Вильсон был потрясен. До этого он надеялся, что, не вовлекая США в войну, ему удастся добиться справедливого мира. Теперь он понял, что ему, по всей вероятности, придется вовлечь США в войну без какой-либо гарантии того, что последующий мир будет справедливым. Он пришел к мнению о том, что цели союзников были такими же эгоистичными, как и цели Центральных стран, и чувствовал, что может стать орудием союзников. Ему придется вступить в войну без конечного справедливого мира. Для отождествления им себя с Христом это было непереносимо.
Хауз записал в своем дневнике: "Президент был печальным и подавленным, и в течение всего дня мне не удалось изменить его настроение. Он был глубоко разочарован внезапной и необоснованной акцией немецкого правительства. У нас были все основания полагать, что в течение месяца воюющие стороны сядут за стол переговоров. Президент сказал, что у него такое ощущение, будто мир перевернулся; что земной шар начал вращаться в обратном направлении и он не может обрести равновесие...
Дольше всего мы обсуждали вопрос о том, сразу ли отдать Бернсторфу его паспорта или лучше подождать до тех пор, пока немцы совершат некий явный акт. Когда пришел Лансинг, обсуждение возобновилось, и мы остановились на том, что лучше отдать ему паспорта сразу, так как это может образумить немцев... Президент сказал, что сделает все возможное, чтобы избежать вступления в войну. Он еще раз высказал свое мнение о том, что для правительства будет преступлением быть захваченным войной до такой степени, что впоследствии это сделает невозможным спасение Европы. Он говорил о Германии как о "сумасшедшем, которого надо обуздать". Я спросил его, считает ли он справедливым по отношению к союзникам предоставлять им право обуздания Германии без нашего вклада в это дело. При этих словах он заметно изменился в лице, но все же продолжал говорить о своей решимости не быть вовлеченным в войну, если только это будет возможно".
3 февраля 1917 года Вильсон объявил конгрессу, что принял решение порвать дипломатические отношения с Германией. Он подчеркнул при этом мирный характер политики, которую надеялся проводить. Он не мог заставить себя признать тот факт, который понимал почти всякий американец, что за разрывом дипломатических отношений неизбежно последует война. Он все еще с ужасом отворачивался от судьбы, которую столь долго пытался избежать. Он не возражал против войны в принципе, но одобрял один вид войны и ненавидел другой. Он с огромной радостью возглавил бы США в войне, которая, по его мнению, была бы крестовым походом за мир; но отнюдь не был уверен, что эта война будет таковой. Действительно, он был почти уверен в том, что война кончится несправедливым миром. Эта мысль была для него слишком тяжела. Ему надо было найти некоторый выход для своего желания быть принцем мира.
Гнев против Германии переполнял его. Германия заставила его оказаться в таком положении, в котором было невозможно отождествление себя с Христом. К гневу примешивалось горькое негодование против немецкого правительства. Он считал, что правители Германии дурачили его, обманывая относительно своих намерений в январе 1917 года, и поклялся, что никогда более не поверит немецкому правительству. Он испытывал ненависть ко всему правящему классу Германии. Этот класс стал для него гидрой, втягивающей его в такую войну, против которой он столь долго боролся. Он продолжал включать в свою "любовь человечества" немецкий народ, но правители Германии стали для него с этих пор дьяволами. Это различие, которое Вильсон неизменно проводил между немецким правительством и немецким народом, вначале было сделано в его бессознательном.
Он почувствовал себя очень больным. Его мучили бессонница, сильные головные боли и диспепсия. До 31 марта 1917 года он держался против растущей волны общественного мнения, которая поднялась после опубликования послания Циммермана германскому послу в Мексике. Ранним утром 1 апреля 1917 года он написал декларацию об объявлении войны.
Знаменательная беседа м-ра Франка Кобба с Вильсоном в этот день ясно показывает, что, когда Вильсон писал эту декларацию, он с ужасом и беспомощностью предвидел перспективу вступления Америки в войну за несправедливый мир. Он чувствовал, что вступает не в ту войну, в которой ему хотелось участвовать, а в войну, "которую хотели союзники, и что они будут
следовать курсом, против которого выступала и боролась Америка". Тем не менее перед народом он выступал, как если бы возглавлял США в крестовом походе в борьбе за совершенный мир.
Это похоже на лицемерие, но тщательное исследование показывает, что это не было лицемерием. Лицемерие Вильсона было почти всегда самообманом. Он обладал громадной способностью игнорировать факты и огромной верой в слова. Его отношение к фактам и фразам было прямо противоположно отношению к ним ученого. Он не мог позволить, чтобы прекрасная фраза была убита неоспоримым фактом. Он радовался, позволяя прекрасной фразе уничтожать неприятный факт. Когда он изобретал чудесную фразу, он начинал в нее верить безотносительно к каким-либо фактам. В начале марта 1917 года он оказался перед дилеммой, решить которую вначале ему не представлялось возможным. Факты говорили ему, что война закончится несправедливым миром. До тех пор пока он придерживался фактов, у него было лишь два выбора.
Он мог занять позицию: война закончится несправедливым миром, но действия Германии принуждают нас вступить в войну, или, так как война закончится несправедливым миром, я отказываюсь вступить в нее, несмотря на провокации со стороны Германии. Он не мог заставить себя принять какую-либо из этих двух альтернатив. С одной стороны, он столь ясно и неоднократно заявлял о намерении США вступить в войну, если Германия возобновит без предупреждения потопление судов, что отказ от вступления США в войну сделал бы его и США всемирным посмешищем.
