Те моменты в судьбе человека, которые, в семейном его кругу, представляются событиями, в оценке беспристрастного свидетеля обращаются в происшествия большей или меньшей значительности. Провозглашение Н. Гумилевым и С. Городецким «акмеизма» или «адамизма», «нового направления», якобы идущего «на смену символизма», – в кругу лиц, именующемся «цехом поэтов», являясь событием, – перед глазами историка предстанет, как случайное происшествие, примечательное разве в качестве иллюстрации той духовной инертности, которой так резко отмечено последнее десятилетие нашей поэзии. «Акмеизм» или «адамизм» существует покамест в виде недодуманной и недочувствованной идеи в воображении его изобретателей, существует в виде нового словечка для поклонников всякой новизны, да еще тщится существовать в виде эстетической теории на страницах журнала «Аполлон», в истинно-убогих критико-проповеднических опытах Н. Гумилева и С. Городецкого21. Знаменательно, что «новому направлению», никак прагматически не обусловленному, суждено было появиться на свет именно в виде «теории». Теория эта, по убеждению ее пророков, будто бы уже находит осуществление в литературе «новой школы»; однако, акмеистических произведений до сих пор нет ни в «ежемесячнике стихов и критики», «Гиперборее», ни в прочих изданиях «цеха поэтов» – лоне «нового направления». Таким образом, в наше многочудное время случилось, что дитя рождено прежде матери своей. Мы минуем в статьях Н. Гумилева и С. Городецкого те страницы, которые посвящены «критике» символизма, если можно назвать критикой этот суетливый лепет «мыслителей», не сумевших даже условиться в понятии символизма: поползновения эти нашли достойную оценку в обстоятельной статье Валерия Брюсова22. Ограничимся лишь разбором основных принципов акмеизма.
После символизма, который «заполнив мир соответствиями», «обратил его в фантом», «после всяких “неприятий”<»> мир «бесповоротно принят акмеизмом, во всей совокупности красот и безобразий». В этом вновь «бесповоротно принятом мире», «роза опять стала хороша сама по себе», так же, как хороша сама по себе «сукровица», «сточной корой» наросшая на колу, на котором посажен преступник. Как на вновь сотворенное, глядят «новые Адамы» на окружающую их жизнь, полные «новой» заботой «опять назвать имена мира и тем вызвать всю тварь из влажного сумрака в прозрачный воздух». (Не на этом ли «новом» стремлении – вызывании образов «из влажного сумрака в прозрачный воздух» – основан творческий процесс художников всех времен?) Во «влажном сумраке», однако, таится и «непознаваемое», но оно, будучи «по самому смыслу этого слова» не познаваемо, не подлежит обсуждению. Акмеисту, впрочем, не возбраняется «изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному», «но тогда она должна23 только содрогаться». Таковы принципы акмеистической теории и политики.
Приход новых Адамов в русскую современность исторически настолько не подготовлен, что производит впечатление поистине маскарадное, особливо когда во главе шествия мы узнаем версификатора Н. Гумилева, такого отменно-цивилизованного monsieur Адама, и Анну Ахматову, простодушно выдаваемую С. Городецким за новую Еву. Из «влажного сумрака в прозрачный воздух» Ева вызывает то, что приличествует подмечать «женскому взору», – и вот вызванные Анной Ахматовой «хлыстик», «перчатка», «старое саше» и т. п. Мы слишком еще не забыли гумилевские «Романтические цветы», «Жемчуга» и «Чужое небо»; «Вечер» Анны Ахматовой также памятен нам, – каким же чудом преобразились эти насквозь европеизированные писатели в «немного лесных зверей»? Правда, Н. Гумилев заявляет, что «акмеистом труднее быть, чем символистом», «а принцип нового направления – всегда идти по линии наибольшего сопротивления», – не потому ли из чистокровного парнасца Н. Гумилев стремится переплавить себя в адамиста? Покамест завоевания акмеистов сводятся к разрешению «оков метра пропуском слогов, более чем когда-либо вольной перестановкой ударений», писанием стихов «по вновь продуманной силлабической системе стихосложения», но какие победы ожидают новых Адамов, когда они примутся за осуществление сурового требования акмеизма: «ежечасно угадывать чем будет следующий час для нас» (акмеистов), «для нашего дела, для всего мира, и торопить его» (т. е. часа) «приближение»? Продумана ли «новой школой» также и система обучения пророческому искусству? (А впрочем, почему бы основателям «цеха поэтов» и не организовать «цеха пророков»?) И, наконец, когда акмеисты научатся «угадывать», по какой непостижимой системе должны будут они творить так, чтобы роза, в их изображении, оставаясь прекрасной сама по себе как таковая, «а не своими мыслимыми подобиями» с чем-нибудь, в то же время отличалась от розы реалиста «тем, сплавляющим явление с поэтом, химическим синтезом, который и сниться никому, даже самому хорошему реалисту, не может?»
