12
В Оснабрюке она впервые сказала, что ей со мной страшно. Я тогда
отказывался ехать в Бонн, а она во что бы то ни стало хотела в Бонн, чтобы
подышать там "католическим воздухом". Мне эти слова не понравились, я
сказал, что и в Оснабрюке достаточно католиков, но она уверяла, что я ее
не понимаю и не хочу понять. Мы жили уже два дня в Оснабрюке, пользуясь
перерывом между выступлениями, и могли прожить еще три. В этот день с
раннего утра лил дождь и во всех кино шли неинтересные фильмы, а в рич-рач
я даже не предлагал ей сыграть. Уже накануне при упоминании об этом у
Марии сделалось такое лицо, какое бывает у особо терпеливых сиделок в
детских больницах.
Мария лежала с книжкой на кровати, а я стоял у окна, курил и обозревал
то Гамбургскую улицу, то вокзальную площадь; как только напротив
Останавливался трамвай, люди из вокзала стремглав выбегали под дождь. "То
самое" для нас исключалось, Мария была больна, у нее был не выкидыш, а
что-то в этом роде. Я не совсем понял, что именно, и никто мне толком не
объяснил. Во всяком случае, она считала, что была беременна, а теперь это
прошло; в больнице она пробыла всего несколько часов утром. Она была
бледная, усталая и раздраженная, и я сказал, что ей не стоит предпринимать
в этом состоянии столь длительную поездку по железной дороге. Мне хотелось
узнать точнее, было ли ей больно, но она ничего не говорила, только
несколько раз принималась плакать и плакала злыми слезами, не так, как
раньше.
Я увидел маленького мальчика, он шел слева по улице к вокзалу; хоть
мальчик промок до нитки, он выставил под проливной дождь открытый ранец.
Крышку ранца он откинул назад и нес его прямо перед собой с таким
выражением, с каким три волхва на картинках приносят младенцу Иисусу свои
дары: ладан, злато и мирру. Я разглядел мокрые, уже почти разлезшиеся
корешки учебников. Выражение лица мальчика напомнило мне Генриэтту.
Мальчик был сосредоточен, углублен в себя и торжествен. Мария спросила с
кровати:
- О чем ты думаешь?
- Ни о чем, - ответил я.
Я увидел, как мальчик медленным шагом прошествовал через привокзальную
площадь и скрылся в дверях вокзала, мне стало страшно за него; эти
торжественные пятнадцать минут ему дорого обойдутся: пять горьких минут
объяснений с рассерженной матерью и удрученным отцом - в доме ни гроша, не
на что купить новые учебники и тетради.
- О чем ты думаешь? - спросила Мария снова.
Я уже собрался было ответить "ни о чем", но потом вспомнил мальчика и
рассказал ей, о чем я думал: о том, как мальчик приедет домой в
какую-нибудь деревушку поблизости и будет, наверное, врать, потому что
никто не поверит ему, как это на самом деле случилось. Он скажет, будто
нечаянно поскользнулся и уронил ранец в лужу или же поставил его на
минутку у водосточной трубы, а из трубы вдруг хлынули потоки воды прямо в
ранец. Все это я говорил тихим, ровным голосом, но Мария прервала меня:
- Что это значит? Почему ты рассказываешь мне всякую чушь?
- Потому что я об этом думал в ту минуту, когда ты меня спросила.
Она не поверила всей этой истории с мальчиком, и я рассердился. Мы еще
ни разу не солгали друг другу и ни разу не обвинили друг друга во лжи. Я
так рассвирепел, что заставил ее встать, надеть туфли и побежать со мной
на вокзал. В спешке я не захватил зонтик, мы совершенно промокли, но
мальчика нигде не обнаружили. Мы прошли по залу ожидания, заглянули даже в
христианскую миссию; в конце концов я спросил у железнодорожника на
контроле, не отошел ли только что какой-нибудь поезд. Он сказал, что две
минуты назад ушел поезд в Бомте. Я справился, не пропускал ли он на перрон
промокшего до нитки мальчика, светловолосого, вот такого приблизительно
роста. Железнодорожник взглянул на меня подозрительно:
- В чем дело? Он у вас что-то стащил?
- Нет, - сказал я, - просто я хочу знать, уехал ли мальчик этим
поездом.
Мы с Марией стояли совершенно промокшие, и железнодорожник недоверчиво
оглядывал нас с головы до ног.
- Вы случайно не из Рейнской области? - спросил он таким тоном, словно
узнавал, не находился ли я под судом и следствием.
- Да, - сказал я.
- Справки такого рода я имею право выдавать только с разрешения
начальства, - ответил он.
Уверен, что какой-нибудь парень из Рейнской области здорово напакостил
ему и, наверное, в годы военной службы. Я знавал театрального осветителя,
которого облапошил на военной службе какой-то берлинец; с тех пор он
считал всех берлинцев и берлинок своими кровными врагами. Во время
выступления одной берлинской акробатки он внезапно выключил свет, бедняжка
оступилась и сломала себе ногу. Доказать его вину так и не удалось, все
свалили на "короткое замыкание", но я уверен, что осветитель выключил свет
нарочно, потому что акробатка родилась в Берлине, а какой-то берлинец
облапошил его в армии. Железнодорожник на оснабрюкском вокзале смотрел на
меня таким взглядом, что мне стало не по себе.
- Мы поспорили с этой дамой, - сказал я, - речь идет о пари.
Мне не надо было этого говорить, ведь я солгал, а когда я лгу, по моему
лицу сразу видно.
- Ну-ну, - сказал он, - поспорили. Воображаю, как спорят в Рейнской
области.
Одним словом, я так ничего и не добился. У меня мелькнула мысль взять
такси, чтобы поехать в Бомте, подождать там на вокзале поезд и поглядеть,
как с него сходит мальчик. Но он мог сойти на любой промежуточной станции
до Бомте или после. В гостиницу мы вернулись совершенно мокрые и озябшие.
Я втолкнул Марию в бар на первом этаже, мы подошли к стойке, я обнял ее и
заказал две рюмки коньяку. Хозяин бара - он же владелец гостиницы -
взглянул на нас так, словно он с удовольствием вызвал бы полицию. Накануне
мы много часов подряд играли в рич-рач и заказывали себе в номер
бутерброды с ветчиной и чай; утром Мария поехала в больницу, а когда
вернулась, у нее не было ни кровинки в лице. Хозяин весьма небрежно
подвинул к нам рюмки, и половина коньяку выплеснулась; он демонстративно
не смотрел в нашу сторону.
- Ты мне не веришь? - спросил я Марию. - Я имею в виду мальчика.
- Да нет же, - ответила она, - верю. - Но она сказала это только из
сострадания ко мне, а не потому, что действительно верила. А я был в
бешенстве, так как у меня не хватало духу накричать на хозяина за пролитый
коньяк. Рядом с нами стоял какой-то бандит и с присвистом тянул пиво.
После каждого глотка он слизывал пену с губ и посматривал с таким видом,
будто вот-вот заговорит со мной. Я всегда боюсь, как бы со мной не
заговорил полупьяный немец определенной возрастной категории: такие немцы
говорят только о войне и считают, что прошедшая война была "что надо", а
когда они налижутся-как следует, выясняется, что это просто убийцы и что
все вообще "далеко не так уж страшно". Мария дрожала от холода; я снова
подвинул рюмки хозяину через обитую никелем стойку, но Мария посмотрела на
меня, покачав головой. Слава богу, на этот раз хозяин подал рюмки
осторожно, не расплескав ни капли. От души у меня отлегло - теперь я мог
не считать себя трусом. Бандит опрокинул рюмку водки и заговорил сам с
собой.
- В сорок четвертом мы пили водку и коньяк ведрами... В сорок четвертом
ведрами... а что не могли допить, выливали прямо на землю, и зажигали...
чтобы этим пентюхам достался шиш. - Он загоготал. - Шиш!
Я еще раз подвинул наши рюмки через стойку, хозяин налил только одну и,
прежде чем наполнить вторую, вопросительно взглянул на меня; только теперь
я заметил, что Марии уже нет. Я кивнул, и он налил вторую рюмку; я выпил
обе и до сих пор горжусь тем, что сумел сразу же уйти. Мария лежала на
неразобранной постели и плакала, и, когда я положил ей руку на лоб, она
оттолкнула ее - тихо, мягко, но все же оттолкнула. Я сел возле нее, взял
ее руку, и она не отняла ее. Я обрадовался. На улице уже стемнело, я
просидел целый час на кровати возле Марии, держа ее руку в своей, и только
потом заговорил. Я говорил вполголоса, опять рассказал ей историю про
мальчика, и она пожала мне руку, словно желая сказать: "Да, я верю тебе,
верю". Потом я попросил объяснить все же, что они делали с ней в больнице,
и она сказала, что это, мол, "женские дела", "не опасно, но мерзко". От
этих слов мне стало страшно. "Женские, дела" пугают меня своей
таинственностью; для меня они абсолютно непостижимы. Мы прожили с Марией
три года, и только тут я впервые услышал, что эти дела вообще существуют.
Конечно, я знал, как появляются на свет дети, но не имел представления о
всяких деталях. Мне исполнилось двадцать четыре, и Мария была уже три года
моей женой, когда я в первый раз услышал обо всем этом. Мария засмеялась,
увидев, какой я простофиля. Она положила мою голову к себе на грудь и
несколько раз повторила: "Ты хороший, ты такой хороший!" Вторым человеком,
посвятившим меня в эти дела, был Карл Эмондс, мой школьный товарищ,
который без конца возился с этими своими кошмарными подсчетами вероятия
беременности.
