11
Я пошел в ванную, открыл кран с горячей водой и бросил в воду немного
тех ароматических экстрактов, которые приготовила для меня Моника Зильвс.
Принимать ванну почти так же хорошо, как спать, а спать почти так же
хорошо, как делать "то самое". Так это называла Марля, и мысленно я всегда
употребляю ее выражение. У меня не укладывается в голове, что она будет
делать "то самое" с Цюпфнером" я так устроен, что просто не в силах
вообразить себе ничего подобного, так же как когда-то не в силах был
рыться в белье Марии. Моей фантазии хватает только на то, чтобы
представить себе, как Мария будет играть с Цюпфнером в рич-рач, но и это
приводит меня в бешенство. Не вправе она делать с ним ничего такого, что
мы делали с ней; иначе она покажется себе предательницей или потаскухой.
Она не может даже намазывать ему масло на хлеб. Я почти теряю рассудок,
когда представляю себе, что она берет из пепельницы его сигарету и
докуривает ее; и даже то обстоятельство, что Цюпфнер некурящий и что она
станет играть с ним скорее в шахматы, - для меня слабое утешение. Что-то
ведь они должны делать - танцевать или играть в карты, читать друг другу
по очереди вслух или разговаривать о погоде и о деньгах. Строго говоря,
единственное, что она вправе делать, не думая безотвязно обо мне, - это
готовить ему еду; мне она стряпала так редко, что не обязательно должна
чувствовать себя при этом предательницей или потаскухой.
Хорошо бы позвонить Зоммервильду, но для этого было еще слишком рано: я
намеревался поднять его из постели этак в половине третьего ночи и вволю
побеседовать с ним об искусстве. А восемь часов - детское время, нет
смысла звонить ему в восемь, чтобы спросить, сколько принципов
правопорядка он уже запихнул в глотку Марии и какие комиссионные
собирается получить от Цюпфнера: аббатский крест тринадцатого века или же
среднерейнскую мадонну четырнадцатого века. Подумал я и о том, каким
образом убью Зоммервильда. Убивать эстетов, понятно, лучше всего дорогими
предметами искусства, чтобы, испуская дух, они возмущались таким
святотатством. Статуя мадонны для этой цели недостаточно ценное
художественное произведение, кроме того, она слишком прочная, эстет умрет,
утешаясь мыслью, что мадонну удалось спасти; картина тоже не годится - она
не очень тяжелая, в лучшем случае эстета прикончит рама, и тогда он
опять-таки утешится мыслью, что картина осталась целехонька. По-видимому,
мне следует соскрести краску с какого-нибудь особо ценного произведения
живописи и задушить или удавить Зоммервильда холстом. Не самый лучший
способ убийства, зато самый лучший способ эстетоубийства. Вообще говоря,
не так-то легко отправить в потусторонний мир такого здоровяка, как
Зоммервильд; Зоммервильд высок и строен, он весьма "представительный
мужчина" с серебристой сединой и вдобавок "существо добродушное", он
альпинист, гордится тем, что участвовал в двух мировых войнах и получил
серебряный спортивный значок. Выносливый, хорошо натренированный
противник. Обязательно раздобуду себе какое-нибудь ценное произведение
искусства из металла - из бронзы или из золота, на худой конец из мрамора;
в крайнем случае придется съездить в Рим и спереть что-нибудь в Ватикане.