Но цель нашей статьи отнюдь не в обличении новоявленных мыслителей в их непривычке к мышлению, и если мы задержались на оценке «нового направления», то причиной тому отнюдь и не интерес, вызываемый именами новых Адамов: все они за исключением С. Городецкого, поэта хоть и талантливого, но ненадежного, – средней величины стихотворцы, не более того. Оценка акмеизма занимает нас лишь постольку, поскольку нас волнует вопрос о «литературных направлениях» вообще, об отношении их к единому пути искусства.
Эстетическое начало, подобно религиозному, заложенное в психике человека, в катастрофические минуты жизни и в минуты созерцательные влечет дух к исканию незыблемых норм. И подобно тому, как история религии являет нам эволюцию принципа отношений человека к Богу, история искусства являет эволюцию принципа бескорыстного отношения субъекта к объекту. Естественно поэтому, что в поисках пути искусства исследователь направляет свой взгляд к истории, как путешественник, для определения места, где он находится, отыскивает на географической карте линию пройденного пути. Вехами на дороге теоретического мышления служат, в области литературы, исследователю, так называемые «литературные школы», знаменующие в истории моменты решительного преобладания тех или иных эстетических воззрений. Но «литературная школа», как всякая боевая организация, сражающаяся под определенным знаменем, имеет в виду защиту так или иначе занятых позиций, а не сдачу их во имя истины (ибо истина невидима глазам, ослепленным другими светочами), поэтому значение деятельности «литературных школ», в поисках пути искусства, сводится к роли религиозных сект, возводящих то или иное теологическое пристрастие в основу своего вероучения. Ищущий религиозной истины идет мимо сект к великим основателям религий, принесшим миру откровения. И искатель, алчущий эстетической мудрости, отвергнув кривые «литературных направлений», должен устремлять свой шаг к неомраченному источнику эстетического опыта, к тем бесценным образцам теоретического прозрения, которые оставлены нам великими художниками; тут, в документах различных эпох, в документах, говорящих различными языками, открывается ему необычайное, чудесное единомыслие. Вчитываясь в переписки, дневники, статьи и заметки мировых гениев, переходит ищущий из озаренной вечным полднем философии Германии в блистательную Францию, возвращается в пламенный рассвет нашей родины, – и с упоением отмечает, что над всем миром в едином небе сияет единое солнце.
Поистине, если вдуматься в то, что, так называемый, «реализм», как теория искусства», во всей чудовищной своей наивности мог процветать у нас назад тому полвека, что с фанфарами должен был выступить против него, так называемый «символизм», с провозглашением идеи символа, «как единственной подлинной сущности всякого художественного творчества», что, наконец, ныне, в наши дни, может возникнуть «акмеизм», «новая школа», ополчившаяся на символ, как на изобретение символистов, – если вдуматься в то, что все это явилось после Пушкина, после Пушкина, чей образ есть рассказанная словами сущность искусства, – как не прийти в унылое смятение? И впрямь, талант памяти – свойство души аристократической, и нет признака более отличительного для душ заурядных, как счастливая их способность забвения. Они не умеют помнить и, не умея помнить, не умеют чтить. История эстетических исканий «литературных школ» повествует нам об этом.
