Genette figures Editions du Seuil женетт


ФИКЦИОНАЛЬНЫЕ АКТЫ: АСТА FICTIONIS



бет27/32
Дата14.07.2016
өлшемі2.7 Mb.
#199564
түріРеферат
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   32

2. ФИКЦИОНАЛЬНЫЕ АКТЫ: АСТА FICTIONIS


Под фикциональными актами [actes de fiction] я понимаю повествовательные фикциональные высказывания, взятые как речевые акты (speech acts). Таким образом, я снова возвращаюсь к проблеме иллокутивного статуса повествовательного вымысла, которая, по-моему, была несколько преждевременно закрыта отрицательным ответом Джона Серля в его во многих отношениях поворотной статье2. Уточню: “повествовательного вымысла”, а не просто вымысла и тем более не литературы вообще. В период — или в духе,— который меня так и тянет назвать до-серлевским, проблема “литература и речевые акты” ставилась достаточно невнятно: соотношение между вымыслом и литературой не рассматривалось эксплицитно и четко, как будто бы их границы очевидным образом совпадали; так что никогда нельзя было толком
___________
1 Например, когда Монро Бердсли пишет: “Произведения искусства, благодаря своей специализированной функции, являются наиболее богатым источником эстетического удовольствия и доставляют его в наивысшей степени” (Sstetics, 1958, 2е ed., Indianapolis, Hackett, 1981, р. XX).
2 “Le statut logique du discours de la fiction” (1975), in: Sens et Expression, Paris, ed. de Minuit, 1982.

368


понять, по какой причине выбран речевой акт, подлежащий определению,— по причине своей вымышленности или же литературности. Серль описывает это соотношение более разумно — как взаимопересечение (не всякая литература есть вымысел и не всякий вымысел есть литература1); однако на данный момент я оставлю его без внимания и буду говорить о литературном вымысле, не задаваясь вопросом, распространяется ли его возможное описание в понятиях прагматики на всю сферу литературы, которая гораздо шире. Равным образом я не стану затрагивать проблему драматического вымысла, поскольку, как мне кажется, с интересующей нас точки зрения он имеет совершенно иную модальность подачи. Напомню только — чтобы очень кратко, в скобках, обозначить место этого типа вымысла,— что, взятый в чистом виде, том, который был рекомендован Аристотелем и примером которого выступает в общем и целом французский классический театр, он целиком сводится к речам, произносимым вымышленными персонажами (то есть вложенным им в уста),— речам, чья фикциональность как бы молчаливо задана контекстом реального или воображаемого сценического представления и чей прагматический статус в рамках создаваемого тем самым диегезиса — это статус всякого обычного обмена репликами между какими-либо живыми людьми: здесь утверждают (“Да, Государь, я чахну, я пылаю к Тезею...”), обещают (“Вы будете там, дочь моя...”), приказывают (“Ступайте прочь!”), вопрошают (“Кто сказал тебе это?”), и т. д., как и везде, как и в реальной жизни, в тех же условиях, с теми же намерениями и последствиями, с той только разницей, что все это происходит в вымышленном универсуме, никак не пересекающемся с реальным миром, в котором живут зрители,— за исключением случаев намеренного и парадоксального металепсиса, к которому особенно охотно прибегают в XX веке (и прибегали в эпоху барокко: театр в театре) и “специальные” эффекты которого заслуживают самостоятельного исследо-
___________
1 Ibid., p. 101 — 103. В обоснование второго утверждения приводятся два неравноценных аргумента. На странице 102: “Большинство комиксов и анекдотов дают нам примеры вымысла, но не литературы”; в самом деле, комикс, по крайней мере отчасти, является примером невербального, а значит, нелитературного вымысла, подобно немому кино или некоторым произведениям пластических искусств (что до анекдота, то его я склонен считать таким же литературным жанром, как любой другой); на странице 103: “Истории о Шерлоке Холмсе — это безусловно вымышленные произведения, но входят ли они в состав английской литературы — это зависит от того, как о них судить”; здесь произведение исключается из сферы литературы во имя некоей предполагаемой оценки, которая мне лично кажется несущественной. Нельсон Гудмен высказывается в том духе, что если исключить из сферы искусства все плохие художественные произведения, то мы сильно рискуем, что в ней не останется вообще почти ничего, потому что большинство произведений (но, по-моему, не произведения Конан Дойла) плохи,— что отнюдь не мешает им быть произведениями искусства.

369


вания. Что же касается ремарок, той единственной части драматического текста, которую автор излагает непосредственно от себя — и чьи пропорции варьируются почти до нуля в театре классицизма вплоть до беккетовской бесконечности1,— то Серль рассматривает их иллокутивный статус как чисто “директивный” (“указания относительно способа исполнения пьесы”). Безусловно, именно так их и воспринимают актеры и режиссер-постановщик, однако обычный читатель (что до зрителя, то он видит лишь их исполнение на сцене) может воспринимать их иначе, как описание того, что происходит по действию (в сфере фикционального диегезиса). Ремарка типа “Эрнани снимает плащ и набрасывает его на плечи короля” одновременно и описывает поведение персонажа, и предписывает актеру играть так, а не иначе. Таким образом, авторский замысел здесь имеет как дескриптивную, так, и прескриптивную, или директивную направленность — в зависимости от того, обращается ли автор скорее к читателю (как Мюссе) или к труппе (как Брехт).

Заметим кстати, что “диалоги” в драматическом вымысле обладают тем же статусом, что и “диалогизированные” сцены в вымысле повествовательном, который, как известно со времен по крайней мере Платона, почти всегда принадлежит к “смешанной”, то есть к соединенной или, скорее, к начиненной драматическим началом модальности (“колеблющейся”, как называет ее Кэте Хамбургер): реплики, которыми обмениваются персонажи романа,— это, безусловно, серьезные речевые акты, осуществленные в пределах вымышленного универсума этого романа; обещание, данное Ветреном Растиньяку, ни к чему не обязывает Бальзака, однако на самого Вотрена оно накладывает обязательства столь же серьезные, какие накладывало бы на меня, окажись я субъектом этого высказывания. За вычетом своего фикционального контекста, речевые акты персонажей как драматического, так и повествовательного вымысла являются аутентичными речевыми актами, обладающими всеми локутивными характеристиками, иллокутивной силой и “точкой приложения” и всеми преднамеренными и непреднамеренными перлокутивными эффектами. Проблема же состоит в конститутивных речевых актах самого контекста, иными словами, самого повествовательного дискурса — авторского дискурса2, чей статус нам и остается по возможности определить.