С другой стороны, он не мог заставить себя сказать конгрессу: Германия совершает против нас военные действия, поэтому нам придется объявить войну. Я сожалею, так как война будет стоить нам много тысяч жизней, и громадных ресурсов, и расходов и в конечном счете будет заключен несправедливый мир, который обречет человечество на новую войну, еще хуже предыдущей. Его отождествление себя с Христом было столь сильным, что он не мог ратовать за войну, если только она не будет средством достижения мира.
Ему оставалось верить, что каким-либо образом он выйдет из этой войны спасителем человечества. В конце марта 1917 года ему пришлось просить об объявлении войны. Он не мог делать это иначе, как в качестве крестового похода за мир. Он знал, что это не будет крестовый поход за мир. Факты вступили в противоречие с его желанием.
И аналогичным образом, который стал для него столь обычным, он ушел от решения этой дилеммы путем игнорирования фактов. В провозглашенной им декларации об объявлении войны он выразил не свое желание, чтобы война была крестовым походом за мир, а свою веру, что она будет таким походом, и забыл факты. Но факты все еще ярко стояли в его памяти при разговоре с Коббом, которому он сообщил факты. После этого он сделал все возможное, чтобы вытеснить неприятные факты, и в большей степени ему это удалось. Факты войны стали для него не действительными фактами, но фактами, которые он изобретал для выражения своих желаний. Время от времени действительные факты всплывали на поверхность, и он вытеснял их опять посредством новых воображаемых фактов, которые выражали его желания. Он был убеждаем собственными словами. Вильсон начал целиком доверять своим фразам. Своими словами он заставил многих людей поверить в то, что война закончится справедливым миром. Он заставил всю Америку "исполниться духом самопожертвования". Но ни один человек не обманывался или опьянялся его словами более, нежели он сам.
С 1 апреля 1917 года и до его смерти в рассудке Вильсона были 2 абсолютно разных набора фактов, имевших отношение к войне и миру: действительные факты, вытесненные настолько, насколько это было возможно, и факты, которые изобретали его желания. Отрыв от реальности, который в конечном счете привел его к прославлению Версальского договора как "99%-ной гарантии против войны", несомненно, корнями уходил в его детство, но начал свободно проявляться в ту ночь, когда он писал декларацию об объявлении войны и не мог смотреть в лицо фактам. Вильсон объявил, что война является крестовым походом за мир, хорошо зная в глубине своего рассудка, что "его крестоносцы" никогда не достигнут "святой земли", но веря, что посредством тех слов, которые он узнал, сидя на коленях отца, он приведет все армии дорогой бескорыстия к "священной гробнице" всеобщего мира, где они найдут его самого.
Неуверенность Вильсона в течение двух месяцев, которые отделяют объявление неограниченных боевых действий подводными лодками с 1 февраля 1917 года от его решения вступить в войну 1 апреля 1917 года, по-видимому, требует некоторого дополнительного
комментария. Даже после написания им декларации об объявлении войны продолжала иметь место его нерешительность.
В воспоминании Кобба о разговоре с Вильсоном 1 апреля 1917 года содержится следующий отрывок: "Я никогда не видел его таким усталым. Он выглядел, как будто не спал всю ночь, и сказал, что действительно не спал. Вильсон заявил, что, вероятно, собирается выступить перед конгрессом с просьбой об объявлении войны и что никогда в жизни он не испытывал таких больших колебаний, как по поводу этого решения. Он сказал, что ночи напролет лежал без сна, вновь и вновь обдумывая создавшееся положение..." Отождествление Вильсоном себя с Христом, несомненно, было главной психической силой, которая сделала для него столь трудным принятие решения, но, по-видимому, такая его чрезмерная нерешительность была вызвана еще одной причиной.
Сцена в кабинете Белого дома, после того как Вильсон произнес свою декларацию об объявлении войны в конгрессе, осталась необъясненной. Тьюмалти описал ее следующим образом: "В течение некоторого времени он сидел в кабинете бледный и молчаливый. Наконец он сказал: "Подумать только, чему они аплодируют. Моя сегодняшняя декларация означает смерть для наших молодых людей. Как странно аплодировать этому... Хотя я казался безразличным к критике, которая доставалась на мою долю в эти критические дни, немногие попытались понять мою цель и симпатизировали мне на всем протяжении борьбы за претворение ее в жизнь.
...Например, редактор одной из крупных газет Спрингфилда понимал меня с самого начала и симпатизировал мне все это время... Я хочу прочесть тебе письмо, полученное мною от этого чудесного старика". Когда он читал, то теплые слова письма вызвали у него сильные эмоции... Он вынул из кармана платок, вытер обильные слезы и затем, положив голову на стол, зарыдал, как ребенок".
До тех пор пока был жив отец, Вудро Вильсон никогда не принимал какого-либо важного решения, не посоветовавшись с ним. И его нерешительность, проявленная при столкновении с самой главной задачей в своей жизни, по-видимому, проистекала от того простого обстоятельства, что он не мог попросить у отца совета. Ему приходилось принимать решение самостоятельно. Только что приняв решение, он прочитал письмо "нежной симпатии" от "прекрасного старика", затем, "положив голову на стол, зарыдал, как ребенок".
Маленький Томми Вильсон все еще крайне нуждался в нежной симпатии и одобрении своего несравненного отца.
Достарыңызбен бөлісу: |