Пока ванна наполнялась водой, я вспомнил Блотхерта, одного из столпов
"кружка", с которым я встречался всего раза два. Он был чем-то вроде
"правого антипода" Кинкеля: так же как и Кинкель, он занимался политикой,
но отличался от того иными "закулисными связями" и тем, что являлся
"выходцем из другого круга"; для Блотхерта Цюпфнер то же, что для Кинкеля
- Фредебейль, своего рода сподручный и к тому же "духовный наследник";
однако звонить Блотхерту имело еще меньше смысла, чем взывать о помощи к
стенам моей комнаты. Кинкелевские мадонны в стиле барокко - единственное,
что вызывало в нем какие-то проблески жизни. Он сравнивал их со своими
скульптурами, и по его тону можно было понять, как безмерно они с Кинкелем
ненавидят друг друга. Блотхерт занимал какой-то председательский пост, на
который метил Кинкель, они были на "ты", так как вместе учились. Я
встретился с ним дважды, и дважды он нагонял на меня страх. Блотхерт -
белесый блондин среднего роста, на вид ему можно дать лет двадцать пять;
когда на него ненароком взглядывали, он ухмылялся, а перед тем как
заговорить, с полминуты скрежетал зубами; в его словаре всего четыре
слова, из них два - канцлер и "католон", и когда он их произносит, видно,
что ему уже за пятьдесят и что он походит на гимназиста, состарившегося от
тайных пороков. Зловещая фигура! Иногда его сводит судорога, и, сказав
несколько слов, он начинает заикаться: "наш ка-ка-ка..."; в эти минуты
Блотхерт вызывает жалость, но потом он все же выдавливает из себя
окончание слова - либо "...нцлер", либо "...толон". Мария уверяла, что
"его образованность не знает границ". Этот тезис так и остался для меня
недоказанным, ибо я всего лишь раз явился свидетелем того, как Блотхерт
произнес больше двадцати слов кряду: в "кружке" тогда дебатировался вопрос
о смертной казни. Блотхерт выступал за казнь "без всяких оговорок", и меня
удивило только, что из лицемерия он не пытался утверждать обратное. Его
лицо светилось блаженством и торжеством, хотя он с трудом выпутывался из
своих "ка-ка"; казалось, что при каждом "ка" он отрубает кому-нибудь
голову. Время от времени он вдруг замечал меня и каждый раз безмерно
удивлялся; видно, он еле-еле удерживался от возгласа: "Невероятно!", но от
покачивания головой он так и не мог удержаться; по-моему, некатолики для
него вообще не существуют. Мне всегда казалось, что, если у нас введут
смертную казнь, он потребует, чтобы казнили всех некатоликов. И у него
есть жена, дети и телефон. Но уж лучше еще раз позвонить матери. Я
вспомнил Блотхерта, думая о Марии. Блотхерт будет у нее в доме своим
человеком, ведь он каким-то образом связан с Федеральным объединением; мне
стало страшно при одной мысли, что Блотхерт станет ходить к ней в гости
запросто. Я очень люблю Марию, и ее фразу в стиле юных бойскаутов: "Я
должна идти той дорогой, которой должна идти", возможно, следует понимать
как прощальные слова древней христианки, входящей в клетку с дикими
зверями. Я вспомнил Монику Зильвс и подумал, что когда-нибудь воспользуюсь
ее сострадательностью. Она такая красивая и такая приятная, и мне кажется,
что Моника еще меньше подходит к "кружку", чем Мария. Все, что она ни
делает, выглядит так естественно: возится ли она на кухне - я и ей помогал
как-то делать бутерброды, - улыбается ли, танцует или занимается
живописью, хотя ее картины мне не нравятся. Моника слишком поддалась
Зоммервильду, который внушил ей всякие мысли о "возвещении" и
"откровении"; она рисует почти одних только мадонн. Надо попытаться
отговорить ее от этого. Церковная живопись не может удасться, если даже во
все это веришь и хорошо пишешь. Мадонн пусть изображают дети или
благочестивые монахи, которые не мнят себя художниками. Некоторое время я
размышлял, удастся ли мне отговорить Монику от ее вечных мадонн. Она не
дилетантка и еще очень молода: ей всего двадцать два или двадцать три;
уверен, что она - девушка... и это обстоятельство вселяет в меня страх.