_____________
1 Предел достигнут, конечно же, в “Действиях без слов” [Беккета], текст которых целиком дидаскаличен.
2 Некоторые высказывания, характерные для повествовательного вымысла, в частности те, что обычно называют “несобственно прямой речью”, имеют неопределенный (если не неопределимый) статус, поскольку читателю неизвестно, следует ли относить их на счет персонажа либо же автора-повествователя. Однако эти сложные случаи никак не затрагивают определения повествовательных высказываний в чистом виде.

370


Говоря “авторского дискурса”, я как бы предположил, что имплицитно произошло новое сужение пространства нашего исследования, которое, конечно же, следовало бы эксплицировать: при том типе повествования, который называется “личным”1, или “от первого лица” (в терминах более нарратологических, “с гомодиегетическим повествователем”), субъект повествовательного высказывания сам выступает персонажем истории (таков единственно правомерный смысл выражения “от первого лица”) и сам является лицом вымышленным, а следовательно, его речевые акты как рассказчика столь же фикционально серьезны, как и речевые акты остальных его персонажей его рассказа и его собственные — как персонажа своей истории: “Марсель”, рассказчик “В поисках утраченного времени”, обращается к своему предполагаемому читателю не менее серьезно, чем Марсель-персонаж — к герцогине Германтской2. Проблема заключалась бы в “серьезности” — то есть в иллокутивной ответственности — не рассказчика Марселя, а автора Пруста. Но я не случайно сказал “заключалась бы”, в сослагательном наклонении: ведь на самом деле здесь (в тексте “Поисков”) нет ни единого речевого акта Марселя Пруста, по той простой причине, что сам он ни разу не берет слово,— каждый раз, как говорил уже Платон, “уподобляясь” то Марселю, то кому-нибудь другому,— как бы ни были связаны между собой содержание данного повествования и биография, “жизнь и мнения” его автора. Таким образом, с интересующей нас точки зрения существует одинаково много причин не затрагивать ни дискурс вымышленного повествования от первого лица, ни дискурс вымышленных персонажей,— и довольно об этом.

Итак, нам остается описать лишь прагматический статус повествования внеличного, или “от третьего лица”, который по различным вполне понятным причинам называется в нарратологии гетеродиегетическим (рассказчик в нем не совпадает ни с одним из персонажей),— и к тому же с условием, что речь пойдет о повествовании экстрадиегетическам, то есть о повествовании первой ступени, где автор-повествователь сам не выступает персона-


______________
1 См.: Marie-Laure Ryan, “The Pragmatics of Personal and Impersonal Fiction”, Poetics, 10, 1981.
2 Серль на стр. 112 несколько двусмысленно заявляет, что Конан Доил “не только притворяется, будто делает утверждения, он еще и притворяется, будто он — Джон Ватсон, делающий утверждения”; это можно понять так, что притворство здесь двойное: Доил притворяется, будто он — Ватсон, а Ватсон притворяется, будто делает утверждения. По-моему, справедливее будет сказать, что притворство все-таки одно — притворство Доила (или Пруста), а утверждения Ватсона (или Марселя) серьезны (фиктивно). Думаю, что именно в этом и состоит мысль Серля: его “не только” указывает скорее на то, что данное притворство (когда притворяются другим человеком) сильнее притворства в третьем лице (когда просто притворяются, будто утверждают).

371


жем собственного повествования, как в “Тысяча и одной ночи”1; короче, о вымышленном повествовании, рассказываемом в так называемом “реальном” мире таким же реальным автором — вроде Айрис Мердок, на которую ссылается Серль, доказывая, что ее мнимые повествовательные утверждения не являются аутентичными речевыми актами.

Наверное, прежде чем приступить к обсуждению этой проблемы, небесполезно будет сделать еще одну оговорку: строго говоря, речь идет не о том, чтобы установить, являются ли конститутивные высказывания вымышленного повествования иллокутивными актами — в том смысле, в каком мы бы задались вопросом, является ли Титан спутником Сатурна,— но скорее о том, чтобы выяснить, является ли их описание в качестве иллокутивных актов более эффективным, более экономичным и более рентабельным, нежели какое-нибудь другое, если не любое другое: быть может, оно окажется просто более разумной формулировкой всех остальных. Если (только) все прочие дисциплины, занимающиеся литературой, ставят перед собой вопросы фактического порядка (“Кто автор “Отца Горио”?”), то поэтика, безусловно, ставит перед собой вопросы методологические, например: каков наилучший, или наименее худший способ сказать, что делает автор “Отца Горио”2?

Итак, Серль, сопоставляя фрагмент из романа Айрис Мердок и фрагмент фактуального повествования (журналистского репортажа), без особого труда доказывает, что фикциональные высказывания, имеющие форму утверждений, не отвечают ни одному из условий аутентичного утверждения (условиям искренности, ответственности, способности чем-то подтвердить свои слова). Равным образом — и, по-моему, равно неоспоримо,— он показывает, что подобные высказывания нельзя считать никаким иным типом буквальных иллокутивных актов, кроме утверждения. Из двух этих замечаний негативного плана он делает два, по его мнению, неотделимых друг от друга вывода, которые мне бы хоте-
___________________
1 Я тем не менее не утверждаю, что прагматический статус фикционального (интрадиегетического) автора-повествователя, такого, как Альбер Саварюс, автор “Честолюбца во имя любви”, не воспроизводит в уменьшенном виде статус экстрадиегетического автора-рассказчика — то есть Бальзака, автора “Альбера Саварюса”; я просто не буду рассматривать этот случай — он настолько частный, что им можно пренебречь.
2 На подобный вопрос можно было бы возразить, что приписывать специфику speech act письменной речи — неправомерно. Но подобное возражение опровергается огромным количеством иллокутивных актов, совершаемых в письменном виде,— от объяснения в любви до судебного решения о разводе. Как удачно выразился Серль, “когда мы говорим или пишем на каком-либо языке, мы совершаем речевые акты” (р. 101).

