Фатальный фатали



бет22/25
Дата19.06.2016
өлшемі2.3 Mb.
#146785
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   25

ДВУГЛАВОЕ ЧУДИЩЕ
Никого рядом, но слышно ни Тубу, ни детей — все уснули, а за окном темень, и лишь язык свечи отражается в стекле, и смотрит на Фатали из окна усталый старый человек — неужто это он сам? И когда успел поседеть? Что-то шепчут тонкие, спрятанные под нависшими усами губы, шепчут тихо, не уловить смысла, а потом горестный вздох — то ли от быстротечности жизни, в которой, увы, ничего не меняется, не изменилось, изменится ли когда? то ли оттого, что, приглашенный (такая честь!) на юбилей Орбелиани, пошел, побежал, радуясь как мальчишка. Еще бы! Сам государь! И даже наместник великий князь специально прибыл из Боржома, прервав курс лечения. О том, что Орбелиани — большой поэт, — ни слова. Даже стыдно, что знатный князь и прославленный в борьбе с горцами полководец, Аварский правитель, почти наместник, — и вдруг стихи!.. Лишь мельком, как показалось Фатали, он поймал брошенный на него князем взгляд: отчаянье! да, да, именно это! Или Фатали желал увидеть во взгляде князя то, что жило в нем самом? Кто, глядя на Фатали и его полковничьи погоны, вспомнит о сочинителе Фатали? Забава, не более, эта тайная страсть к сочинительству.

Бунтарям уготована гибель или ссылка, а отчаявшимся... Что же им, отчаявшимся?... Фатали задумался, вспомнив про Бакиханова, сбежавшего от отчаяния в Мекку. И Шамиль получил разрешение отправиться на паломничество в Мекку со всей семьей; он уже умер в пути, между Меккой и Мединой, как и Бакиханов некогда, но вести еще не пришли в Тифлис; и даже тот, кому, казалось бы, не с чего отчаиваться, генерал Куткашинский, — тоже собирается в Мекку!.. Ах, вот почему эти думы о Мекке: генерал долго хлопотал, обращаясь в разные инстанции, чтоб позволили, и добился своего, готовится в путь. Может, замаливать грехи? ведь нещадно рубил гяуров-поляков!.. Или за бунтарские думы о масонстве? А может, побег? Или изгнание?! Фатали как-то заметил Рашиду, когда сын твердо заявил, что хочет, чтоб его считали «чистым мусульманином»:

— Кто начинает как ты, непременно кончает паломничеством в Мекку.

— А тебе, — заступилась за сына Тубу, — не поме шало бы подумать о таком паломничестве!

— Разве у меня так много грехов? — отшутился Фатали и не стал спорить.

Но и путь в Мекку мысленно прочерчен Фатали. Путь отчаяния, а не замаливания грехов. Но — никогда!

И эта нескончаемая борьба с рабством, которая, увы, лишь изощряет деспота, и эти муки, которые укрепляют власть тирании, питая ее соками страданий, и она гасит порывы лучших умов, давит, ссылает, гноит в тюрьмах самых светлых и чистых своих сограждан, — доколе?!

Лишь сила штыков. Лишь воинство. И эти его полковничьи погоны на мундире, — фотография на столе, он пошлет ее вождю огнепоклонников, очень тот просил; и новые надежды: а может распространить идеи «Писем» среди огнепоклонников, связаться с разветвленной — от Индии до Месопотамии — сектой зороастрийцев, находящейся в оппозиции к официальному исламизму, и заручиться их поддержкой в борьбе против духовной основы деспотической власти.