После я еще сходил в аптеку, купил Марии снотворное и просидел возле
нее на кровати до тех пор, пока она не заснула. По сию пору я не знаю
толком, что с ней было и что ей пришлось перенести из-за этих "женских
дел". На следующее утро я отправился в городскую библиотеку и прочел по
специальному справочнику все, что только мог разыскать; на сердце у меня
стало легче. А в середине дня Мария одна уехала в Бонн, она ничего не
взяла с собой, кроме сумочки. И больше она не говорила, что и я мог бы
поехать с ней.
- Встретимся послезавтра во Франкфурте, - сказала она.
Под вечер явилась полиция нравов, и я обрадовался, что Марии уже нет,
хотя лично меня ее отсутствие ставило в крайне неприятное положение.
Думаю, что на нас донес хозяин гостиницы. Разумеется, я всегда говорил,
что Мария моя жена, и у нас только раза два или три были неприятности. Но
в Оснабрюке я хлебнул горя. Явились два агента в штатском - мужчина и
женщина, весьма вежливые и определенным образом вымуштрованные, дабы
производить "хорошее впечатление" своими корректными манерами. А меня
всегда донельзя раздражала эта особая полицейская вежливость.
Женщина была красивая и в меру накрашенная; она не садилась до тех пор,
пока я не предложил ей сесть, и даже взяла у меня сигарету, а в это время
ее коллега "незаметно" рыскал глазами по комнате.
- Фрейлейн Деркум уже не с вами?
- Да, - сказал я, - она уехала раньше, послезавтра мы встретимся во
Франкфурте.
- Вы артист легкого жанра?
Я ответил "да", хотя это и не соответствовало истине; но я решил, что
так будет проще.
- Войдите в наше положение, - сказала женщина, - нам приходится в
выборочном порядке проверять приезжающих, которые прибегают к абортивному,
- она покашляла, - лечению.
- Я вхожу в ваше положение, - сказал я. Правда, в справочнике я ничего
не нашел об абортивном лечении. Агент отказался сесть, хотя и в вежливой
форме, и продолжал незаметно оглядываться по сторонам.
- Ваше постоянное местожительство? - спросила женщина.
Я дал ей наш боннский адрес. Она встала. Ее коллега бросил взгляд на
открытый платяной шкаф.
- Это платья фрейлейн Деркум? - спросил он.
- Да, - сказал я.
Он с "многозначительным" видом взглянул на свою напарницу, но та только
пожала плечами, он тоже пожал плечами, еще раз внимательно посмотрел на
ковер, увидел пятно, нагнулся, потом посмотрел мне в глаза, словно ожидая,
что сейчас я сознаюсь в убийстве. После этого они удалились. Весь
спектакль до самого конца был проведен с отменной вежливостью. Как только
они ушли, я поспешно уложил чемоданы, велел принести счет, вызвал с
вокзала носильщика и уехал ближайшим поездом. Хозяину я заплатил даже за
непрожитый день. Багаж я отправил во Франкфурт, а сам сел в первый
попавшийся поезд, который шел в южном направлении. Мне было страшно, и я
хотел скорее уехать. Укладывая чемоданы, я обнаружил кровь на полотенце
Марии. Даже после того, как я наконец-то дождался франкфуртского поезда, я
все боялся, что чья-то рука ляжет мне на плечо и незнакомец в штатском у
меня за спиной вежливо спросит: "Сознаетесь?" И я бы сознался в чем
угодно. Было уже за полночь, когда я проезжал Бонн. Но у меня не появилось
ни малейшего желания выйти.
Я поехал дальше и прибыл во Франкфурт около четырех утра, остановился в
гостинице, которая была мне не по карману, и позвонил в Бонн Марии. Я
боялся, что ее не окажется дома, но она сразу же подошла к телефону и
сказала:
- Ганс, слава богу, что ты позвонил, я так беспокоилась.
- Беспокоилась? - спросил я.
- Да, - ответила она, - я звонила в Оснабрюк, и мне сказали, что ты
уехал. Я сейчас же еду во Франкфурт. Сейчас же.
Я принял ванну, заказал в номер завтрак и заснул; часов в одиннадцать
меня разбудила Мария. Ее как будто подменили, она была очень ласковая и,
пожалуй, даже веселая. Я спросил ее:
- Ну как, надышалась католическим воздухом?
Мария засмеялась и поцеловала меня. О встрече с полицией я ей ни слова
не сказал.
Достарыңызбен бөлісу: |