Неужели католики уготовили мне роль Зигфрида? Какая ужасная мысль. Дело
кончится тем, что она проживет со мной несколько лет и будет мила до тех
пор, пока на нее не начнут давить принципы правопорядка; тогда она
вернется в Бонн и выйдет замуж за фон Зеверна. От этих мыслей я покраснел
и запретил себе думать о Монике: она слишком хороша для того, чтобы,
размышляя о ней, изливать свою желчь. Если мы с ней свидимся, надо
отговорить ее прежде всего от Зоммервильда; этот салонный лев очень похож
на моего отца. Но отец ни на что особенное не претендует, разве что хочет
слыть эксплуататором либерального толка, и эти свои притязания он
оправдывает. А Зоммервильд, по-моему, с одинаковым успехом может быть
администратором в курзале или в театре, заведующим рекламным бюро на
обувной фабрике, хлыщом, исполняющим модные песенки, или редактором "ловко
сделанного" журнала. По воскресеньям он произносит проповеди в церкви
святого Корбиниана. Мария два раза таскала меня на них. Это зрелище
настолько неприятно, что зоммервильдовскому начальству следовало бы его
запретить. По мне лучше читать Рильке, Гофмансталя и Ньюмена, каждого в
отдельности, вместо того чтобы поглощать всех этих, авторов в виде
сладковатой смеси. Своей проповедью Зоммервильд вогнал меня в пот. Моя
вегетативная нервная система не переносит некоторых форм извращенности.
Мне становится страшно, когда я слышу такие выражения: "Так пусть же все
сущее существует, а все парящее воспаряет..." По-моему, куда приятнее
внимать косноязычному тюфяку-пастору, который, запинаясь, возвещает с
амвона непонятные религиозные догмы и не воображает, будто его речь можно
"сразу отправить в набор". Мария была опечалена тем, что зоммервильдовская
проповедь мне совершенно не понравилась. Но главные мучения начались после
проповеди в кафе неподалеку от церкви святого Корбиниана; все кафе было
битком набито "околотворческими" личностями из числа слушателей
Зоммервильда. Потом явился он сам, и вокруг него сразу же образовался
своего рода кружок, в который вовлекли и нас; сладкая жвачка, коей он
потчевал прихожан с кафедры, пережевывалась здесь раза по два, по три, а
то и по четыре. Молоденькая актриса, настоящая красотка с длинными
золотистыми кудрями и ангелоподобным личиком, - Мария шепнула мне, что она
уже "на три четверти" обратилась в католичество, - готова была целовать
Зоммервильду ноги. По-моему, он не стал бы ее удерживать от этого.
Я закрыл кран, снял пиджак, стянул через голову сорочку и нижнюю
рубашку, бросил все в угол и уже собрался лечь в ванну, как вдруг зазвонил
телефон. Есть только один человек, который способен заставить телефон
звонить с такой брызжущей через край энергией, с таким мужским напором, -
это Цонерер, мой импресарио. Он говорит так горячо и держит трубку так
близко у рта, что я всегда боюсь, как бы он не обрызгал меня слюной. Когда
он намерен сказать мне приятное, то начинает разговор словами: "Вчера вы
были великолепны", - это он сообщает просто так, не имея понятия,
действительно ли я был великолепен; зато когда он намерен обдать меня
холодом, то начинает со слов: "Послушайте, Шнир, вы не Чаплин...", этим он
вовсе-не хочет сказать, что как актеру мне далеко до Чаплина, а нечто
совсем другое: я, мол, недостаточно знаменит, чтобы позволить себе
поступки, которые не по вкусу ему, Цонереру. Сегодня он не станет обдавать
меня холодом и даже не станет пугать светопреставлением, как пугает
всегда, когда я отменяю свои концерты. Он не станет также обвинять меня в
том, что я "истерик, срывающий программы". Наверное, Оффенбах, Бамберг и
Нюрнберг тоже отказались от моих услуг, и он начнет высчитывать по
телефону, какие убытки я нанес ему за все это время. Телефон звонил с
мужским напором, с брызжущей через край энергией: я уже собирался
набросить на него диванную подушку, но вместо этого натянул купальный
халат, вошел в комнату и остановился у трезвонящего аппарата. Дельцы от
искусства обладают крепкими нервами и прочным положением, и, когда они
рассуждают о "впечатлительности творческой натуры", для них это все равно
что сказать "дортмундское акционерное общество пивоваров"; все попытки
побеседовать с ними серьезно об искусстве и о художнике - бесполезная
трата сил. И они прекрасно знают, что у самого бессовестного художника в
тысячу раз больше совести, чем у самого добросовестного дельца, кроме
того, они обладают оружием, против которого невозможно бороться, - ясным
пониманием того, что человек творческий просто не в состоянии не делать
то, что он делает: либо писать картины, либо выступать по городам и весям
как клоун, либо петь, либо высекать из мрамора и гранита "непреходящие
ценности". Художник похож на женщину, которая не в силах отказаться от
любви и становится добычей первой встречной обезьяны мужского пола.
Художники и женщины - самые подходящие объекты для эксплуатации, и в
каждом импресарио есть что-то сутенерское - от одного до девяноста девяти
процентов. Эти телефонные звонки были явно сутенерскими. Цонерер, конечно,
справился у Костерта, когда именно я уехал из Бохума, и теперь точно знал,
что я дома. Завязав поясом халат, я поднял трубку. И сразу же мне в нос
ударил запах пива.
- Черт побери, Шнир, - сказал он, - что это значит? Почему вы
заставляете меня столько ждать?
- Дело в том, что у меня было скромное намерение принять ванну, -
ответил я. - Считаете ли вы, что это является нарушением контракта?
- В данный момент ваш юмор - юмор висельника, - сказал он.
- Дело, стало быть, за веревкой, она уже приготовлена?
- Оставим метафоры, - сказал он, - поговорим лучше о деле.
- Вы первый начали, - сказал я.
- Какая разница, кто начал, - сказал он. - Итак, вы твердо решили
угробить себя как актера?
- Дорогой господин Цонерер, - сказал я тихо, - не откажите в любезности
говорить немножко подальше от трубки, не то запах пива ударяет мне прямо в
нос.
Он пробормотал на своем блатном жаргоне что-то вроде: "Зануда, чувак!"
Потом засмеялся.
- Ваше нахальство, как видно, ничем не прошибешь. О чем мы, бишь,
говорили?
- Об искусстве, - сказал я, - но, с вашего разрешения, я предпочел бы
говорить о делах.
- Тогда нам, пожалуй, и говорить не о чем, - сказал он. - Послушайте, я
не собираюсь отказываться от вас. Вы поняли?
Я был так ошеломлен, что затруднялся с ответом.
- На полгодика мы изымем вас из обращения, а потом я опять сделаю из
вас человека. Надеюсь, этот бохумский слизняк не очень вам насолил?
- Как сказать, - ответил я, - он зажулил у меня целую бутылку водки и
еще несколько марок - разницу между билетом от Бохума до Бонна в мягком и
в жестком.
- С вашей стороны было просто идиотизмом согласиться на снижение
гонорара. Контракт есть контракт... и раз произошел несчастный случай, вы
были вправе прервать выступление.
- Цонерер, - сказал я тихо, - в вас действительно заговорили
человеческие чувства или...
- Чепуха, - возмутился он, - я вас люблю. Если вы этого до сих пор не
поняли, значит вы глупее, чем я думал, и, кроме того, с вами еще можно
делать деньги. Только перестаньте пьянствовать. Это ребячество.
Цонерер был прав. Ребячество... Он нашел нужное слово.
- Но мне это помогает, - сказал я.
- В каком смысле?
- В смысле души, - ответил я.
- Чепуха, - сказал он, - давайте сбросим душу со счетов. Конечно, мы
можем подать на Майнц в суд за нарушение контракта и, наверное, выиграем
дело... но я вам не советую. Полгодика перерыва... и я опять поставлю вас
на ноги.
- А на что я буду жить? - спросил я.
- Ну, - сказал он, - надеюсь, ваш папаша все же раскошелится.
- А если этого не произойдет?
- Тогда найдите себе добрую подружку и перебейтесь как-нибудь.
- Уж лучше стать бродячим фокусником, - сказал я, - буду себе ездить на
велосипеде из одной дыры в другую.
- Ошибаетесь, - сказал он, - в каждой дыре люди сейчас читают газеты, и
в данный момент я не могу пристроить вас даже в молодежный ферейн по
двадцать марок за выход.
- А вы пробовали? - спросил я.
- Да, - сказал он, - ради вашей милости я весь день висел на телефоне.
Ничего не попишешь. Людей ничто так не обескураживает, как клоун,
вызывающий жалость. Это все равно, как если бы вам подал пиво официант в
инвалидной коляске. Вы напрасно строите себе иллюзии.
- А вы разве нет? - спросил я. Он молчал, и я опять заговорил. - Я имею
в виду то, что, по-вашему, через полгода я смогу начать сызнова.
- Возможно, вы правы, - сказал он, - но это единственный шанс. Лучше
было бы подождать год.
- Год, - сказал я, - а знаете ли вы, как это долго?
- В году триста шестьдесят пять дней, - и он опять бесцеремонно задышал
прямо в трубку. Запах пива вызывал у меня тошноту.
- А что, если я переменю имя, - сказал я, - сделаю себе другой нос и
начну выступать в другом амплуа. Буду петь под гитару и, пожалуй,
жонглировать.
- Чепуха, - сказал он, - от вашего пения хоть святых выноси, а в
жонглировании вы дилетант, и ничего больше. Чепуха. У вас есть все данные
стать неплохим клоуном, возможно даже хорошим, но ко мне обращайтесь
только после того, как вы три месяца проведете в тренировках - по восемь
часов ежедневно. Тогда я приду и посмотрю ваши новые сценки... а может, и
старые, только работайте и... прекратите это дурацкое пьянство.
Я молчал. Было слышно, как он пыхтел и сосал сигарету.
- Найдите себе опять преданную душу, - сказал он, - как та девушка,
которая повсюду ездила с вами.
- Преданную душу, - повторил я.
- Да, - сказал он, - все остальное чепуха. И не воображайте, что вы
обойдетесь без меня, кривляясь в каких-нибудь захудалых балаганах. Недели
три вам это сойдет с рук, Шнир, вы побалуетесь на вечерах пожарников,
насобираете мелочи в шапку. Но потом я об этом пронюхаю и тут же прихлопну
вашу лавочку.
- Сукин сын.
- Вот именно, - сказал он, - лучшего сукиного сына вам не найти, а если
вы станете на свой страх и риск бродячим фокусником, то вы - человек
конченный, и не позже чем через два месяца. Что-что, а свое дело я знаю.
Вы слушаете?
Я молчал.
- Вы слушаете? - спросил он вполголоса.
- Да, - ответил я.
- Я вас люблю, Шнир, - сказал он. - Мне было приятно работать с вами...
иначе я не стал бы тратить столько денег на этот междугородний разговор.
- Сейчас уже больше семи, - возразил я, - и все удовольствие будет
стоить вам примерно две с половиной марки.
- Да, - сказал он, - возможно, все три. В данный момент ни один
импресарио не выложил бы за вас такую сумму. Итак, значит, до встречи
через три месяца тренировок, и притом у вас должно быть не менее шести
совершенно безукоризненных номеров. Постарайтесь выжать из вашего старика
все, что возможно. Ни пуха ни пера!
Он на самом деле повесил трубку. А я все еще держал свою в руке и,
прислушиваясь к гудкам, чего-то ждал, только потом я положил трубку.
Цонерер несколько раз обманывал меня, но он никогда не врал. В те времена,
когда мой выход стоил, наверное, марок двести пятьдесят, он заключал со
мной контракты на сто восемьдесят марок... и, очевидно, совсем неплохо
зарабатывал на мне. Однако, вешая трубку, я понял, что за этот вечер он
был первым человеком, с которым я охотно поговорил бы подольше. Надо,
чтобы он придумал что-нибудь еще... Не могу я ждать полгода. Неужели
нельзя подыскать какую-нибудь акробатическую труппу, которой я мог бы
пригодиться? Я не тяжелый и не боюсь высоты; потренировавшись немного, я
сумею работать вместе с другими акробатами или разыгрывать скетчи вдвоем с
каким-нибудь клоуном. Мария всегда говорила, что мне необходим партнер,
тогда мои сценки не будут мне так скоро надоедать. Уверен, что Цонерер не
перебрал всех возможностей. Я решил позвонить ему попозже, а пока пошел
обратно в ванную, сбросил халат, швырнул все барахло в угол и лег в
ванную. Принимать теплую ванну почти так же приятно, как спать. В поездках
я всегда брал номер с ванной, даже в те времена, когда у нас еще было
негусто с деньгами. Мария уверяла, что у меня замашки человека из богатой
семьи, но она не права. Мои домашние дрожали над горячей водой так же, как
и над всем остальным. Принимать холодный душ нам разрешалось, правда, во
всякое время, но теплая ванна и у нас считалась барскими замашками; даже
Анна, которая на многое закрывала глаза, в этом вопросе была непоколебима.
Очевидно, в ее "Девятом пехотном" теплая ванна приравнивалась к смертным
грехам.
Но и в ванне я ощущал отсутствие Марии. Бывало, когда я нежился в
теплой воде, она читала мне вслух, сидя у себя на кровати; как-то раз она
прочла мне из Ветхого Завета всю историю про царя Соломона и царицу
Савскую, в другой раз прочла про битву Маккавеев, иногда она читала также
роман Томаса Вульфа "Оглянись на отчий дом, ангел!". А вот сейчас я лежал
в этой дурацкой ванне цвета ржавчины, покинутый всеми; стены были
облицованы черным кафелем, но сама ванна, мыльница, эмаль на душе и
стульчак были ржаво-красного цвета. Мне недоставало голоса Марии. Я
подумал о том, что с Цюпфнером ей нельзя читать даже Библию, чтобы не
почувствовать себя предательницей или потаскухой. Не может же она не
вспомнить дюссельдорфскую гостиницу, где читала мне вслух о царе Соломоне
и царице Савской до тех пор, пока я не заснул в ванне, совершенно
разморенный. Зеленые ковры номера, темные волосы Марии, ее голос...
Закурив сигарету, она принесла ее мне, и мы поцеловались.
Я лежал весь в мыльной пене и думал о Марии. Ничего она не может делать
с ним или в его присутствии, не вспоминая обо мне. При вей она не может
даже завинтить крышку на тюбике с зубной пастой. Несчетное число раз мы
завтракали с ней вдвоем - иногда чем бог послал, иногда роскошно; то в
спешке, то с чувством, с толком; то спозаранку, то далеко за полдень; то с
целой горой джема, то вовсе без джема. Мысль о том, что она будет
завтракать с Цюпфнером всегда в одно и то же время, перед тем как он сядет
в машину и укатит в эту свою католическую лавочку, настраивала меня чуть
ли не на молитвенный лад. Я просил у бога, чтобы она никогда не завтракала
с Цюпфнером вдвоем. Я постарался представить себе Цюпфнера: каштановые
волосы, белая кожа, прямая осанка; что-то вроде Алкивиада немецкого
католицизма, только не такой ветреный. По свидетельству Кинкеля, Цюпфнер
хоть и "занимал серединную позицию, но больше склонялся вправо, нежели
влево". Это их "кто-куда-склоняется" было одной из главных тем разговоров
в "кружке". По совести говоря, я должен был бы причислить Цюпфнера к тем
четырем католикам, которых считаю настоящими; вот они: папа Иоанн, Эллис
Джеймс, Мария, Грегори... и Цюпфнер. При всем том, что он был по уши
влюблен в Марию, немалую роль в его решении сыграло то обстоятельство, что
он выводил ее со стези порока на стезю добродетели. В их прогулках рука об
руку не было, по-видимому, ничего серьезного. Однажды я спросил об этом
Марию; она зарделась, но как-то очень мило, и сказала, что этой "дружбе
очень многое способствовало": отцов их преследовали нацисты, они сами были
католиками, ну, а еще "понимаешь, его манера держать себя. Он мне
по-прежнему нравится".
Я выпустил из ванны немного остывшей воды, подлил горячей и насыпал еще
ароматических специй. При этом я вспомнил отца, который является, между
прочим, акционером фирмы, производящей экстракты для ванн. Что бы я ни
покупал - от сигарет до мыла и от писчей бумаги до эскимо или сосисок, -
все это выпускают фирмы, в прибылях которых участвует отец. Я подозреваю,
что он получает прибыль даже от тех двух с половиной сантиметров зубной
пасты, которую я выдавливаю на свою зубную щетку, однако у нас в доме
говорить о деньгах было запрещено. Каждый раз, когда Анна хотела
подсчитать с матерью расходы по хозяйству или показать ей свои записи,
мать восклицала:
- Говорить о деньгах... Фу, мерзость!
"Звук "о" ей все же приходится время от времени произносить, но
выговаривает она его совсем как "е". Нам, детям, давали очень мало
карманных денег. К счастью, у нас полно родственников, и, когда их всех
созывали, в доме собиралось человек пятьдесят-шестьдесят дядюшек и
тетушек, среди них были очень милые, они подбрасывали нам немного денег,
ибо скаредность моей матери стала притчей во языцех. Ко всему еще мать
матери была знатного рода, урожденная фон Хоенброде, и отец по сию пору
считает, что ему оказали большую честь, приняв в эту семью. Правда,
фамилия его тестя Тулер, только теща была урожденной фон Хоенброде. Немцы
сейчас еще более падки на дворянские звания и титулы, чем, скажем, в 1910
году. Даже люди, считающиеся интеллигентными, лезут из кожи вон, домогаясь
знакомства с аристократами. На этот факт следовало бы обратить внимание
мамашиного Центрального бюро. Ведь это Тоже расовый вопрос. Даже такой
разумный человек, как дедушка, и тот не может забыть, что летом 1918 года
Шнирам хотели пожаловать дворянство и что это было уже, так сказать,
"зафиксировано", но в решающий момент кайзер, который должен был подписать
указ, дал деру - его в тот период одолевали совсем другие заботы... если
он вообще был способен заботиться о чем-нибудь. Семейное предание о том,
как Шниры "чуть было не стали дворянами", еще и сейчас, почти полвека
спустя, рассказывается при всех случаях жизни.
- Указ обнаружили в папке его величества, - без конца повторяет отец.
Удивительно еще, что никто из Шниров не поскакал в Дорн и не подсунув
кайзеру на подпись эту бумажку. Я бы на их месте отправил туда гонца
верхом на лошади, чтобы все было обстряпано вполне подобающим образом.
Я вспомнил, как Мария разбирала наши чемоданы, а я в это время уже
лежал в ванне. Вспомнил, как, стоя перед зеркалом, она снимала перчатки,
поправляла прическу, как она вынимала из шкафа вешалки, надевала на них
платья, отправляла их обратно, и было слышно, как скрипит латунная палка в
шкафу. Потом наступал черед ботинок: тихо постукивали каблуки, шуршали
подошвы, и, наконец, Мария расставляла на стекле туалетного столика свои
банки, склянки и флаконы; вот она ставит большую банку с кремом, вот узкий
флакон с лаком для ногтей, пудреницу; раздается жесткий металлический звук
- Мария ставит тюбик с губной помадой.
Вдруг я заметил, что плачу, и сделал поразительное открытие из области
физики: слезы сейчас, когда я лежал в ванне, казались холодными. Раньше я
всегда думал, что слезы горячие; в последние месяцы, напившись пьян, я
несколько раз плакал горячими слезами. Я вспомнил Генриэтту, отца,
вспомнил Лео, перешедшего в католичество, и удивился, почему он до сих пор
не звонит.
Достарыңызбен бөлісу: |