Но отчего все протесты выступают в форме религиозной? Или так понятнее темному народу? И бабиты с их верой в нового пророка, в чьем зеркальном облике воплощен солнечный свет. Что-то в их учении приемлемо: о женском равноправии? но с какой опять-таки сектантской оговоркой: лишь при мужчинах, исповедующих бабитство, может ходить женщина той же веры с открытым лицом, при посторонних — нет; протест и в еде: считается дозволенным есть и свинину; или о равенстве полов: если женатый мужчина вступает в связь с другой женщиной, то и жена его может последовать примеру мужа; и допустимость свободной любви без заключения брака, если есть обоюдное согласие незамужней женщины и неженатого мужчины; и отмена поста, молитв, обязательных налогов в пользу духовенства, и паломничества в святые мусульманские земли; но взамен — утверждение обязательности нового паломничества в Шираз, где родился вождь бабитов Сеид Али Мухаммед; и среди нововведений — обязательное обучение грамоте не только мальчиков, но и девочек; и образование — добродетель; и запрет ростовщичества; и обязательность развития бабитского учения теми его новыми толкователями, кто считается в данное время живым воплощением и проявлением света. И имам Шамиль с его новыми пророчествами; и зороастризм, — сохранение первоначальной веры как протест против лицемерия исламизма, питающего и оправдывающего тиранию.

Вождю огнепоклонников рассказал о Фатали и о его книге, в которой развенчиваются исламизм и тирания, Джелалэддин-Мирза. Наслышан и Фатали о вожде огнепоклонников — Манукчи Сахибе Каяни. Он получил книгу его путешествий, выпущенную под псевдонимом «Дервиш Бренного Мира». Книга построена в форме диалога с шейхом, в котором раскрывается тяжелая участь гонимых огнепоклонников-зороастрийцев, насильно обращаемых в иную веру. Лишь книгу прислал Манукчи Сахиб — ни письма, ни обращения.

— Принц Джелалэддин-Мирза, — просит Фатали, — встретьтесь, пожалуйста, с Манукчи Сахибом, из моих уст передайте ему: «Эй, Манукчи Сахиб! Шейх, с которым вы спорите, и наш враг! Спустя почти тысячу триста лет с тех пор, как исламизм душит нас, появился Кемалуддовле, чтобы сорвать черное покрывало с лица истины и пробудить темный народ, пребывающий во сне невежества и фанатизма. Эй, Манукчи Сахиб! Но пути идей Кемалуддовле закрыты, а сам он вынужден прятаться и скрываться от тиранов. У него много друзей-единомышленников в разных частях света, и они имеют в руках его книгу. Идеи Кемалуддовле непременно распространятся по всему свету, придет этот день. И на людей подует ветер свободы. И сгинут злодеи и тираны, лицемеры и рабы. Эй, Манукчи Сахиб! Кемалуддовле с вами в вашей борьбе против угнетения и насилия. Потерпите немного, и мы победим. Пусть только выйдет книга «Кемалуддовле»!...»

И Манукчи Сахиб откликнулся: «Да будут светлыми ваши день вчерашний, день нынешний и день завтрашний!...» — Он пишет ему накануне «самого светлого праздника, праздника Солнца и Огня» — Новруз-байрама, «это ислам воспользовался нашим древним праздником огнепоклонников, чтоб приспособить к первому весеннему дню свой день нового года и одурачивать предсказаниями звездочета темных правоверных: «Год явится на лошади, бойтесь гнева аллаха, дабы не грянули на наши земли полчища одноглазых кочевников, рожденных дьяволом-иблисом!»

Говорит о культе огня, которому поклоняются зороастрийцы, ибо огонь очищает землю, и находит, что Фатали, как истинно великий человек, следует в своих деяниях трем нравственным основам зороастризма, — а это: добрые помыслы, добрые дела и добрые слова.

Манукчи Сахиб не только слышал о «Письмах» — он эти «Письма» держал две ночи в руках и с помощью учеников переписал, составил несколько экземпляров, чтоб распространить, и сам переводит на древний каджаратский язык, родной индийским и персидским зороастрийцам, ищет пути, чтобы издать «Письма» на фарси и каджаратском языках, может быть в Бомбее, и распространить по всему Востоку, — это «пробудит в массах тягу к культуре, возбудит протест против тирании, восторжествует закон» (это слово написал Манукчи Сахиб, о, наивный, по-русски).

Знает Манукчи Сахиб и о Рухул-Гудсе — Мелкум-хане (не он ли передал «Письма»?), о его масонских ложах: «О, если бы мир был устроен по идеям Рухул-Гудса и Кемалуддовле! — мечтает Манукчи Сахиб. — Только я изменил имя Джелалуддовле на Игбалуддовле: не падет ли тень на очень популярное здесь имя принца Джелалэддина-Мирзы, поборника просвещения народа?...»