372


лось разделить: первый — что фикциональное высказывание, имеющее форму утверждения, но не отвечающее его условиям, является утверждением мнимым (pretended); второй — что создание литературного вымысла (“написание романа”) не является каким-то особым иллокутивным актом. Первое, по-моему, не подлежит сомнению: высказывание, обладающее всеми формальными признаками утверждения, но не удовлетворяющее его прагматическим условиям, не может быть ничем иным, кроме как мнимым утверждением. При этом следует еще уточнить смысл неоднозначного оборота “не может быть ничем иным, кроме как”;

лично я понимаю его значение как “может быть только” или, еще точнее, “не может не быть”, однако я бы не спешил заключать из этого, что такое утверждение не может быть одновременно и чем-то иным; к этому я, разумеется, еще вернусь, ибо в конечном счете в этом-то все и дело. Второй вывод Серля (о том, что вымысел не является иллокутивным актом sui generis) подтверждается на первый взгляд двумя дополнительными соображениями: одно (на стр. 107) — о том, что описание вымысла как мнимого утверждения является предпочтительным, достаточным и видимо эксклюзивным; другое — о том, что фикциональные высказывания не обладают каким-либо иным смыслом, кроме буквального, поскольку (?) слова в них (например, слово “красная” в “Красной шапочке”, стр. 101) имеют тот же самый смысл, что и в обычных высказываниях. Как раз эти два соображения тесно связанные между собой, я и надеюсь опровергнуть — оба вместе.

Итак, я хочу сказать следующее: то, что фикциональные высказывания являются мнимыми утверждениями, вопреки мнению Серля, отнюдь не исключает для них возможности быть в то же время и чем-то иным,— да и сам Серль, кстати, допускает, пусть в ином плане, что на практике такое может происходить косвенным путем: с одной стороны, когда он (на стр. 118 —119) заявляет, что фикциональные, то есть симулированные речевые акты могут нести в себе “сообщения” и даже серьезные “речевые акты”, подобно тому как басня может передавать мораль (в его тексте этого примера нет, но не думаю, что я исказил его мысль); а с другой стороны, когда он утверждает (на стр. 115), что автор романа, “притворяясь будто отсылает к реальному человеку, создает вымышленного персонажа”. Оба эти положения опять-таки представляются мне бесспорными, хотя глагол “создавать” (to create) имеет здесь несколько метафорический оттенок'. По-моему, я не слиш-
___________________
1 “Метафорический”, поскольку единственное, что художник может в буквальном смысле “создать”, прибавив к реальному миру,— это свое произведение. Джозеф Марголис весьма разумно возражает Серлю, что нельзя, сказав, что фикциональных личностей не существует, одновременно говорить, что автор их создает, поскольку создать можно только нечто существующее: “What is relevantly created are the stories and the like, using which in the appropriate (conventional) way we (both authors and readers) imagine a certain non-existent world to exist” [To, что создается в данном случае,— это истории и тому подобное; используя их соответствующим (условным) образом, мы (и авторы, и читатели) воображаем, будто некий несуществующий мир существует на самом деле”] (“The Logic and Structures of Fictional Narrative”, Philosophy and Literature, VII — 2, октябрь 1983, р. 169). То же мнение высказывал еще в 1933 г. Джилберт Райл: “While it is correct to describe Dickens' activity as “creative” when the story is considered as the product of his creation, it is wholly erroneous to speak as if Dickens created a Mr. Pickwick” [“Хотя деятельность Диккенса совершенно правомерно считать “творческой”, когда рассказанная им история рассматривается как продукт его творчества, но говорить, что Диккенс сотворил некоего мистера Пиквика, совершенно неправомерно”] (“Imaginary Objects”, Proceedings of the Aristotelian Society, 1933, p. 32).

373


ком сильно отклонюсь от второго положения, если выскажусь более буквально: автор романа, притворяясь, будто он делает утверждения (о личностях вымышленных), делает на самом деле нечто иное, а именно создает вымышленное произведение. Не думаю, чтобы подобное совместительство было выше человеческих возможностей, тем более что притворство по определению предполагает, что мы притворяемся, будто делаем одно, а в действительности делаем нечто другое1. Таким образом, производство мнимых утверждений (или мнимое производство утверждений) не исключает a priori того, что, производя их (или притворяясь, будто производит их), автор в действительности совершает некий иной акт, а именно производит вымысел. Единственный вопрос (отчасти, конечно, риторический) здесь заключается в том, не является ли данный акт “речевым актом” в техническом смысле или, точнее, не является ли связь между обоими актами (производство вымысла под видом создания утверждений) типично иллокутивной. Иными словами, нельзя ли отнести фикциональное высказывание к высказываниям “небуквальным” — либо к фигуральным, когда я говорю:

“Вы просто лев”, имея в виду, метафорически: “Вы просто герой” (или, возможно, иронически: “Вы просто трус”); либо же к косвенным, когда я спрашиваю, не можете ли вы передать мне соль, выражая тем самым свое желание, чтобы вы мне ее передали.


____________________
1 По-моему, Серль вообще представляет себе симуляцию чересчур вычитательно, как если бы акт симуляции всегда был “низшего порядка, или же менее сложным” по сравнению с актом симулируемым (стр.111). Эмфатическое искусство актера доказывает скорее обратное, да и в “жизни” симулировать — это чаще всего “лезть из кожи вон”, как сартровский официант, разыгрывающий из себя официанта, или как Шарлю в Бальбеке, когда он делает “недовольный жест, который означал, что ждать ему надоело, но который люди не делают, если они действительно ждут” [Пруст, т. 2, с. 264]. Я прекрасно знаю, что иногда реальность “превосходит вымысел”, но, по-моему, это и замечают-то как раз потому, что нормально обратное соотношение: часто вымысел есть лишь преувеличение реальности. Когда я в детстве пускался сочинять всякие преувеличенные истории, то мой отец, человек положительный и, сам того не ведая, последователь Оккама, строго замечал: “Понятно, расплачиваться-то не тебе”.

374


Разница между фигурами и косвенными речевыми актами довольно существенна — и я к ней еще вернусь,— но поскольку при обоих предположениях фикциональный акт предстает в более или менее переоблаченном виде (в виде утверждения), то для начала нам бы следовало рассмотреть этот акт в его раз-облаченном, или голом, или, как выражается иногда Серль, “первичном” состоянии. Я говорю “следовало бы”, в сослагательном наклонении, поскольку эта нагота, по-моему, не встречается нигде: (повествовательный) вымысел всегда по тем или иным причинам стремится прикрыться плащом утверждения.

Такое состояние речевого акта могло бы принимать форму приглашения в вымышленный универсум, а следовательно, говоря в терминах иллокуции, форму указания, просьбы, мольбы, предложения — то есть любых “директивных”1 актов, имеющих одну и ту же иллокутивную точку приложения и различающихся лишь степенью “силы”. В этом смысле фраза: “Жила-была в одной деревне маленькая девочка..,” — по форме являющаяся утверждением, на самом деле будет означать примерно следующее: “Представьте себе, пожалуйста, вместе со мной, что в одной деревне жила маленькая девочка, и т. д.”. Это первичное, или заявленное состояние фикционального акта достаточно легко описывается как просьба — в терминах, предложенных Серлем в его “Речевых актах”2; тот же Серль в “Смысле и выражении”3 предлагает следующую схему:! V воображает p) — иными словами: субъект высказывания формулирует просьбу, назначение которой — привести реальность в соответствие с дискурсом и в которой выражено его искреннее желание, чтобы слушатель (читатель) A представил себе такое состояние дел, какое выражено в предложении p, а именно:

“Жила-была, и т. д.”.

Таково одно из возможных описаний заявленного фикционального акта (или акта заявленной фикциональности). Однако, как мне кажется, мы можем предложить и другое его описание, столь же адекватное и, безусловно, более адекватное применительно к тем фикциональным состояниям, какие Строусон называет “усложненными”4, где призыв к со-воображению читателя не так отчетливо слышен, поскольку читательское сотрудничество подразумевается или считается достигнутым, а потому автор может действовать расторопнее, как бы своим повелением: таким образом, фикциональный акт в данном случае является уже не


___________________
1 “Taxinomie des actes illocutoires”. Sens el Expression, p. 39 — 70.
2 “Structure des actes illocutoires”, Les Actes de langage, Paris, Hermann, 1972, p. 95 — 114.
3 P. 53.
4 Etudes de logique el de linguislique, Paris, ed. du Seuil, 1977, p. 22 — 23.

375


просьбой, а скорее тем, что Серль именует декларацией. Декларации _ это речевые акты, посредством которых субъект высказывания в силу той власти, какой он обладает, оказывает определенное воздействие на реальность. Обычно это власть институционального типа — вроде власти председательствующего (“Объявляю заседание открытым”), работодателя (“Вы уволены”) или служителя культа (“Нарекаю тебя Петром”)1,— однако и сам Серль допускает, что здесь возможны иные типы власти, например, власть сверхъестественная (“Да будет свет!”2) или обращенная собственно на речь, когда, например, оратор говорит: “Я буду краток” или философ “Я понимаю под...”. Все уже, конечно, поняли, куда я клоню, потому что и клонить уже больше некуда: fiat автора вымысла расположен где-то посредине между fiat демиурга и ономатурга; подобно власти второго, власть его предполагает более или менее молчаливое согласие публики, которая, согласно нетленной формуле Кольриджа, добровольно отказывается прибегать к своему праву на возражение. Эта условность позволяет автору, не взывая эксплицитно к своему адресату, то есть в “декларативной” (в серлевском смысле) форме, полагать существующими вымышленные объекты; предварительное условие, считающееся выполненным, состоит в том. что он попросту имеет право это делать, а оператор здесь можно было бы позаимствовать из языка математики (“Дано: треугольник АВС”): “Дано: маленькая девочка, и т. д.”. Выразить это можно было бы с помощью псевдо-серлевской формулы D (р), которая в данном случае расшифровывается примерно так: “Я, автор, настоящим постановляю фикционально, сообразуя одновременно как свои слова с миром, так и мир со своими словами, и не удовлетворяя никакому

___________________


1 Именно к этой категории чаще всего применима форма, которую еще Остин предложил называть “перформативной”; однако форма эта, вопреки сложившемуся мнению, не кажется мне связанной непременно с этой категорией. Она, эта форма, состоит в эксплицитном ассертивном описании любого иллокутивного акта (признаюсь, понятие “имплицитный перформатив” подвергает меня в глубокую задумчивость): как, естественно, декларативного (“Объявляю заседание открытым”), так и, равным образом, экспрессивного (“Выражаю вам свое соболезнование”), директивного (“Приказываю вам выйти вон”), промиссивного (“Обещаю, что приду”) и даже ассертивного, утвердительного: “Довожу до вашего сведения”, “Должен вам указать”, и т.п., не считая вездесущего эксплетивного: “Я бы сказал (скажу), что...”, или “Скажем так...”. Те редкие случаи, когда употребить эту форму невозможно (не говорят: “Я тебе угрожаю...”), объясняются скорее риторическими причинами: угроза заинтересована не в том, чтобы эксплицитно заявить о себе как об угрозе, но в том, чтобы прикрыться, к примеру, плащом совета: “Советую вам выйти” (подразумевается: “в противном случае...”). И наоборот, декларативный акт может принимать не-перформативную форму, например форму утверждения: “Заседание открыто”.
2 По правде говоря, эта фраза кажется мне скорее директивной, нежели декларативной, однако в данном случае граница между директивой и декларацией весьма условна.

376


условию искренности (= не веря сам и не требуя, чтобы верили вы), что р (= что маленькая девочка, и т. д.)”. Различие между подобной декларацией и декларациями обычными состоит, безусловно, в воображаемом характере “декларируемого” события, то есть содержания p, вызвать которое в реальности не во власти автора — в отличие от демиурга, способного стать причиной физического явления, и простого (правомочного) смертного, способного породить явление институциональное. Но в его власти, по крайней мере, вызвать представление о нем и рассмотрение его в сознании своего адресата, пусть неустойчиво и ненадолго,— а это, в конце концов, уже полноправное событие.

Различие между директивной формулировкой (“Представьте себе, что...”) и декларацией (“Дано...”) состоит в том, что вторая предполагает (и заключается в этом предположении) свое перлокутивное воздействие: “Настоящим побуждаю вас представить себе...” Но этот перлокутивный эффект достигается гарантированно и неизменно, поскольку уже сам факт, что я слышу или читаю, будто жила в одной деревне маленькая девочка, неотвратимо вызывает в моем сознании мысль о маленькой девочке, живущей в деревне,— пусть даже я в тот же миг отброшу эту мысль как вымысел или чепуху. Таким образом, декларативная формулировка, несмотря на свою самонадеянность — именно благодаря своей самонадеянности, кажется мне более корректной. Итак, повествовательный вымысел, подобно вымыслу математическому и, вероятно, некоторым иным, в своем первичном и серьезном состоянии может быть рационально описан как декларация в серлевском смысле,— а значит, как иллокутивный акт sui generis, или во всяком случае sui speciei, принадлежащий к более широкому роду, роду иллокутивных деклараций с учреждающей функцией.

Переход к не-декларированному — а значит, и (более) не директивному и даже не декларативному, но псевдоассертивному состоянию, то есть к обычному состоянию повествовательного фикционального акта, может быть сближен с некоторыми утвердительными формулировками институциональных деклараций — формулировками, также заключающимися в своем предполагаемом перлокутивном воздействии: фраза типа “Заседание открыто” или “Вы уволены” описывает институциональный факт, вызванный самим актом ее высказывания; фраза типа “Жила-была в одной деревне маленькая девочка...” описывает ментальный факт, вызванный в сознании адресата самим актом ее высказывания,— разница, в сущности, вполне ничтожная, поскольку факты институциональные суть коллективные ментальные факты, подобные тем, какими нередко бывают ментальные факты, вызванные фик-

377


циональньми высказываниями. В пределе подобные ассертивные формы могли бы описываться как буквальные формулировки и истинные утверждения: тогда фикциональные высказывания будут выступать попросту описаниями их собственного ментального эффекта. Однако такое определение имеет одно бросающееся в глаза неудобство: оно гораздо шире, чем нужно, поскольку применимо к любым высказываниям, как фикцнональным, так и нефикциональным: утверждения “Наполеон умер на острове св. Елены” или “Вода закипает при 100 °” с тем же успехом (или неуспехом) описывают, помимо прочего, факт сознания своих субъектов и адресатов высказывания. Особенность фикционального высказывания состоит в том, что, в отличие от высказываний о реальности, описывающих, сверх того (!), объективные факты, оно не описывает ничего, кроме факта ментального. Ассертивная формулировка какого-либо высказывания о реальности полностью могла бы звучать приблизительно следующим образом: “То, что вода закипает при 100 °, есть факт, и, говоря это, я ставлю вас в известность или напоминаю об этом”; ассертивная же формулировка какого-либо фикционального высказывания звучала бы полностью скорее так: “То, что в одной деревне жила маленькая девочка и т. д., не есть факт, но, утверждая это, я заставляю вас думать об этом как о факте воображаемом”. Бесспорно, нельзя сказать, что одна-единственная фраза: “Жила-была маленькая девочка, и т.д.”,— является буквальным переводом такого высказывания, а тем более его директивных или декларативных эквивалентов. Таким образом, правильнее будет рассматривать такое не-серьезное утверждение как не-буквальное (но расхожее) выражение одной из буквальных (но не обиходных) формулировок, о которых упоминалось выше.

Говоря “не-буквальное”, я до сих пор избегал выбора между двумя более точными обозначениями, разграничение которых, казалось бы, предлагает мне сам Серль,— только Серль не рассматривал возможности применения какого-либо из них к фикциональным высказываниям. Речь идет, с одной стороны, о фигуральном высказывании, а с другой — о косвенном речевом акте. Первая категория частично рассматривается в “Смысле и выражении”, в главе, посвященной метафоре, вторая же составляет единственный предмет главы, на которую я ссылался выше и которая так и называется. Различие между двумя этими типами небуквального выражения состоит, по Серлю, в том, что для фигурального выражения буквальное толкование невозможно — или, если угодно, его буквальный смысл явно неприемлем: в буквальном смысле слова: “Вы просто лев” — ложны, и адресату их известно, что субъект высказывания, если только он в здравом рассуд-



378

ке, знает это тоже, и именно эта явная буквальная ложность заставляет искать в них какой-либо фигуральный смысл, вроде “Вы просто герой”; напротив, при косвенном речевом акте первичный смысл “дополнителен”1 по отношению к вполне приемлемому буквальному смыслу: слова “Соль у вас” являются подлинным утверждением, приемлемым как таковое, но, кроме того, намеком на просьбу “Передайте мне соль”, даже если этот “дополнительный” смысл на самом деле является настоящей иллокутивной точкой фразы.

В плане теоретическом и на избранных (мною) примерах разграничение выглядит четким и неоспоримым. Но я не убежден, что оно остается таким же и на практике. Некоторые фигуры обладают вполне приемлемым буквальным смыслом, хотя имеют в виду скорее смысл фигуральный: фраза “Я работаю в Елисейском дворце” в устах одного из сотрудников президента Французской республики истинна в буквальном смысле, поскольку место его работы находится по адресу: улица Фобур-Сент-Оноре, 55 — даже если имеется в виду больше ее метонимический смысл: “Я работаю при президенте Французской республики”; и наоборот, каноническое высказывание косвенного речевого акта “Вы не можете передать мне соль?” (просьба в форме вопроса2) никогда не воспринимается в своей буквальной форме, ибо в большинстве случаев ответ на него очевидно (для всех) известен заранее, и вопрос тем самым лишается условия искренности. Таким образом, это вопрос ложный и чрезвычайно близкий к той всеми признанной фигуре, какой является риторический вопрос (“Разве не из мрамора Венера Милосская?”). Короче, различие между фигурой и косвенным речевым актом — или, вернее сказать, между косвенным речевым актом с неприемлемым буквальным смыслом и косвенным речевым актом с приемлемым буквальным смыслом — вполне вторично по отношению к их общей особенности, которая состоит в совершении некоего иллокутивного акта в форме иного иллокутивного акта, принадлежащего к другому типу (просьба в форме вопроса, утверждения, обещания, утверждение в форме
______________
1 Sens et Expression, p. 84.
2 Можно возразить, что описание рассматриваемых в этой главе косвенных актов как просьб-в-форме-вопросов не учитывает произведенного в главе I сведения вопросов к просьбам (весьма, впрочем, неочевидного, ибо заключено оно в однои-единственнои фразе: “Вопросы являются одной из подкатегории директивных актов, поскольку представляют собой попытки со стороны L заставить отвечать А, то есть заставить А совершить речевой акт”. Sens et Expression, р. 53). Если мы хотим учитывать и это, нам придется переформулировать наше описание, придав ему следующую, странную с точки зрения логики, форму: “просьба в форме такой подкатегории просьбы, как вопрос”,— как если бы мы сказали: “офицер, переодетый капитаном”. Из этой редукции, как зачастую и бывает, проистекает больше неудобства чем преимуществ. Но мы должны иметь в виду, что не все, и далеко не все косвенные акты являются просьбами в форме вопросов.

379


просьбы: “Знайте, что...”), или к тому же самому: например, вопрос в форме другого вопроса, как во фразе: “У вас нет часов?”, и т.д.

Не знаю, как бы отнесся Серль к подобному полууподоблению,— напомню, однако, что он даже не рассматривает возможность применить к фикциональному дискурсу категорию косвенных речевых актов и прямо отрицает возможность применить к косвенным речевым актам категорию фигур, основываясь на разграничении “не-серьезного” и “не-буквального” — по-моему, весьма шатком1. Фраза: “Гегель — ископаемое” — в своем фигуральном смысле (“Гегель устарел”) может быть серьезным утверждением, но в смысле буквальном она безусловно им не является. И наоборот, фраза: “Жила-была в одной деревне маленькая девочка, и т.д.”, которую Серль просто относит к не-серьезным утверждениям, может (как я и делаю) быть проанализирована в качестве косвенного иллокутивного акта (в моем, расширительном смысле), а следовательно, акта сложного, оболочкой которого выступает мнимое, или не-серьезное утверждение и содержание которого заключается ad libitum в просьбе (“Представьте себе, что...”), в декларации (“Я фикционально постановляю, что...”), если не в другом вроде: “Настоящим я рассчитываю вызвать в вашем сознании вымышленную историю о маленькой девочке, и т. д.”2. Такое описание имеет целью отнюдь не подменить собой описание серлевское (“Фикциональные тексты являются мнимыми утверждениями”), но лишь дополнить его примерно следующим образом: “.. .которые, будучи косвенными речевыми актами, заключают в себе фикциональные речевые акты, которые сами являются иллокутивными актами suispeciei, серьезными по определению”.

Исходя из этого, вопрос, является ли косвенный характер таких актов отличительной чертой фигуры (с неприемлемым буквальным смыслом и с субститутивным первичным смыслом), явно серьезном утверждении вроде опять-таки представляется мне второстепенным. Можно было бы задаться целью соотнести их, соответственно, с вымыслом неправдоподобным, или фантастичес-
______________
1 Sens et Expression, p. 103. Жоэль Пруст в своем предисловии справедливо приводит в качестве примера буквального высказывания формулу (непереводимую): “Не means what he says”. Акцент в ней явно стоит на слове “what”, однако если мы перенесем его на “means”, то та же формула могла бы послужить примером серьезного высказывания: “I mean it” как раз и означает “Я говорю серьезно”. Нюанс здесь почти неуловимый, и, как правило, весьма затруднительно, да и бесполезно, решить, понимать ли шутку как высказывание не-буквальное или же не-серьезное.

Не думаю, что эта вольность в толковании может быть поставлена в упрек моему анализу: та же неопределенность свойственна большинству фигур, да и косвенных речевых актов: фраза “Вы не можете передать мне соль?” покрывает собой в равной степени и просьбу (“Передайте мне соль”), и информацию вроде: “Я выражаю пожелание, чтобы вы передали мне соль”, и т. п.



380

ким, и вымыслом правдоподобным, или реалистическим. Тоща фигуральным мы будем считать высказывание типа: “С тростинкой дуб однажды в речь вошел...”1,— то есть явно фикциональное, а следовательно, способное покрыть собою лишь фикциональную просьбу или декларацию; а высказыванием просто косвенным — такое, как: “Около шести часов утра 15 сентября 1840 года пароход “Город Монтеро”, выпуская густые клубы дыма, готовился отчалить от набережной Святого Бернара.. .”2,— то есть обладающее абсолютно приемлемым буквальным смыслом и, возможно, соответствующее некоей эмпирической реальности; фикциональность подобного высказывания отнюдь не очевидна с точки зрения логики или семантики и является скорее некоей культурной вероятностью3, заданной известным числом условностей текстуального, контекстуального и паратекстуального порядка. Таким образом, мнимые утверждения будут фигурами в том случае, когда покрывают собой иллокутивные акты, принадлежащие к логическому вымыслу (например, басни), и косвенными речевыми актами в серлевском смысле в том случае, когда покрывают собой только акты, принадлежащие к вымыслу культурному (например, реалистические романы). Однако такое разграничение представляется мне более чем искусственным и плохо применимым при конкретном анализе, поскольку на практике оба типа вымысла постоянно смешиваются: даже волшебные сказки черпают в реальности тысячи подробностей, а самый правдоподобный роман не может слишком долго выдавать себя за правдивую историю. А главное, оно, по-моему, чересчур неповоротливо и перегружено пресуппозициями, чтобы его можно было применить к той, в конечном счете, легкой замене оболочки, какой является превращение фикциональных деклараций в якобы утверждения, тем более к ее вариантам или нюансам. Таким образом, я предпочитаю не делать окончательного выбора между двумя этими разновидностями (в моем понимании) косвенных речевых актов и дать обычным фикциональным высказываниям более широкое определение: это мнимые утверждения, покрывающие собой более или менее очевидным и прозрачным образом4 вполне серьезные декларации (или просьбы),


_______________
1 [Лафонтен. Дуб и тростник (I, XXII).]
2 Дж. О. Урмсон (“Fiction”, American Philosophical Quarterly, XIII — 2, апрель 1976) очень удачно заметил, что зачин “Красной Шапочки”, вполне вероятно, соответствует какой-нибудь эмпирической истине, сегодняшней или прошлой,— что нисколько не мешает ему иметь фикциональное значение.
3 [Флобер, т. 2, с. 7.]
4 Степень этой прозрачности зависит не только от более или менее выражение фикционального характера содержания, но и от степени пресуппозитивности самой ассертивной формулы — либо простодушной (“Жила-была...”), либо “усложненной” (“Когда Орельен в первый раз увидел Беренику...”), или же от наличия или отсутствия “индексов фнкциональности” (Хамбургер), задаваемых такой особенностью, как прямой доступ к субъективному восприятию персонажа (“... она показалась ему просто некрасивой”) [Арагон, Собр. соч. в 11 тт., М., 1958, т. 4, с. 7]. Не говоря уже, конечно, о паратекстуальных сигналах, указывающих на жанр: роман, сказка или новелла. Возможно, кто-то сочтет ошибкой постоянные рассуждения о формулах зачина, как будто дальше них никто не читает. Но дело в том, что они обладают решающей и собственно учреждающей функцией: как только задаваемый ими тем или иным способом универсум принят, все остальное функционирует в квазисерьезной модальности фикционального консенсуса.

381


которые следует считать иллокутивными актами. Что же касается предусматриваемого ими перлокутивного эффекта, то он, безусловно, лежит в области эстетики, а точнее, в области художественного poiein в аристотелевском смысле: он состоит в том, чтобы создать вымышленное произведение.

Все вышесказанное относится, конечно, к “фикциональному дискурсу”, который предполагается фикциональным насквозь, от начала и до конца, как если бы всякий фикциональный повествовательный текст целиком состоял из последовательности фраз типа “Жила-была...”, все референты которых столь же явно вымышлены, как Красная Шапочка. Понятно, что на самом деле все обстоит иначе: Серль сам упоминает, что некоторые гномические высказывания имеют всецело экстрафикциональный статус,—такие, например, как первая фраза “Анны Карениной”, где Толстой абсолютно серьезно и абсолютно искренне высказывает свое мнение о семейном счастье и несчастье; я не уверен, что в данном примере, и a fortiori в других, ситуация обозначена столь выпукло, и мне непонятно, отчего вдруг автор романа станет лишать себя права высказывать ради целей создания своего вымысла некоторые изречения ad hoc, столь же мало “искренние”, как и его повествовательные и дескриптивные высказывания1; но ясно, что предложения подобного типа могут во всяком случае включать в вымышленный текст островки с нефикциональным или неопределенным статусом, вроде знаменитого зачина “Гордости и предубеждения”: “Все знают, что молодой человек, располагающий средствами, должен подыскивать себе жену.. .”2 Точно так же обстоит дело и с бесчисленными высказываниями исторического или географического толка, чье включение в фикциональный контекст и подчинение фикциональным целям отнюдь не предполагает, что они лишаются своей истинности: достаточно взглянуть, как начинается, например, “Принцесса Клевская”: “Никогда еще роскошь королевского двора и утонченность светских нравов не достигали во Франции такого расцвета, как в последние годы царствования


_____________
1 См. об этом у Кэте Хамбургер, с. 146 и cл.; а также мою работу “Правдоподобие и мотивация” (Figures ll, Paris, ed. du Seuil, 1969). [Наст. изд., т. 1.] 2 [Дж. Остин, Гордость и предубеждение, М., 1967, с. 5.]

382


Генриха Второго...” Наконец, любой, самый типично фикциональный референт вроде Анны Карениной или Шерлока Холмса прекрасно может заместить собою реальную “модель”, которая “позировала” для него, как Хендрикье для Вирсавии1 (или как для Камиллы Мопен — Жорж Санд, а для Комбре — Илье), и, таким образом, фикциональность относящихся к нему предложений основана лишь на двойственности референции, когда текст, имея денотатом фиктивное х, описывает реальное у. Здесь не место вдаваться в бесконечно сложные детали подобных приемов, однако не следует во всяком случае упускать из виду то, что “фикциональный дискурс” является на самом деле неким patchwork, или более или менее гомогенизированным сплавом, разнородные элементы которого в большинстве своем почерпнуты из реальной действительности. Подобно тому как лев, по словам Валери, есть не что иное, как переваренная баранина, так и вымысел есть не что иное, как фикционализированная реальность, и его определение в терминах иллокуции может быть лишь неустойчивым или же глобально-обобщенным: утверждения, составляющие фикциональный дискурс, безусловно, не все в равной мере мнимы, а быть может, и ни одно из них не является мнимым полностью и в строгом смысле — точно так же, как сирена или кентавр не являются всецело воображаемыми существами. Дело, по-видимому, обстоит одинаковым образом, возьмем ли мы вымысел как дискурс или же как целостность либо как образ: целое оказывается более фиктивным, нежели каждая из его частей по отдельности.

Наконец, следует уточнить, что определение фикционального дискурса с точки зрения иллокуции в принципе может охватывать только лишь намеренный аспект этого дискурса и его удачный (felicitous) результат, заключающийся, по крайней мере, в том, чтобы это фикциональное намерение было опознано. Однако точно так же, как фигура или косвенный речевой акт могут не достигнуть цели потому, что адресат не сумел их расшифровать (“Я — лев? Да вы с ума сошли!”; “Да, я могу передать вам соль, что за вопрос!”),— точно так же и фикциональный акт может как таковой не состояться, потому что адресат не воспринял его как вымышленный, подобно Дон Кихоту, взобравшемуся на кукольную сцену маэсе Педро, чтобы укокошить злодеев и спасти симпатичных героев. Иногда, чтобы избежать подобных недоразумений, весьма уместно массированное использование пара-текстуальных средств. Но, как мы знаем, случается и так, что одна и та же история меняет свой статус в зависимости от культурного контекста: одни создают ее (для себя) как правду, а другие вос-


_____________
1 [“Вирсавия” — картина Рембрандта, моделью которой была подруга художника Хендрикье Стоффелс.]

383


принимают ее как ложное верование и перетолковывают, “перерабатывают” в вымысел. Так, миф служит примером ненамеренного состояния вымысла, которое на разных концах хронологической цепи получает и разную иллокутивную формулировку. Подобные квипрокво могут случаться не только в сфере “репрезентации”, но и в самой действительности, воспринимаемой как вымысел — например, когда нам хочется ущипнуть себя, чтобы проснуться хотя мы и так уже совсем не спим. Заблуждение, обратное ошибке Дон Кихота, прелестно проиллюстрировал Роберт Дэй одним своим рисунком в “Нью-Йоркере”1. На нем изображена сломанная машина под проливным дождем. Водитель, мокрый как мышь, пыхтя, меняет лопнувшую камеру. Двое его детей сидят внутри и глядят на него нетерпеливо и, по-видимому, недоверчиво, насколько я могу судить по реплике незадачливого папаши: “Don't you understand? This is life, this is what is happening. We can't switch to another channel”2.

Подведем итоги. Как мне кажется, мы с полным основанием можем описать намеренно фикциональные высказывания как не -серьезные (либо не-буквальные) утверждения, покрывающие собой, в модальности косвенного речевого акта (либо фигуры) эксплицитно фикциональные декларации (или просьбы). Такое описание представляется мне более экономным, чем серлевское, для которого требуется прибегать к неким загадочным “горизонтальным условностям” — “экстралингвистическим условностям несемантического порядка, которые нарушают взаимосвязь между словами и миром” и “приостанавливают нормальное действие правил, по которым иллокутивные акты соотносятся с миром” (стр. 110). Для моего же описания требуется лишь признать — что, впрочем, делает сам Серль — за обыденным языком его очевидную (и широко используемую за пределами вымысла) способность давать понять нечто большее, меньшее или иное, нежели говорится.

Я намеренно вывел за пределы своего анализа другие (фикциональные и нефикпиональные) формы литературного дискурса, но я не уверен, что теперь о них так уж много осталось сказать с интересующей нас точки зрения. Я между делом определил иллокутивный статус речи персонажей, на театре и в “смешанном” повествовании, а тем самым и статус повествовательного вымысла от первого лица:

с моей точки зрения, все эти дискурсы фактически сводятся к драматической модальности (говорит один из персонажей) и являются серьезными иллокуциями, которые с большей или меньшей степенью


_______________
1 Сборник за 1925 — 1927 гг., Viking Press, 1975.
2 [“Вы что, не понимаете? Это жизнь, это происходит на самом деле. Мы не можем переключить на другой канал” (англ).]

384


умолчания1 задаются как интрафикциональные: притворство состоит здесь, как утверждают Платон и Серль, в симуляции или в подмене одного лица другим (Гомер притворяется Хрисом, Доил — Ватсоном, а Софокл — Эдипом или Креонтом), которая обусловливает и охватывает собой дискурс персонажа, вполне серьезный в пределах своего фикционального универсума2,— за исключением тех случаев, когда сам этот персонаж, наподобие Шехерезады или Саварюса, производит вымысел в квадрате. Насколько я понимаю, данный случай этим описанием исчерпывается. Что же касается не-фикционального литературного дискурса, повествовательного (исторические сочинения, автобиография, дневник) или не-повествовательного (эссе, афоризмы и пр.), то он, безусловно, представляет собой то, что Кэте Хамбургер именует “высказываниями о реальности”,— то есть серьезные (неважно, правдивые или нет) иллокуции, прагматический статус которых не таит в себе никаких загадок и, так сказать, никакого интереса. Проблема состоит в их литературности, намеренной или нет, иными словами, в их вероятной эстетической функции. Но это опять-таки другая история — по-видимому, не слишком тесно связанная с интенциональной логикой иллокутивности3.

Таким образом, единственный тип литературного дискурса, обладающий специфическим иллокутивным сгапусом,— это “внеличный” повествовательный вымысел. Все остальные могут различаться как формальными, так и функциональными особенностями (волновать, развлекать, увлекать и т. п.), которые, быть может, точнее было бы именовать перлокутивными — при условии дальнейшей проверки и не в ущерб случаям невольной литературности, такой (приблизительно), какую усматривал Стендаль в Гражданском кодексе. Ибо, на наше великое счастье и вопреки правилам иллокуции, случается и так, что именно “читатели решают, принадлежит (текст) к литературе или нет”4.


__________________
1 Наибольшая степень умолчания — та, что используется в “чистом” театре, где действие не вводится ни ремарками, ни “ведущим”; наиболее эксплицитно задаются речи персонажей в повествовательном вымысле, где они вводятся неким рассказом, который “предоставляет им слово”. 2 Марча Итон предлагает весьма удачный термин для обозначения подобных серьезных иллокуций, атрибуируемых вымышленным персонажам,— трачслокутивные акты (“Liars, Ranters, and Dramatic Speakers”, in: B. R. Tilghman (ed.), Language and AEsthetics, University of Kansas, 1973).
3 Точное обследование простейших состояний опять-таки не исключает существования сложных форм, промежуточных между фикциональным и не-фикцио-нальным, вроде лирического текста, который Кэте Хамбургер описывает, исходя из неопределенности его субъекта высказывания.
4 Я здесь заменяю слово “произведение” (work) на “текст”, потому что вкладываю в это замечание не совсем тот же смысл, какой вкладывал Серль: для него, повторю еще раз, суждение о литературности зависит, судя по всему, от достоинств, приписываемых произведению,— которое в любом случае остается произведением; для меня же — от эстетической функции, приписываемой тексту, не обязательно произведенному именно с такими намерениями.

385





Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   32




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет