, и прежде всего А. Б. Залкинд. Лучшие концептуальные ее достижения, связанные с поздними работами Выготского и Блонского, несомненно, отмечены диалогом с психоанализом. В 1923 году П. Эфрусси, нисколько не симпатизировавшая психоанализу, отмечала: „метод Фрейда успел за последние годы проникнуть из психиатрии и психопатологии также и в русскую педологию".
Наряду с психоанализом важным источником педологического движения послереволюционных лет была психоневрологическая школа В. М. Бехтерева. Первое педологическое учреждение в России было создано в Петербурге в составе Психоневрологической академии на деньги купца и мецената В. Т. Зимина очень рано — в 1909 году. Небольшое здание, в котором находился Педологический институт, и сегодня стоит рядом с оградой Психоневрологического института, занятое каким-то управлением.
Исследовательскую программу Бехтерева, направленную на всеохватывающее исследование человека, не раз пытались реализовать типичными бюрократическими мерами. Через несколько лет после гибели Бехтерева и развала созданной им Психоневрологической академии „на совещании под руководством т.Сталина, Молотова и Ворошилова с участием А. М. Горького... принято решение о реорганизации Института экспериментальной медицины в Ленинграде во всесоюзный научно-исследовательский институт по всестороннему изучению человека". Это решение, свидетельствует очевидец, „встретило широкий отклик, ...укрепив за институтом по исключительному значению поставленной задачи и размаху намечаемого строительства символическую кличку „Днепростроя" естественных и медицинских наук". Идеи всестороннего изучения, комплексности, междисциплинарного синтеза, впервые высказанные Бехтеревым еще накануне первой русской революции, оказались исключительно популярными в тоталитарной среде, пережив не одно поколение ученых и администраторов.
Все первое послереволюционное десятилетие педология созревала и консолидировалась в тени огромного авторитета Бехтерева, Трагическая его гибель, история которой сегодня общеизвестна (см. гл. 4), символична еще и тем, что произошла после закрытия 1 съезда неврологов и психиатров и накануне открытия 1 Педологического съезда; председателем обоих съездов должен был быть Бехтерев. Педологический съезд начался панихидой, на которой выступали Вышинский и Калинин... За смертью вождя психоневрологии последовала серия конфликтов между ближайшими его учениками. Лидером группы новых наук, созревших внутри психоневрологии, оказалась педология. Роль нового идеолога и вождя переходит к педологу, а в прошлом — психоаналитику А. Б. Залкинду.
Пограничные конфликты
В методологическом плане педология была научным явлением, характерным для начала XX века. Новые концепции, претендовавшие на статус областей знания, а то и целых наук, создавались не трудом поколении ученых, а революционной работой одного гениального человека, устанавливающего новый взгляд на мир; таков был и психоанализ. Строго говоря, результатом этой работы являлась научная школа, которая могла быть более или менее продуктивной, но оставалась, конечно, одной из многих в данной науке. Но в общей атмосфере нетерпимости, борьбы за выживание и власть новая научная школа, вытесняя возможных конкурентов, претендовала на монополию в понимании своего предмета. Своя точка зрения объявляется единственно верной, а другие точки зрения — просто ненаучными. Этот процесс, как правило, осознавался не как спор внутри самой науки, а как „пограничная война" между разными дисциплинами, претендующими на освоение одного и того же предмета — между биологией и социологией, психологией и физиологией, педологией и психотехникой, педологией и педагогикой. Бесконечные обсуждения „демаркационных линий", разделяющих науки и предписывающих, чем можно заниматься одной науке и чем нельзя заниматься другой, вообще характерны для развития науки в тоталитарном обществе. Тот уровень абстрактности, на котором ведутся эти споры, доступен пониманию политических вождей. К тому же в отличие от большинства научных споров междисциплинарные дискуссии допускают простые решения директивными средствами: одну из сторон спора можно просто „закрыть", как это и было впоследствии сделано с педологией, а другую, например, педагогику — объявить единственной достойной обладательницей истины. Другим типом решения проблемы является объявление о междисциплинарном синтезе, за которым сразу же следует создание новых организационных структур: отныне представители разных наук будут общаться между собой в обязательном порядке, что повлечет их взаимное оплодотворение.
Педология конституировалась как целостная наука о ребенке в противоположность многим „частичным" наукам, предметом которых являются различные стороны жизни ребенка — психологии, социологии, анатомии, физиологии и т. д. Однако совмещение информации, добытой различными научными дисциплинами, до сих пор остается сложнейшей методологической проблемой. Лидеры педологии много писали о том, что педология — не винегрет из обрывков разных дисциплин. Строже других определял специфический предмет педологии П. П. Блонский: „Педология изучает симп-томокомплекс различных эпох, фаз и стадий детского возраста в их временной последовательности и в их зависимости от различных условий". Это не просто „изучение ребенка", это „наука о детстве". Педология представлялась Блонскому научной, теоретической основой прикладной педагогики. Стремясь быть понятым, он выражал эту мысль шокирующими нас сегодня метафорами: „как животновод в своей деятельности опирается на зоологию, так и педагог должен опираться на педологию". Написанный Блонским курс педологии примерно соответствует по своему охвату современным западным курсам психологии развития: описание дается последовательно, по возрастным стадиям, причем собственно психологические данные соотносятся с физиологическим, анатомическим, генетическим материалом.
Выготский, специально пытавшийся разобраться в соотношении педологии и психотехники, посвятил немало страниц утверждению особого статуса каждой из этих наук, но тут же замечал, что, собственно говоря, разные науки вполне могут встречаться на одном и том же объекте — на ребенке, и каждая может спокойно продолжать заниматься своим делом. Со стороны психотехники совершенно определенно призывал к этому И. Н. Шпильрейн: должно, считал он, произойти „падение тех искусственных, то есть не заложенных в существе изучаемых объектов разграничений, которые существуют между такими родственными науками, как педология, психология, экспериментальная педагогика и психотехника". Но, с другой стороны, Выготский видел, что „вавилонского смешения у нас боятся пуще огня", оно „кажется гибельным для самого существования отдельных наук".
О размежевании и субординации разных дисциплин более всего заботились политические руководители науки, для которых значение и универсальность возглавляемой дисциплины всегда равносильны собственному весу. Бухарин, к примеру, представлял себе дело так: „соотношение между педологией и педагогикой... таково, что с известной точки зрения педология является служанкой педагогики. Но... положение служанки здесь является таким положением, когда эта служанка дает директивные указания". Залкинд, претендовавший на лидерство во всем „вавилонском смешении" психоневрологических наук, преувеличивал значение педологии до универсальной науки о развитии человека. Впрочем, и Выготский в своем поиске междисциплинарного синтеза иногда отождествлял с ним педологию и утверждал, например, что возможна и необходима педология взрослого человека.
Теоретические взгляды педологов формулировались в виде „принципов". Принцип целостности и принцип развития разделялись, кажется, всеми теоретиками. Залкинд добавлял сюда принцип деятельности: „личность изучается как действующее, а не как созерцательное начало". Кроме того, подчеркивался принцип пластичности или принцип формирующего влияния среды. Сама среда, требовал Залкинд, должна изучаться „не как вещевой склад", а в ее действенной, динамической направленности. Эти принципы, установившиеся в педологических изданиях конца 20-х годов, потом, уже после разгрома педологии, надолго и практически без изменений зафиксировались как методологический канон официальной советской психологии.
Но, пожалуй, действительно глубокий методологический принцип сформулировал Н. А. Рыбников. В своей книге „Язык ребенка", которая вместе со своим приложением — „Словарем русского ребенка" сохранила и сегодня свое значение, он писал: „Педология склонна видеть в детстве не только подготовительную ступень для зрелого возраста, но считает период детства имеющим и самодовлеющее значение". Язык ребенка, например, не просто примитивный язык взрослых, у него свои законы, свой словарь, своя логика. Сегодня подобное „открытие детства" в науке связывают с американской этнографией 20-х и 30-х годов, прежде всего с работами Маргарет Мид. Забытые работы Н. А. Рыбникова, организовавшего масштабные исследования языка, идеалов и политических представлений русского ребенка, имеют в этом смысле немалый интерес.
Достарыңызбен бөлісу: |