Вождь огнепоклонников Манукчи Сахиб получил фотографию Фатали (тот очень просил) и спешит сообщить о себе: «На фарси понимаю хорошо, но пишу плохо, ибо родной мой язык каджаратский, пишет вам под мою диктовку мой ученик, свободно пишу и читаю по-английски, изучил в Индии». И об открытии школы для детей огнепоклонников: «У меня сорок учеников, я пригласил учителей, чтоб приобщили к светским наукам; школу мою дважды закрывали, но я добивался ее открытия, и знаете как? щедрыми взятками!» Оба, увы, уже стары — и Фатали, и Манукчи Сахибу за шестьдесят. «Мы не увидим, как расцветут наши страны, свободные и счастливые, а ведь расцветут же, иначе к чему эта наша жизнь, наши думы, наша борьба... верьте, дети наши...» — пишет Фатали, а сам в сомнении: увидят ли они?!

И с огнепоклонниками — лишь переписка, разговоры; что они могут, если ничего не удается здесь: ни в Петербурге, где обещают два издателя, ни в Париже или Брюсселе, где Рашид и его друг, родственник крупного парижского издателя Фажерона, где мусье Николаи, ни даже в Тифлисе.

«Но есть типография в Тифлисе! — недоумевает Манукчи Сахиб. — Если издадите, я куплю сто экземпляров».

Знает и Кайтмазов о «Кемалуддовле», но избегает встреч с Фатали, иногда ведет себя так, будто вовсе они незнакомы и он видит его впервые.

Копится в наместничестве недовольство против Фатали, зреет и сгущается тревога, грозя выплеснуться наружу и разлиться по Тифлису: «Такие неслыханные дерзости! Такая взрывчатая смесь! Он спятил! В клетку его, чтоб водить и показывать! И казнить мало, чтоб кровь его не поганила землю!» Пришло наместнику письмо из Брест-Литовска, его самого нет в Тифлисе, уехал в Боржом долечиваться, пьет минеральные воды, и доверенное лицо наместника, высокий княжеский чин, которого в канцелярии называют — на персидский манер — Тенью Наместника, передал письмо Никитичу, о какой-то рукописи в нем речь, да еще с замечаниями, будто Никитич в чем виноват: «Знаете ль, у вас под боком! Подрыв основы веры и правопорядка!»

На пространном письме — резолюция Никитичу: «Переговорить!» Наутро является Никитич к Тени Наместника, спорить вздумал:

— Но о Востоке ведь, а мы как-никак Запад!

— Да? — от неожиданности покраснел высокий княжеский чин. — Вы так думаете?! Вы что же, — отчитывает Никитича, — настолько наивны, что не понимаете? Или притворяетесь? Восток — это для отвода глаз, это маска, сбросьте ее — и вашему взору предстанет... Пояснить еще? Ах, вы не поняли, вас еще носом ткнуть!.. да, наш правопорядок! (не скажет ведь: «царский деспотический режим»). Не потому ли и за границу послать, чтоб там на русском?! Как кому? А сын? И чтоб не забыл русский. И чтоб тренировался в переводах на французский!

— Может, и в Лондон, а?

— Слава богу, там закрылась вольная, ха-ха, типография, погасла звезда, умолк колокол, вырвало ему язык, сгинул Искандер!

Экземпляр «Кемалуддовле», как затонувшая лодка, погрузился на дно таможенного моря и от него осталась лишь секретная записка, подшитая Никитичем в общую особую папку.