Беспокойное ощущение того, что есть же где-то эти таинственные «способы поэтического воздействия», и что они отнюдь не в бездумной добросовестности изображения внешнего мира, в какой степенно упражнялись «любители натуры», подвигло символистов к паломничеству в мир внутренний, в дух свой, к творчеству из себя. И вот – много ли времени прошло? – а «новое направление» уже обличает «достойного отца» своего – символизм в том, что он «выдвинул на передний план чисто литературные задачи: свободный стих, более своеобразный и забытый слог, метафору, вознесенную превыше всего». Правда, укор этот, в устах акмеиста, ищущего «способов поэтического воздействия» в разбивании «оков метра пропуском слогов» и т. п., т. е. занятого теми же «чисто литературными задачами», звучит весьма наивно; но, как ни легкомыслен обвинитель, осуждение его, увы, не безосновательно. В одном лишь не прав он: для символистов «чисто литературные задачи» не были целью устремлений, и очутились они «на переднем плане», думается нам, весьма неожиданно для символистов. История же этой катастрофы такова. – Возведя в принцип черпание из себя, символисты упустили из виду: 1) что нет содержания неиссякаемого и что с великой, неустанной заботливостью должно следить за чашей своей, дабы, в один прекрасный день, не найти ее опустевшей; 2) что муть, лежащая на дне, не всегда есть благородный осадок старого вина; 3) что не вякая капля даже переполненного сосуда драгоценна. Символист спустился в себя с сетью, сплетенною не суровым художественным принципом, а рукою самодовольною и неразумною, и вот почему сеть его наполнилась недостойной лова плотвой. Обвинение в культе «чисто литературных задач» заслужено символистами потому, что всякая форма, не будучи оправданной содержанием, есть не более, как выполнение литературной задачи, и образцами таких, не оправданных содержанием, форм наполнила поэзию лирика символистов. Приподнявший край занавеса, опущенного над тайной «поэтического воздействия», и вновь обольстивший литературу мечтою о царстве духа, колыбели творчества, символизм, как теория искусства, достоин всяческого уважения, но несравненно значительнее он для нас тем, что судьбой своею он послужил нам поистине трагическим уроком. Если образ Пушкина, как совершенное изваяние, воплощая черты художественного идеала, вещает нам о том, к чему должен стремиться созидающий, – обломки символизма не менее красноречиво повествуют о роковых опасностях на пути художника.
Но каков же путь этот, и каков должен был бы быть принцип воспитания в школе творцов, если бы такая школа была мыслима? Чему прежде всего должен был бы учиться художник? На этот вопрос ответ можно формулировать кратко: беспрерывному творческому процессу должен прежде всего учиться художник. Творить душу свою, искать и выявлять высокие ценности в хаосе своего я, созидать и разрушать во имя созидания же, – беспрерывной духовной жизни должен прежде всего учиться художник. Каков критерий, которым должен руководиться творящий при выборе в себе художественного матерьяла? Что дόлжно воплощать в слово, линию, звук и чего не дόлжно? Природа дает художнику пример творческой мудрости: когда велит она весенней почке раскрыться, развернуться сочным листом? Когда зрелость невыносимо затеснит зеленый комочек, в последний миг. Зреющие мысль и чувство, молниеносной ли атакой или медленной осадой завоеванные, лелеет в себе художник, но вот мысль додумана до дна, чувство дочувствовано до предела; требуя исхода, они терзают душу, и тогда художник, будучи уже не в силах молчать, выявляет их, – в последний миг. Силою последнего мига должен измерять творящий ценность своих замыслов.
Было бы чудом, если б строки эти «избавили от лукавого» хотя бы один молодой талант. Не нашими словами, а «из пламя и света» рожденными произносились догадки и размышления великой эстетической мудрости, и если мы позволяем себе высказывать наше с избранниками единомыслие, то лишь оттого, что хотим напомнить изнывающей в бездорожье молодой поэзии, что у нее отчий дом и неоцененные наследия предков. Но вся «наука об искусстве», создает ли она хотя б одного поэта? – Сердце бьется, никем не наученное, и никакая наука не создавала живого бьющегося сердца.
Печатается по: Андрей Полянин. В поисках пути искусства // Северные записки. Литературно-политический ежемесячник. 1913. Май – Июнь. № 5 – 6. С. 227 – 232. Под псевдонимом «Андрей Полянин» писала поэтесса София Яковлевна Парнок (1885 – 1932).
