13
Некоторое время я раздумывал, не подлить ли мне еще раз горячей воды,
но вода в ванне уже никуда не годилась, и я понял, что пора вылезать. От
воды колену стало хуже, оно опять распухло и совсем затекло. Вылезая из
ванны, я поскользнулся и чуть было не упал на красивый кафельный пол. Я
решил сейчас же позвонить Цонереру и попросить, чтобы он пристроил меня в
какую-нибудь акробатическую труппу. Растеревшись полотенцем, я закурил и
начал разглядывать себя в зеркале: здорово я осунулся. Зазвонил телефон, и
на секунду у меня проснулась надежда, что это Мария. Но звонок был не ее.
Может быть, звонил Лео. Хромая, я добрался до столовой, снял трубку и
сказал:
- Алло.
- Надеюсь, - произнес Зоммервильд, - вы не прервали из-за меня двойное
сальто.
- Я не акробат, а клоун, - сказал я, приходя в бешенство, - и разница
между этими профессиями, во всяком случае, такая же большая, как между
иезуитом и доминиканцем... А если уж я решусь на что-нибудь двойное, так
не на сальто, а на убийство.
Он засмеялся:
- Шнир, Шнир, - сказал он. - Вы меня не на шутку тревожите. Неужели вы
приехали в Бонн только для того, чтобы объявить нам всем по телефону
войну?
- Разве я вам звонил? - спросил я. - По-моему, вы позвонили мне.
- Это не так уж важно, - возразил он.
Я молчал.
- Я прекрасно знаю, - начал он опять, - что вы меня недолюбливаете, не
удивляйтесь, но я вас люблю, вы должны только признать за мной право
проводить в жизнь определенные принципы, в которые я верю и которые я
представляю.
- Если потребуется, то даже силой, - сказал я.
- Нет, нет, не силой, а всего лишь с надлежащей настойчивостью, -
возразил Зоммервильд; он произносил слова очень четко, - как это
необходимо в деле с известной нам особой.
- Почему вы называете Марию "особой"?
- Потому что, с моей точки зрения, очень важно рассматривать это дело
как можно более объективно.
- Вы глубоко заблуждаетесь, прелат, - сказал я, - это дело в высшей
степени субъективное.
Я мерз в халате; сигарета намокла и курилась кое-как.
- Если Мария не вернется, я убью не только вас, но и Цюпфнера.
- Ради бога, не впутывайте сюда Хериберта, - сказал он сердито.
- Хорошенькие шуточки, - сказал я, - некий господин уводит у меня жену,
но как раз его-то и нельзя впутывать.
- Он не некий господин, а фрейлейн Деркум не была вашей женой... И
потом никто ее у вас не уводил, она сама ушла.
- Совершенно добровольно, не так ли?
- Да, - подтвердил он, - совершенно добровольно, хотя, возможно, в ней
боролись чувственное и сверхчувственное начала.
- Ах так, - сказал я, - в чем же вы видите сверхчувственное начало?
- Шнир, - прервал он сердито, - я считаю вас, несмотря ни на что,
хорошим клоуном... но в богословии вы совершенно не сведущи.
- Я сведущ в нем ровно настолько, чтобы понять, - сказал я, - что вы,
католики, поступаете со мной, неверующим, так же жестоко, как иудеи
поступали когда-то с христианами, а христиане с язычниками. Вы мне все уши
прожужжали: закон, богословие... и все это, в сущности, из-за какого-то
идиотского клочка бумаги, который должно выдать государство, да,
государство.
- Вы путаете повод и причину, - сказал он, - но я вас понимаю, Шнир, я
вас так хорошо понимаю.
- Ничего вы не понимаете, - сказал я, - и в результате заповедь о
супружеской верности будет нарушена дважды. Один раз Мария нарушит ее,
выйдя замуж за вашего Хериберта, второй раз она ее нарушит, когда в один
прекрасный день опять сбежит ко мне. Ну, конечно, я мыслю недостаточно
тонко и я недостаточно творческая личность, а главное, недостаточно
хороший христианин, чтобы какой-нибудь прелат мог сказать мне: "Лучше бы
вы, Шнир, продолжали свое внебрачное сожительство".
- Вы не улавливаете самого существенного - богословского различия между
вашим случаем и тем, о котором мы в свое время спорили.
- А в чем различие? - спросил я. - Видимо, в том, что у Безевица более
чувствительная натура... и что для вашего католического общества он -
тяжелая артиллерия.
- Да нет же, - он и впрямь рассмеялся. - Нет. Различие
церковно-правовое. Б. жил с разведенной женой, на которой при всем желании
не мог жениться по церковному обряду, в то время как вы... одним словом,
фрейлейн Деркум не была разведенной женой и вашему браку ничто не
препятствовало.
- Я же согласился подписать эту бумажку и был готов даже вступить в
лоно церкви.
- Готовы из чистого презрения.
- Хотите, чтобы я притворялся верующим, изображая чувства, которых у
меня нет? Раз вы требуете соблюдения чисто формальных условий, настаиваете
на праве и на законе... тогда почему вы упрекаете меня в отсутствии
чувств?
- Я вас ни в чем не упрекаю.
Я молчал. Зоммервильд был прав, и это угнетало меня. Мария ушла сама,
конечно, они встретили ее с распростертыми объятиями, но, если бы она
хотела остаться со мной, никто не заставил бы ее уйти.
- Алло, Шнир, - сказал Зоммервильд. - Вы меня слушаете?
- Да, - сказал я, - я вас слушаю. - Разговор с ним я представлял себе
совсем иначе. Я хотел поднять его с постели часа в три ночи, отчитать как
следует и припугнуть.
- Чем могу вам помочь? - спросил он тихо.
- Ничем, - сказал я, - разве что убедить меня в том, что секретные
переговоры в ганноверской гостинице велись с одной целью - укрепить любовь
Марии ко мне... и я вам поверю.
- Вы совершенно не хотите понять, Шнир, что в отношениях фрейлейн
Деркум к вам наступил кризис.
- А вы были тут как тут и показали ей всякие законные церковно-правовые
лазейки, чтобы она могла расстаться со мной. А я-то считал, что
католическая церковь противница разводов.
- Боже мой, Шнир, - воскликнул он, - не можете же вы требовать, чтобы
я, будучи католическим священнослужителем, помогал женщине упорствовать в
грехе и жить вне брака?
- А почему бы и нет? - сказал я. - Ведь вы толкаете ее на путь разврата
и супружеских измен... И если вы, будучи священником, согласны отвечать за
это - воля ваша.
- Ваш антиклерикализм меня поражает. С этим я встречался только у
католиков.
- Я вовсе не антиклерикал, не воображайте, я просто
антизоммервильдовец, потому что вы нечестно играете и потому что вы
Двуличны.
- Боже мой, - сказал он, - откуда вы это взяли?
- Слушая ваши проповеди, можно подумать, что у вас душа широкая, как
парус, ну а потом вы начинаете строить козни и шушукаться по углам в
гостиницах. Пока я в поте лица своего добываю хлеб насущный, вы ведете
секретные переговоры с моей женой, не потрудившись даже выслушать меня.
Это и есть нечестная игра и двуличие... Впрочем, чего можно ждать от
эстета?
- Ладно, ругайте меня, возводите напраслину. Я вас так хорошо понимаю.
- Ничего вы не понимаете; вы медленно, капля по капле, вливали в Марию
отвратительную мутную смесь. Я предпочитаю напитки в чистом виде; чистый
картофельный спирт для меня милее, чем коньяк, в который что-то подмешано.
- Продолжайте, вам необходимо отвести душу, - сказал он, - чувствуется,
что вас это глубоко затрагивает.
- Да, меня это затрагивает, прелат, и внутренне и внешне, потому что
дело идет о Марии.
- Настанет день, когда вы поймете, что были несправедливы ко мне, Шнир.
И в этом вопросе и во всех других... - он говорил чуть ли не со слезой в
голосе, - а что касается смесей, то вы забываете, быть может, о людях,
которые испытывают жажду, сильную жажду; лучше уж дать им не вполне чистый
напиток, чем вовсе ничего не дать.
- Но ведь в вашем священном писании говорится о чистой, прозрачной
воде... Почему вы не даете ее жаждущим?
- Быть может, потому, - сказал он с дрожью в голосе, - что я... что я,
если следовать вашему сравнению... стою в самом конце длинной цепи,
черпающей воду из источника. В этой цепи я сотый или даже тысячный, и вода
не может дойти до меня незамутненной... и еще одно, Шнир. Вы слушаете?
- Слушаю, - сказал я.
- Можно любить женщину, не живя с ней.
- Вот как! - сказал я. - Теперь в ход пошла дева Мария.
- Не богохульствуйте, Шнир, - сказал он, - это вам не к лицу.
- Я вовсе не богохульствую, - сказал я. - Допустим, я могу уважать то,
что недоступно моему пониманию. Но я считаю роковой ошибкой, когда молодой
девушке, которая не собирается идти в монастырь, предлагают брать пример с
девы Марии. Как-то раз я даже прочел целую лекцию на эту тему.
- Да ну! Где же? - спросил он.
- Здесь, в Бонне, - ответил я, - молодым девушкам в группе Марии. Я
специально приехал из Кельна к ним на вечер, показал им несколько сценок и
побеседовал с ними о деве Марии. Спросите Монику Зильвс, прелат. Конечно,
я не мог рассказать девушкам о том, что вы именуете "вожделением плоти"!
Вы слушаете?
- Слушаю, - сказал он, - и поражаюсь. Вы впадаете в довольно-таки
фривольный тон, Шнир.
- Черт возьми, прелат, - сказал я, - ведь акт, ведущий к рождению
ребенка, до некоторой степени фриволен... впрочем, если желаете, мы можем
потолковать об аисте. Но все ваши речи, проповеди и учения, касающиеся
этой откровенной стороны жизни, - сплошное лицемерие. В глубине души вы
считаете все это свинством, узаконенным браком в целях самозащиты от
человеческой природы... или же строите себе всякие иллюзии,
противопоставляя телесную любовь всем другим чувствам, сопутствующим ей...
Но как раз эти сопутствующие чувства и есть самое сложное. Даже законная
жена, с трудом выносящая своего супруга, связана с ним не только
телесно... да и самый пропащий пьяница, который идет к проститутке, ищет у
нее не только телесной любви, так же как и сама проститутка. Вы
обращаетесь с любовью, как с бенгальским огнем... а она - динамит.
- Шнир, - сказал он вяло, - я поражен, как много вы размышляли на эту
тему.
- Поражены? - закричал я. - Лучше бы вы поражались тупоголовым
животным, для которых их жены - не что иное, как законная собственность.
Спросите у Моники Зильвс, что я говорил тогда девушкам. С тех пор как я
узнал, что принадлежу к мужскому полу, я почти ни о чем так много не
думаю... И это вас поражает?
- У вас отсутствует всякое, даже самое минимальное представление о
праве и законе. Ведь чувства, какими бы они ни были сложными, должны быть
упорядочены.
- Да, - сказал я, - с вашими порядками мне пришлось познакомиться. Вы
сами толкаете природу на тот путь, который именуется путем
прелюбодеяния... а когда природа приходит в столкновение с законным
браком, вам становится страшно. Тогда вы каетесь, получаете отпущение
грехов, снова грешите, и так далее... Зато все у вас упорядочение и
законно.
Он засмеялся. Смех его звучал пошло.
- Шнир, - сказал он, - я начинаю понимать, что с вами. Очевидно, вы,
как все ослы, однолюб.
- Оказывается, вы и в животных ничего не смыслите, - сказал я, - не
говоря уже о homo sapiens. Ослов никак не назовешь однолюбами, хотя у них
морды святош. У ослов совершенно неупорядоченные половые отношения.
Моногамны только вороны, колюшки, галки и отчасти носороги.
- Но не Мария, - сказал он. Видимо, он сразу понял, что нанес мне этой
короткой фразой тяжелый удар, и, понизив голос, добавил: - Весьма сожалею,
Шнир. Я искренне хотел бы, чтобы всего этого не произошло. Поверьте!
Я молчал. Потом выплюнул окурок на ковер и проследил за тем, как
горящий табак рассыпался и выжег в ковре маленькие черные дырочки.
- Шнир! - воскликнул он с мольбой. - Вы верите по крайней мере, что мне
все это тяжело говорить?
- Какая разница - верю я или нет? - спросил я. - Но, если желаете,
пожалуйста, - верю.
- Вы так много думали о человеческой природе, - сказал он, - а ведь,
следуя природе, вы должны были поехать за Марией, бороться за нее.
- Бороться, - сказал я, - разве это слово значится в ваших проклятых
законах о браке?
- Ваши отношения с фрейлейн Деркум не были браком.
- Хорошо, - сказал я. - Пусть будет по-вашему. Это был не брак. Но я
почти каждый день пытался связаться с ней по телефону и ежедневно писал
ей.
- Знаю, - сказал он. - Знаю. Но сейчас уже поздно.
- Сейчас остается только одно - открыто вмешаться в их брак, - сказал
я.
- Вы на это неспособны, - возразил он. - Я вас знаю лучше, чем вы
думаете; ругайтесь сколько хотите, угрожайте мне, я вам все равно скажу:
самое ужасное в вас то, что вы человек незащищенный, я даже сказал бы -
чистый. Чем вам помочь?.. Я имею в виду... - Он замолчал.
- Вы имеете в виду деньги? - спросил я.
- И это тоже, - ответил он, - но я говорю о ваших служебных делах.
- Возможно, я еще вернусь к разговору о деньгах и о делах, - сказал я.
- ...Но где она теперь?
Я услышал его дыхание; стало очень тихо, и я впервые ощутил слабый
запах: от него слегка пахло одеколоном, чуть-чуть красным вином и сигарой.
- Они поехали в Рим, - сказал он.
- Медовый месяц? Да? - спросил я хрипло.
- Да, так это называют, - ответил он.
- Блуд с соблюдением всех формальностей.
Я повесил трубку, не сказав ни спасибо, ни до свидания. Черные точки на
ковре, которые прожгла моя сигарета, еще тлели, но я слишком устал, чтобы
затоптать их. Мне было холодно, колено болело. Я чересчур долго просидел в
ванне.
Со мной Мария не соглашалась ехать в Рим. Когда я предложил ей это, она
покраснела и сказала:
- В Италию я поеду, а в Рим - нет.
Я спросил ее почему, и она ответила мне вопросом на вопрос:
- Неужели ты действительно не понимаешь?
- Нет, - сказал я.
Но она промолчала. Я с радостью поехал бы с ней в Рим, чтобы посмотреть
на папу. Мне кажется, я согласился бы даже постоять несколько часов на
площади святого Петра в ожидании папы, а завидев его в окне, стал бы
хлопать в ладоши и кричать "эвива!". Когда я сказал это Марии, она
прямо-таки пришла в ярость. И уверяла, что это "своего рода
извращенность", если такой агностик, как я, ликует при виде святого отца.
Мария испытывала настоящую ревность. Я часто наблюдал это у католиков:
подобно скупому рыцарю, они оберегают от всех свои сокровища - причастие,
папу... Кроме того, из всех категорий людей, какие я только встречал,
католики наиболее высокого мнения о себе. Они высокого мнения и о сильных
сторонах своей религии, и о слабых, и потом они ждут от каждого, кого
считают хоть мало-мальски интеллигентным, что он вот-вот "обратится".
Возможно также, Мария не хотела ехать со мной в Рим, боясь, что там наша
совместная жизнь покажется ей особенно греховной. В некоторых вопросах она
весьма наивна, да и не ахти как интеллигентна. Но ехать в Рим с Цюпфнером
было с ее стороны подло. Уверен, что они получат аудиенцию у папы и бедный
святой отец будет называть ее "дочь моя", а Цюпфнера "мой добрый сын", не
подозревая, что перед ним на коленях стоят блудник и блудница, люди,
нарушившие святость брака. Может быть, она поехала с Цюпфнером в Рим также
потому, что в Риме ей ничто не напоминало обо мне. Мы были с ней в
Неаполе, в Венеции и во Флоренции, в Париже и в Лондоне, объездили
множество немецких городов. В Риме ей не грозят воспоминания, и там она
вволю надышится "католическим воздухом". Я решил еще раз позвонить
Зоммервильду и сказать ему, что особенно недостойным я считаю его насмешки
над моей склонностью к моногамии. Впрочем, почти всем образованным
католикам присуща эта черта: обычно они отсиживаются за защитным валом из
христианских догм и, настрогав из этих догм принципов, мечут их во все
стороны. Но стоит столкнуть их лбами с так называемыми "вечными истинами",
как они начинают посмеиваться и ссылаться на "человеческую природу". На
худой конец они изображают на своих лицах насмешливую улыбку, как будто
только что побывали у папы и он снабдил их частичкой своей непогрешимости.
Во всяком случае, если ты примешь всерьез те универсальные истины, которые
они хладнокровно возвещают с кафедры, тебя объявят либо "протестантом",
либо "человеком, лишенным чувства юмора". Когда ты серьезно обсуждаешь с
ними вопросы брака, они пускают в ход своего Генриха Восьмого - этим
козырем они ходят вот уже триста лет, чтобы показать, как тверда их
церковь. Если же католики хотят продемонстрировать, как она мягка, как
терпима, они начинают рассказывать историйки наподобие той истории с
Безевицем или вспоминают остроты епископов, но только в "кругу
посвященных" - а под этим "кругом посвященных" все они: и левые и правые -
в данном случае это не играет никакой роли - понимают людей "образованных
и интеллигентных". Когда я предложил Зоммервильду рассказать историю о том
прелате и о Безевице с кафедры, он разъярился. На кафедре они всегда
оперируют своим главным козырем - Генрихом Восьмым, если речь идет о
взаимоотношениях между мужчиной и женщиной! Королевство за брак! Право!
Закон! Догматы католической религии!
Меня подташнивало, и притом по разным причинам: физически, потому что,
кроме скудного завтрака в Бохуме, я не имел ничего во рту, не считая
коньяка и сигарет; морально, потому что я представил себе, как Цюпфнер в
своей гостинице в Риме смотрит на одевающуюся Марию. Могу поспорить, что
он-то будет рыться в ее белье. Этим прилизанным католикам с ровными
проборами, интеллигентным, праведным и образованным нужны сострадательные
женщины. Мария - неподходящая жена для Цюпфнера. Для человека, как он,
который ходит в безукоризненных костюмах, достаточно модных, чтобы не
казаться старомодным, и все же не столь модных, чтобы выглядеть излишне
щеголеватым, для человека, который каждое утро щедро обливается холодной
водой и чистит зубы так усердно, словно хочет поставить мировой рекорд...
для такого человека Мария малоинтеллигентна и к тому же она чересчур долго
занимается по утрам своим туалетом. Люди типа Цюпфнера, перед тем как их
поведут на аудиенцию к папе, поспешно обмахивают свои башмаки носовым
платком. Мне было жаль папу за то, что они будут стоять перед ним на
коленях. Лицо папы озарится доброй улыбкой, и он от души порадуется этой
красивой, симпатичной католической парочке из Германии... а ведь его опять
обманут. Ему и невдомек будет, что он благословляет людей, нарушивших
заповедь о супружеской верности.
Я пошел в ванную, досуха растерся полотенцем, оделся, пошел на кухню и
поставил кипятить воду; Моника обо всем позаботилась. Спички лежали на
газовой плитке, молотый кофе был в плотно закрывающейся банке, рядом
лежала фильтровальная бумага; в холодильнике оказались ветчина, яйца,
овощные консервы. Домашними делами я занимаюсь охотно только в том случае,
если это единственная возможность сбежать от словоизвержений
великовозрастных дядей. Когда Зоммервильд заводит разговор об "эросе",
когда Блотхерт выдавливает из себя "ка-ка-нцлеров", а Фредебейль
произносит ловко скомпилированную речь о Кокто... вот тогда я с радостью
удираю на кухню, выжимаю из тюбиков майонез, разрезаю пополам маслины и
делаю бутерброды с ливерной колбасой. Но если мне надо что-нибудь
приготовить для себя, я совсем теряюсь, становлюсь неловким от
одиночества, и необходимость открыть банку консервов или разбить на
сковородку яйца ввергает меня в тяжкую меланхолию. По природе я не
холостяк. Когда Мария болела или ходила на работу - во время нашей жизни в
Кельне она недолго служила в писчебумажном магазине, - для меня не
составляло особого труда возиться по хозяйству; после ее первого выкидыша
я даже стирал постельное белье, пока наша хозяйка пребывала в кино.
Кое-как я открыл банку фасоли, не покалечив руки, я налил в кофейник
кипящую воду; думал я о вилле, которую построил себе Цюпфнер. Года два
назад я был у него.
Достарыңызбен бөлісу: |