Вот бы Фатали увидеть свое досье; там вехи его биографии: разговоры о масонской ложе с Мелкум-ханом (откуда?!); и споры с Мирзой Юсиф-ханом о конституции на основе Корана и способах устранения деспотии (но как попала?! не Никитич ли помог шахским собратьям, чтоб те, отозвав Мирзу Юсиф-хана, схватили его, бросили в Казвинскую тюрьму и там казнили? на сей раз Никитич чист: просто Гусейн-хану надоел Стамбул и не терпелось послом в Париж);

копии писем, даже тех, которые посланы из рук в руки и которые Фатали так и не послал (вот это загадочно!); и изыскание филологического свойства, в котором обыгрываются, будто грамматическое упражнение, гнет, угнетатель и угнетенный: чтоб устранить корень, необходимо — только два пути; или второй добровольно оставляет корень мы летели с тобой, Александр! А в далекие времена звездочет обманул звезды! или же третий прибегает к насилию и душит этот корень в крепких своих объятиях! Или — или! Третьего пути не дано! И тут же имена, выписанные столбцом: Вольтер, Руссо, Монтескье, Фурье, еще одно неразборчивое имя, нрзбрнрзбр, и далее:

«Что пользы обращаться к угнетателю? Лучше сказать угнетенному: «Ты же во сто крат превосходишь угнетателя своей силой (неужели были когда-то такие времена?!), числом и умением, так почему ты примиряешься с ним?! Пробудись от сна и задай угнетателю такого жару, чтоб чертям в аду жарко стало!»;

и его объяснение, поданное на имя великого князя-наместника о рукописи «Кемалуддовле» — на пользу, так сказать, христианству (?!); мусульмане перестанут дичиться русских, под сенью государя императора, ну, полно, полно, Фатали, тоже подшито в досье;

и копии писем Рашиду в Брюссель, сын почти ни одно не сохранил, а здесь, в досье, — в целости, копии, правда, но в подлинности кто усомнится?! и выписки из писем сына, даже о его просьбе прислать хороший чай (шифр?!); и о падении курса рубля (!), рубли ужасно пали, запасы чая и табака (разве курит?!) истощены; и о новой войне с турками, не призовут ли тебя, как тогда, во время Крымской? А разве призывался? что за намек?! и фраза, к чему? если не судьба, как говорят магометане, хладнокровно рассудив (?); и о «нефтяном очаге»; листок этот выкинул, когда узнал, что истинно появились эти диковинные печи, надо б достать;

и неожиданные известия, содержащиеся в письме Рашида отцу: о том, почему у истоков Нила не живут крокодилы (?), и о том, что я подозреваю живущих в Петербурге и Москве иранцев (в чем? какие связи? где? когда? Так и не сняты эти вопросы, но Никитич терпеливо ждет разгадки); и — к чему, казалось бы, в досье, но по опыту знает, что и это может понадобиться, — недавно я здесь видел прелюбопытнейший феномен. В одном из здешних театров показывали какую-то мулатку, Mollie-Cristine, женщину лет двадцати, двуголовую, — вздрогнул аж Никитич, но ведь не двуглавую! — с четырьмя руками и четырьмя ногами, это скорее две женщины-близнецы, соединенные корпусом, т.е. имеют один желудок, или одно туловище, но у каждой своя голова, ноги, руки, плечи. Каждая голова, — все-все переписал краснорукий писарь Никитича, — отдельно мыслит, говорит, ест, пьет, и иногда обе головы видят один и тот же сон, когда спят. Одним словом, это необыкновеннейшее существо (намек на орла?); и о сиамских близнецах — братья-сиамцы ничего в сравнении с Милли-Кристиной, — и латинскими тоже, — тан­цуют польку, вальс, одна и тоже кров, — с ошибками оставил писарь, как есть! — если только голова болит у одной, другая ничего не чувствует, — и срисован рисунок (вы что же, Никитич, коллекционируете собрание курьезов, чтоб издать книжечку?! и за что вам платит шеф жандармов?);

да, непременно узнать!! Насчет Крымской — призывался ли? Спросил между прочим у Фатали, а тот ему медаль светло-бронзовую показывает, в память войны: Крымской, но не в Крыму! (На Георгиевской ленте), Да Крест за службу на Кавказе.

— Как же Вы могли забыть, Никитич?! А ведь я трижды в экспедициях участвовал, — думает, что Никитич оставит его в покое, а тот еще пуще злится, потому что сам — ни в одной! — в 37-м в Адлере, с Розеном, в 42-м на восточном берегу Каспия, под начальством графа Путятина, и против ваших турок, в 55-м, под начальством покойного генерал-адъютанта Муравьева, забыли?!

и еще несколько листков!!! это ж почерк самого Фатали! Но подписано почему-то «Теймур»; ах, да, это все из той же затеи, придуманной в секретной части Никитича, установить контакт с консулом Порты, приблизить чтоб к нам. Фатали возмутился: что за работу хотят ему поручить?!

— Ну нет, — мягко заметил тогда Никитич, — просто встретиться, развеять ложные о нас мнения, вы же знаете, какие небылицы распространяют о нас, будто мы... ну и все прочее!

короткие лаконичные записки «Теймура»; «А вы, — предложил ему тогда Никитич, — изберите себе... псевдоним!»; был сородич Никитича, Бестужев, упрекал Фатали за псевдоним, а этот — «изберите!». И выбрал Фатали (о боже, какой был наивный) первое попавшееся — брат отца? персонаж? Так вот, записки Теймура: говорили о китайских изделиях; при чем тут Китай? злится Никитич; об арабских интригах времен халифата (?! уж лучше б, и то бы пригодилось, о сегодняшних!); играли в шахматы, ну, знаете!! и он поставил мне красивый мат с жертвой ферзя, извините, везира. «Может, еще напишете, сколько стаканов чая выдули?!» И просил Фатали: — Вы ближе к делу!

Ах вот что вы вздумали! Нет, в этой роли Фатали выступать не будет! Трижды встречался Фатали с консулом Порты.

— Мы подключим к вам еще нашего товарища, он вам поможет!

Развязный, с лошадиными челюстями человек Никитича. Ну нет, эти ваши нелепые планы я разрушу! Грубая, топорная работа! А ведь поначалу верил — ах, какие наивные времена были!!! — что действительно хотят истинную правду о том, что значит для раздираемого междоусобицами края нахождение в составе большой и сильной державы, что значит Россия для его родных мусульманских земель, разъяснить, чтоб не строили никаких иллюзий ни Порта, ни Персия, устранить извечное недоверие двух стран и двух народов — российского и Порты, и Фатали честно стремился сделать это (мол, образцовая мусульманская семья, «ваш быт, ваше творчество, наш союз...»).

Но чтоб так бесцеремонно! с помощью лошадиной челюсти! сделать из консула агента Никитича?! до чего ж примитивная работа секретной части!

На каком-то этапе Никитич усомнился; и Фатали расстроил _их нечестную игру, когда явился тот, с лошадиными, сумел выказать консулу, как хозяин дома, свое неудовольствие приходом незваного гостя, которого он, Фатали, видит впервые; а тип был нагл и агрессивен.

«А вы разузнайте, Фатали, когда в Константинополе будете! Иначе, знаете, не завербуешь! Да, да, непременно разузнайте, и я из тифлисской этой дали погляжу на вашу челюсть, как она отвиснет!» — злорадствует Никитич.

В турецком консульстве, когда выдавали визу, не спросил о бывшем здесь некогда консуле. Может, у богословского спросить? Но чтоб узнал Никитич?! У кого же? Может, невзначай у премьера, мол, служил у нас в Тифлисе. А ведь сбил он с лица премьера его неизменную улыбку!

— Кто-кто?!

Но у Фатали такой бесхитростный взгляд! И багровая краска залила лицо премьера.

— А мы его, — и вокруг шеи рукой, а потом пальцами над головой крюк изобразил, — как вашего шпиона!

— Быть этого не!... — и умолк: вошел Богословский.

А ведь мог остаться в живых.

«Видите, что получилось, — втолковывает Никитич из тифлисской дали Фатали, который еще в Стамбуле, — вы бы уговорили его служить нам, а лошадиная челюсть, как вы изволили выразиться, согласен, груб, оскандалился! вот и пришлось нам придумать тому консулу примитивную, но испытанную месть, это же так просто — посеять сомнение! отозвали и, — тот же жест с крюком, будто у одного палача практику проходили; вам казалось, что судьба помогла вам, спасся и консул, и вы чистыми вышли из игры, а ведь это вы его, да, да, именно вы! и погубили, если покопаться!»