Владимир Гиппиус
ЛИТЕРАТУРНАЯ НЕДЕЛЯ. РУССКАЯ ХАНДРА (ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН. ГРОМОКИПЯЩИЙ КУБОК. ПОЭЗЫ. ПРЕДИСЛОВИЕ ФЕДОРА СОЛОГУБА. К-ВО «ГРИФ»)
(ОТРЫВОК)
Это искание младенческой ясности, свежести, наивности, – проходит через наше художественное сознание уже довольно давно – с тех пор, как наша поэзия стала сознательной по преимуществу, т. е. с тех пор, как она объявила себя символической. С тех пор и начались мучительные поиски непосредственности, сначала оставаясь в пределах романтических, – и здесь развился культ Блока, который сам томился тоской по жизни; потом эта тоска сказалась в увлечении мифологизмом Городецкого; в прошлом году сделана была попытка найти нового Кольцова в Клюеве; в этом году открылась борьба «акмеистов» с символистами против их отвлеченности, – наконец, сейчас один из отвлеченнейших наших поэтов предлагает нам «легкую» поэзию Игоря Северянина.
Печатается по: Вл. Гиппиус Литературная неделя. Русская хандра (Игорь Северянин. Громокипящий кубок. Поэзы. Предисловие Федора Сологуба. К-во «Гриф») // Речь. 1913. № (24 июня). С. 3.
<Н. Г.>
«АКМЕИЗМ» В «ЗАВЕТАХ»
Конечно, это очень любопытно видеть на первых же страницах книжки «Заветов» стихи Анны Ахматовой, Сергея Городецкого, Гумилева, Зенкевича и Мандельштама (г. Нарбут случайно не попал в их число). Мода теперь пошла на футуристов и акмеистов, и много о них теперь пишут (напр<имер>, в «Аполлоне», «Русск<ой> мысли», «Русск<их> вед<омостях>»). Может быть, интересны вообще эти новые течения в нашей поэзии. Возможно, что нельзя пройти мимо этих новых настроений, не определив их места в нашей жизни и литературе. Так или иначе, но хорошо делает свежий и отзывчивый журнал, когда не замалчивает бросающегося всем в глаза явления и высказывает свое отношение к нему.
Так и делают «Заветы», предпосылая статье об «акмеизме» свое мнение о нем (это, кажется, первый пример такого редакционного выступления не post factum, а перед помещением спорных произведений). Редакция «самым решительным образом» отгораживается от теории «акмеизма», говоря: «Акмеисты – детски-беспомощны в области философии, и все-таки пытаются слепить эстетическую теорийку. Это безнадежно». С первого взгляда кажется, что между «акмеизмом» и реализмом – старым и преемственно развитым – есть тесная и органическая связь. На самом деле между ними нет ничего общего. И хотя редакция не совсем категорически высказывается против этой поэзии и поэтов, находящих у нее приют, но проводит между собою и ими существенные разграничения. «Приятие мира, приятие жизни, – говорится тут, – полнота бытия, вера в жизнь, вера в человека и признание его самоцелью – вот основные камни нашего мировоззрения… Казалось бы поэтому – нам надо всецело признать “акмеизм”, который кладет те же самые положения во главу угла своей теории. Но в том-то и дело, что нет, – ибо теория акмеистов до того слабо обоснована, до того беспомощна, что, слушая ее, как будто в кривое зеркало глядишься…».
Выходит так, как будто все дело в слабости теории ее необоснованности. Не будь их, между акмеизмом и народничеством «заветников» не было бы никаких отличий: акмеисты в «Заветах» и «Заветы» в акмеизме слились бы в одно гармоническое целое. А между тем, даже из статьи г. Долинина об акмеизме мы этого не видим. И напротив даже, в ней почерпаем достаточно материала, чтобы найти существенные различия между этими двумя направлениями в одной лишь литературе. Прежде всего, акмеисты, хотя не столь бешено и огульно, как футуристы, отрицают всякую преемственность. И в первую голову не признают символизма, из которого они вылупились, как птенчики из яйца (а народничество, ведь, немножко старше символизма!). И затем акмеисты делают такие необычайные открытия, которые сделаны давно до них и которые им неведомы просто по наивности и… скажем от себя, по невежеству…
Что же такое «акмеизм»? Акмé – по-гречески значит вершина, расцвет, применительно к человеческой жизни – та пора, тот возраст и, понятно, соответствующее ему мироощущение, когда человек «вдребезги», что называется, пьян жизнью. Жаждя такой веселой бодрости, они и называют себя акмеистами. Первозданный Адам представляется им существом крайне жизнерадостным, настоящим «белокурым зверем», одаренным лишь мужественно-твердым и ясным взглядом на жизнь, девственно-чистым и непосредственно-мудрым пониманием мира. Они хотят (т. е. акмеисты) быть его достойными внуками, а потому называют себя еще и адамистами.
Таково определение самого автора статьи об акмеизме. Жажда жизни и бодрость, реализм и признание быта, любовь к правде и искание только действительной, а не выдуманной правды, – вот главные основы стремлений акмеистов или адамистов. Чего же лучше? Именно эти-то свойства нам и нужны в литературе и поэзии – бодрое настроение и восстановление правды во всех ее видах. Пусть люди будут бодры, жизнерадостны, пусть веселятся и веселят других. Только было бы это искренно и заразительно для других, а не игра и фальсификация, как это было недавно с выражением противоположных чувств (вспомните Толстого, который сказал: «Он пугает, а мне не страшно»). «Пока, – оговаривается наш автор, – к сожалению, этой бодрости, этого “акмеистического” духа еще не видно. Пока в их стихах преобладают те же старые тона и образы, что в прежних их произведениях – до объявления себя акмеистами, и мало чем отличаются от таковых у символистов. Наоборот даже. Кажется, что они пишут свои последние стихотворения как бы в насмешку над самими собою, над своей теорией, над своим стремлением к новым мотивам, к новым мирам».
Спрашивается, зачем же этот длинный огород городить и так много заниматься «акмеизмом»? Быть может, когда-нибудь футуристы и акмеисты скажут свое новое слово. Тогда о них и речь может быть особа. Но пока они только смешны в своих непомерных потугах и в коверканьи прекрасного русского языка. И помещенные тут впереди акмеистические произведения вызывают удивление и недоумение: зачем они тут и что ими хотят выразить не только их авторы, но и те, кто их принял у себя?..
Печатается по: <Н. Г.> «Акмеизм» в «Заветах» // Одесские новости. 1913. № 9046 (12 июня). С. 2. Автором републикуемой заметки был журналист и этнограф Наум Леонтьевич Геккер (1861 – 1920). Статью А. Долинина об акмеизме и другие, обсуждаемые Геккером материалы, см. выше в нашей подборке.
Е. Кускова
СКАЗКА О СЛОВЕ, ДЕВУШКЕ И БИРЮЛЬКАХ
(ОТРЫВОК)
V.
Пантеистическая, убежавшая от лица людского, поэзия научила юное поколение любить красивый перезвон слов, независимо от внутреннего, сокровенного смысла. А так как в это лениво-сонное время люди все более и более забывали, через ять или через е пишется слово «нравственность», и самое слово все более и более теряло свою силу, то вскоре наступило время, когда самая игра слов, их новизна, своеобразные звуковые переливы и трели, лишенные даже того красивого пантеизма, которым гордился символизм, стали самоцелью. Родились родные сыны этого времени, – акмеисты и футуристы. Они злобно стали издеваться над неземным символизмом. Они желают, – без всяких символов, – снова спуститься на землю. Но старых земных слов они уже не знали и потому явились на землю как Адамы и как лесные звери. «Как адамисты, – пишет акмеист Городецкий, – мы немного лесные звери и во всяком случае не отдадим того, чтó в нас есть звериного, в обмен на неврастению». Старый, нежный и пряный символизм, с неземной красотой морских волн и буйного ветра, был назван неврастенией!.. «Но, – продолжают акмеисты, – символисты – все же наши “достойные отцы”». Итак, символисты – отцы, адамисты и лесные звери – их дети… В чем же родство и есть ли оно?
Убежав от «печали земной», символисты рыскали, обнявшись с ветром, шепчась с волной морской, мечтали «видеть взор существ иных»… Но земля мстила им за побег. Вместо взоров «иных существ» они увидели вскоре лесных зверей в образе брошенного ими человека… Они, лесные звери, земные Адамы, повылезли со всех сторон и, хихикая, бормотали: «Мы – дети твои, символизм!». Символизм хмурится, символизм подавлен. Разве его нежные стихи похожи на этих зверей? «Мы, – говорят “звери”, – высоко ценим идею символа, но не прочь и от прочих “способов поэтического воздействия”». «Зверям» страстно захотелось земли… Они охотно воспользовались бы прекрасным орудием истинного искусства, – символом. Но как же тогда быть с землей? Ведь на земле нет теперь таких символов, которые подняли бы Адама до высоты художественного переживания. Земля опустела. Обниматься же с ветром и морской волной футуристам надоело. И потому вдруг раздались бессвязные звуки: ааа… ооооо… у-у-у… Дыр-бул-щур!.. Только это – реальность, только это – самое ценное, земное! И новый Адам начал с буквы, чтобы затем перейти к словам, ибо старые слова реалистической литературы были давно уже позабыты. Тургенев, а главное Достоевский и Толстой, с их изображением земного, узко-человеческого, временного, это были, как говорил Мережковский, «крайние точки, которых достигла русская литература, – это был конец литературы». Дальше начинается уже символизм, декадентство, прозрение… С символизмом пришла и мысль о конце всего человеческого, о конце мира. И если никто из реалистов, – еще каким-то чудом уцелевших на земле после того, как они были похоронены Мережковским, – этого не заметил, это – вина их. Сами декаденты отвергли, давно уже отвергли земной «прогресс». «Мы, – писал Мережковский, – немощные из немощных, но “в немощи нашей сила совершается”». «А сила наша в том, что никакими соблазнами бесконечной середины, бесконечного “прогресса” не соблазнит нас самый могущественный и современный из дьяволов. Мы не приемлем никакой середины, ибо верим в конец, видим конец, хотим конца, ибо мы – сами конец или, по крайней мере, начало конца… Мы видим то, чего никто не видит; мы первые видим солнце великого дня»…
Неужели же Мережковский был прав, говоря, что они, символисты и декаденты, – конец или начало конца…, но только не мира, а упадочной литературы? И не смеются ли над ними земные лесные звери, делая им рожи и гикая: мы здесь, земля не умерла… И щеголяют новыми земными словами…
Струнятся взоры… Лукавят серьги…
Кострят экстазы… Струнят глаза…
Лунеет мрамор… Весна бравурит…
Драприт истомно синьора Za…
Декаденты провозгласили «конец русской литературы», они попытались разорвать традицию, отвергнуть земной «прогресс», и их последователям, вернувшимся на землю, нужно начинать все с начала, с азбуки… С нее они и начинают… Пока они родят слова без смысла и огромными, мохнатыми лапами топчут старый символизм…
А что же девушка? Та, которая так нежно декламировала томно-страстные стихи неземной литературы?
VI.
И я снова ее видела. С той же нежной улыбкой, и, тихо качаясь, она певуче и протяжно говорила:
Элегантная коляска, в электрическом биеньи,
Эластично шелестела по шоссейному песку.
В ней две девственные дамы, в быстро-темном упоеньи,
В ало-встречном устремленьи – это пчелки к лепестку.
А кругом бежали сосны, идеалы равноправия.
Плыло небо, пело солнце, кувыркался ветерок,
И под шинами мотора пыль дымилась, прыгал гравий,
Совпадала с ветром птичка на дороге без дорог…
– Послушай, Ира, перестань! Как тебе не стыдно повторять эту чушь?
– Чушь? – проснулась она. – Но ведь это так красиво!.. Так звучно!
– Ира? Разве может быть красив бессмысленный набор слов?
– Бессмысленный? Да, тут смысла нет. Но, в общем, я не верю, чтобы футуристы были просто бессмысленны. Они непременно что-то хотят сказать. Так же нельзя… без смысла! – вопросительно глядя на меня говорила девушка. И глубоко задумалась над смыслом новой «звериной» поэзии. Разгадает ли она этот смысл? Ведь от ее глаз была скрыта трагедия разрыва между символом и чувством земной радости и земной печали, между словом и действием… она с детства витала в облаках, где все время пыталась видеть то, чего никто не видел, жила в мечтах о невозможном. Она была еще слишком мала. Когда слово вдруг потеряло свою силу и стало звучным, но пустым…
VII.
Взяла в руки книжку новых знаменитостей А. Крученых и В. Хлебникова «Бух лесинный». Одно название невольно заставляет рассмеяться. Однако содержание книжки отнюдь не смешное.
Ты богиня молодости
Брови согнуты в истоме
Ты прекрасна лежа ночью
На раскинутой соломе!..
Нечеловеческий взгляд месяца
Упрек укоры разговоры
Угроза томная повеситься
Окончит с жизнью тусклой своры…
Знаки препинания уничтожены. Оставлены только знаки восклицательные и многоточия. И издание особенное: рукопись, – а не типографический набор и не печать, а что-то в роде гектографа. Одним словом, во всем – «лесинная» первобытность. Такая же первобытность. Такая же первобытность и в сюжетах; хотя угроза самоубийства, – продукт последнего времени, – каким-то образом Адамам известна.
Никто не хочет бить собак
Запуганных и старых
Но норовит изведать всяк
Сосков девичьих алых!
Чем выше что тем больше
Отовсюду липнет пустота
И гарнее горит чтоб горше
Губить что звалося Мечта.
От букв перешли уже к фразам первобытным и грубым, как и подобает зверям лесным.
Живот не сабля не упругий
Усыпан белыми цветами
И ноги равные подруги
Поникли головами.
Но довольно! Я боюсь, что меня услышит милая, нежная девушка и скажет: «Но тут же есть какой-то смысл!» Да, Ира. Есть. Это звери проснулись и рычат, пользуясь глубоким, каким-то беспробудным сном людским…
VIII.
Или, может быть, не звери, а больные дети больного времени? Больные дети, отцы которых давно уже потеряли веру в силу слова? Быть может, Мережковский прав: пришел давно конец литературы, а эти звериные крики вовсе не литература? Но тогда зачем же пишут о них литературные критики, зачем пытается договориться с ними умный и тонкий символист Валерий Брюсов24? Зачем провинциальные критики посвящают им целые фельетоны? И зачем нежный рот девушки произносит эти звуки? Зачем? Или это действительно «течения», которым суждено увлечь за собой новое, еще более юное поколение? Но, может быть, разгадка смысла их поэзии проще, элементарнее и лежит далеко за пределами литературы? «В мое время, при моей жизни, – пишет В. Розанов в своем “Уединенном”, – создались некоторые новые слова. В 1880 г. я сам себя назвал “психопатом”, смеясь и веселясь удачному слову. До себя я ни от кого (кажется) этого не слыхал». Быть может, тогда г. Розанов и не подозревал, смеясь и радуясь изобретению нового слова, что придет время, когда в изобилии народятся другие «психопаты», которые также, смеясь и веселясь, будут играть словом, и которым также будут платить деньги…
IX.
И это время пришло. Не проходит бесследно потеря веры в слово. Потеряна вера, – и слово отрывается от мысли, слово становится бессмысленным, оно становится бирюлькой. И юные девушки играют бирюльками, и нельзя, нечем оградить их от этой страшной игры. Злобно смеется над безвременьем первый футурист русский Саша Черный и дает меткую характеристику пустой жизни:
От идей слова остались. А от слов остались буквы.
Что нам стоит! Можно к небу на безверьи полететь!
«Скучно жить на белом свете!» Это Гоголем открыто,
До него же Соломоном, а сейчас – хотя бы мной!
Футурист прав: скучно жить на белом свете без идей и даже без слов, с одними буквами… Слово потеряло свою идейную силу и наступило господство азбуки.
Долго ли, коротко ли придется ждать, когда из букв сложатся слова, а из слов – идеи? И как будет тогда писаться слово нравственность?
X.
Юная девушка любит прекрасную, тонкую форму стареющего пантеистического символизма. Но ведь без символов нет искусства. Символ останется навсегда. И когда поэзия пробудится от тяжелого сна и ясными, любовными глазами посмотрит на землю, – она возьмет эту форму. И наполнит ее новым содержанием. Она будет петь о человеческом. Опять зазвучит прекрасные, звонкие песни, но символом ее будет радость и печаль людская.
И тогда девушка узнает, что такое нравственность человеческая и как могут люди жить мечтой о братстве. А слово снова обретет свою чудодейственную силу и перестанет быть бирюлькой…
Печатается по: Е. Кускова Сказка о слове, девушке и бирюльках // Русские ведомости. 1913. № 169 (23 июля). С. 3. Екатерина Дмитриевна Кускова (1869 – 1958), публицистка и общественный деятель. В приведенном отрывке из ее статьи сначала создается коллаж из разных ст-ний Игоря Северянина (финал главки V; в этой же главке фрагмент из акмеистического манифеста Гумилева приписан Городецкому); затем (в начале главки VI) с ошибками цитируется ст-ние Северянина «Июльский полдень».
Виктор Ховин
Достарыңызбен бөлісу: |