Именно тогда стало пополняться досье на Фатали всякими бумагами и копиями писем — его и ему. И некоторые его разговоры, вполне лояльные: знает Никитич, что Фатали жжет иногда какие-то бумаги — не пепел же начинать собирать? как бы и кое-какие бумаги в досье не загорелись от возмутительных фраз, — душа без формы, в которой бы слова заиграли, живя в оболочке новой ли повести, драмы или исторического сочинения.

Новая для Фатали неожиданность!

— Тубу!! — крикнул он.

— Что случилось? — появилась встревоженная Тубу.

— Кто копался в моих бумагах? — Тубу разводит руками.

— Перепутаны страницы! И вот — не моя бумага!

— К твоему столу никто не подходит.

— И здесь какие-то записи! — И читает с листа: — Новый сонник — мне приснился странный сон. Что это, Тубу?

— Не знаю, Фатали, душа моя!

— Не знаешь ты, не знаю я, никто не знает! Никто у нас в доме не знает, как эта страница попала в мои рукописи и кто перепутал страницы! Но ты же сама видишь, Тубу! Кто мне это оставил? Джинн, шайтан, кто?

Тубу растеряна, не знает, что сказать.

И карандашом, и чернилами какие-то знаки, вопросы, фразы. Одна судьба — потеряно лицо.

И какая-то из слов то ли пирамида, то ли треугольник — слова друг под другом: Я? А я? А что я? А что же я? А что же все-таки я? И таблица, в которой на одной стороне — Юсиф, Фатали, Я, а на другой, напротив Юсифа, — шах, и стрелка к нему, напротив Фатали — царь, и стрелки к шаху и царю, а напротив Я — ?, и стрелки от Я ко всем — и к шаху, и к царю, и к ?, и еще стрелки, соединяющие слова как правого, так и левого рядов.

— Может, ты сам рисовал? — недоумевает Тубу!

Фатали измучен, по ночам плохо спит, пишет и пишет. Переписал и разослал во все концы света столько экземпляров рукописи «Кемалуддовле», что ему мерещится, особенно в часы, когда начинает рассветать и он ложится, чтоб поспать ненадолго перед работой, будто вот-вот выйдет книга; и даже заготовил, собираясь тут же послать, письмо Мелкум-хану с радостной вестью: «Кемалуддовле» издан!

О мой брат! О тот, который, как и я, погружен в горестные раздумья, страдает оттого, что не достиг своих целей, и все выпущенные стрелы пролетели мимо, в небытие; и подавлен, что не понимают современники; наконец-то вышел русский перевод «Кемалуддовле» (и все же верит, что первое издание — на русском)! Готовы и переводы на французском, немецком и английском (тайная типография?). Скоро и они выйдут. А пока посылаю экземпляр русского перевода, жаль, что не знаете этот великий язык. О мой друг, тонущий в горестях, ни я, ни вы, мы оба не сумели прошибить стену непонимания. Сохраните это мое письмо! Пусть будущие поколения узнают, сколько мы претерпели и намучились, ничего не добившись. Может, это удастся им? Но, по правде говоря, и на них, наших далеких потомков, я не очень надеюсь: они ведь порождены и зачаты будут нашими вислоухими современниками! Что ж, такова судьба! Я — частица этой нации, народа. И ничем иным, кроме слов, кроме мечты и надежд, неразлучных чернильницы, пера да стопки белой бумаги, не владею.


ВЕЧНЫЙ ТРАУР
а книгоиздатель Исаков рассматривал рисунки давно обрусевшего иллюстратора Кара-Мурзы, в чьем облике сохранилось нечто нерусское: щекастое лицо, круглые, чуть раскосые, во впадине, подвижные глаза; все, как просил Фатали: на передний план вынесен из четырех флагов красный, и трибуна — нечто вроде мечети-мавзолея с полумесяцем на шпиле; и женщины в чадрах, взгромоздившиеся на плоские крыши лачуг; и мужчины с кинжалами, поднятыми к лицу; у одного, он на переднем плане, помутневший взгляд, — вскоре в религиозном исступлении откроет шествие шахсей-вахсей и рассечет кинжалом бритую голову, цензор перелистал книгу, «а как с христианством? никаких?» и строго смотрит на Исакова.

«напротив».

цензор метнул на Исакова удивленный взгляд, «полковник? ну да, собственник писем...», мол, и эти фокусы нам известны, и даже выдвинутый на передний план красный флаг не вызывает в нем возражений; старый цензор, он гордится даже некоторым, если хотите, вольномыслием: «а я и это могу, да-с! слава богу, семидесятые годы!» к тому же сытно и дешево отобедал на двугривенный сладких пирожков в кофейной Амбиеля, что на Невском, в доме армянской церкви.

и пошла шуметь-крутиться типографская машина!

А в это время «Кемалуддовле», переведенный-таки Рашидом с помощью француженки, опекаемой кавказцем (не потому ли Рашид что ни письмо — просит отца, чтоб отозвали обратно родственника — повара Наджафа, который очень мешает ему: бедному скучно как ссыльному, оставил жену, дом, детей, друзей, это подвиг, к чему Рашиду жертвы?!), кузины Фабьен Финифтер, бело-розовой и легкой как пух Мими, — нет, он не кривил душой, когда писал отцу: «У меня интимного, — и подчеркнул, — близкого друга нет. Есть несколько хороших знакомых, с которыми ничего общего не имею и в близкие сношения не пускаюсь». Мими возникла после, отправил рукопись в Париж со студентом-однокурсником Фажероном, сыном азиатского книгоиздателя «Алибаба».

После перевода первого письма Кемалуддовле Рашид написал Фатали: «Отец, как бы не навлечь беду!»

А потом; «Надо ли это тебе, отец? удары судьбы...» — не закончил фразу.

«Нет, нет! — после завершения перевода, — Джелалуддовле робок в своем ответе Кемалуддовле! Тебе бы больше симпатии к нему, зря к нему не благоволишь! Как бы жестокий фатум...» — и снова фраза не закончена.

Но еще прежде был крик Тубу!

Оба слышали — и Фатали и Рашид. Это было перед отъездом Рашида за границу, и они только что пришли с кладбища. Одному Фатали известно, скольких ему стоило трудов уговорить Тубу, чтобы та согласилась отпустить сына.

Почти каждый четверг, как положено, Тубу нет-нет а и пойдет на могилу детей, но тут чуть ли не целый месяц беспрерывно лил дождь, дороги к кладбищенскому холму стали непроходимыми. А в очередной четверг тучи ушли, и небо сияло.

— Надо пойти, — сказала Тубу, — Рашид должен проститься.

Когда накидывала на голову платок, Фатали заметил, как дрожат у нее руки и губы сухие, бескровные. Прежде не успевала Тубу достичь могил, как по щекам текли слезы и губы шептали молитву, а тут — ни слезинки, выплакала их все, стояла бледная.

А как пришли домой... И вдруг крик Тубу, ее проклятия, — копились и вырвались, и ничто не может их остановить:

— О боже, нет уже места на кладбище, что же ты убиваешь свои творения, обрекаешь нас на вечный траур? Дня светлого мы не видим! — Фатали согнулся, весь поседевший. — Ты убиваешься, но это ты виноват, что умирают наши дети! Это ты, ты и твои дела, будь они прокляты! Жалкий человек, ты поднял руку на священный Коран! Тебя предупреждали: не трогай знаки аллаха! И эта божья кара за твои дерзости, за твое богохульство! Ты умрешь, и наследников у тебя не останется!

— Замолчи, у меня есть Рашид!.

— Аллах, вот увидишь, и его у нас отнимет!

— Пусть отсохнет твой язык, что ты говоришь?

— И его, и тебя, и всех нас! — не слышит она Фатали. — Нет и не будет нам жизни ни здесь, ни на том свете!

— Прекрати свои причитания, твой аллах глух!

— Это ты, ты оглох и ослеп, потерял дорогу! Убей нас, чтобы разом покончить с нашими страданиями!

— Мне стыдно за тебя, Тубу!

— Ты восстал, ты возомнил себя выше аллаха! О боже, что же мне делать, помоги отцу моих детей, не мсти ему, неразумному, он слеп, его попутал дьявол, пролей на него свой свет, ведь ты всемогущ, чем тебя прогневали мои дети, сбереги нашего Рашида! Мои дети! мои родные доченьки! мой сыночек! они росли, я молилась днем и ночью, я не смыкала глаз, я вымолила им у аллаха жизнь, я не могла нарадоваться на них, они миновали все опасности, им уже ничего не грозило, я думала, что ты угомонился и аллах смилостивился, простил тебе твои грехи, но нет, в тебе засел дьявол, он душу твою похитил, он копил в тебе злобу, и на старости лет ты снова потерял рассудок! будь же проклят! о боже!

Рашид, сидевший молча у окна, встал и, подойдя к матери, обнял ее. И Тубу, будто собирались отнять единственного оставшегося в живых сына, крепко ухватилась за него.

— Неужели и тебя возьмет у нас аллах?

— Успокойся, со мной ничего не случится.

— Молись, сынок, ради матери своей молись!

— Я же молюсь, мама, и поститься буду, и в мечеть пойду, ты успокойся, пожалуйста!

— О боже, если ты готовишь новые удары, то убей сначала меня!

Фатали лишь на короткий миг, а может, и не было этого мига? заколебался. «А вдруг правда?! — подумал. — Неужто Тубу права??» Миг сомнения все же был, был! Словно тряхнуло землю, нечто веками копившееся вдруг пробилось наружу: страх? потрясение? ужас перед горем Тубу? Но способен ли и он на такое переживание? Вопль отчаяния? Или вдруг открылась Тубу истина? Невежество или озарение?! Гнев аллаха — что за бред?! Как он мог усомниться в верности избранного пути? И что можно поделать: что ни год — холера! Сколько кругом смертей! гибнут целые семьи! холера никого не щадит: ни злодеев, ни истинных правоверных, ни тех, кто грешил, ни тех, кто был набожен. Нет, Фатали не прибегнет к доводу, который бы успокоил Тубу; успокоил бы? но все равно не прибегнет, никогда.

— Кара аллаха? Но отчего твой аллах убил детей Мухаммеда — четырех дочерей и трех сыновей Хадиджи, первой жены Мухаммеда?! Может, ты не знаешь их имена — могу напомнить тебе! Если не веришь мне, спроси у Рашида! Рашид, скажи же, чего молчишь?!

— Ну да...

— Что ж ты умолк, продолжай! Или и ты забыл их имена, я тебе помогу, правоверный, запомни: Аль-Касум, Рукайя, Зейнаб, Умм-Кульсум, Фатима, Абдаллах, ат-Тахир! — Но разве способны какие бы то ни было доводы, мыслимые и немыслимые, успокоить Тубу, когда нет и не будет ни ей, ни ему покоя. И способен ли он на такое, как Тубу, переживание? Нет, не способен.

И Рашид пишет: «Как бы жестокий фатум...» Рашиду не верилось, что издадут. Особенно после безуспешных попыток и хлопот по изданию пьес, даже «Мусье Жордан» не заинтересовал ни бельгийцев, ни парижан, и ведь казалось, что стоило Колдуну пустить в ход чудодейственную свою силу?... Поможет потом, многие годы спустя, и даже дважды, — издадут в Париже, сначала «Мусье Жордана», в переводе Люсьена Бува с «тюркского азери», но не Фажероном, а Эрнестом Леру, Rue Bonaparte, 28, а потом и все пьесы, и Колдун лично встретится в Париже с переводчиком; тот решил, что перед ним востоковед, и в голову не могло прийти, что Колдун; мило беседовали о тюркских народах, о Стамбуле, о Фатали, о старых и новых распрях в мире, — доверит разве переводчик Колдуну, если тот станет рассказывать, как строил из кубиков дома Парижа, это было век с четвертью назад, и разрушил город-красу (или столицу?) мира, — как же звали переводчика? Базен? И, кажется, Луи, да, Луи Базен, «с азербайджанского», был ясный апрельский день, и они сидели на скамейке, на Елисейских полях, и адрес издателя (94, St. Maur, France), а на обложке «COMEDIES» — «Кавказская коллекция».



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   25




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет