Из книги Сквозняк из прошлого Москва 2009 Содержание IV. Жития вождей



бет4/14
Дата18.06.2016
өлшемі0.93 Mb.
#144526
түріГлава
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14

О роли градусника в истории
В 1933 году К.И. Чуковский записал в своем дневнике: «Троцкисты для меня были всегда ненавистны не как политические деятели, а раньше всего как характеры. Я ненавижу их фразерство, их позерство, их жестикуляцию, их патетику. Самый их вождь был для меня всегда эстетически невыносим: шевелюра, узкая бородка, дешевый провинциальный демонизм. Смесь Мефистофеля и помощника присяжного поверенного. Что-то есть в нем от Керенского. У меня к нему отвращение физиологическое. Замечательно, что и у него ко мне – то же самое: в своих статейках Революция и литература он ругает меня с тем же самым презрением, какое я испытывал к нему».1

Суждения писателя далеко не всегда отличались безупречностью, но в данном случае его не подвело чувство. «Дешевый провинциальный демонизм», заложенный в характере Троцкого, предопределил во многом и его судьбу.


Демон революции
Среди разных талантов, отпущенных Троцкому природой, выделялась способность привлекать к себе повышенное внимание современников. У одних он вызывал резкую неприязнь чуть ли не с первого взгляда, у других – приливы восторга. Одни называли его всего лишь захолустным актером для невзыскательной публики, другие – самым блестящим, хотя и самым парадоксальным вождем. Одни сдабривали перцем и солью каждое высказывание по его адресу, другие – столь же охотно пользовались патокой.

Он был действительно многолик. Еще первых биографов Троцкого удивляла его двойственность: причудливое сочетание в одной персоне незаурядного политического авантюриста с революционным фанатиком, готовым утопить в крови весь мир ради успеха сомнительного социального эксперимента.2 Говорили также о чрезвычайном сходстве «хищного» выражения лица у Троцкого и его сестры (жены Каменева), но «в нем эта хищность еще более бросалась в глаза благодаря его особенному рту – большому, кривому, вот-вот готовому укусить».3

Обстоятельное описание внешности этого сухощавого, чернявого большевика с неожиданно приятным и мелодичным голосом оставил в своих мемуарах один из крупных чиновников российского Министерства иностранных дел, где Троцкий внезапно возник сразу после октябрьского переворота: «Желтоватая кожа лица. Клювообразный нос над жидкими усиками с опущенными книзу концами. Небольшие, пронзительные черные глаза. Давно не стриженные, неопрятные, всклокоченные черные волосы. Широкие скулы, чрезмерно растягивающие тяжелый, низкий подбородок. Длинный узкий обрез большого рта с тонкими губами. И – непостижимая странность! Чрезвычайно развитые лобные кости над висками, дающие иллюзию зачатка рогов. Эти рогоподобные выпуклости, большие уши и небольшая козлиная бородка придавали приближавшемуся ко мне человеку поразительное сходство с чертом, обличия, созданного народною фантазиею».4

Ничего неприятного и, тем более, жутковатого в его наружности Ю.П. Анненков не уловил; напротив, художник вспоминал о человеке хорошего роста и прекрасного сложения с глазами, излучавшими энергию сквозь стекла пенсне. Троцкий произвел на него благоприятное впечатление своей разносторонней одаренностью, эрудицией и совершенно неожиданной деликатностью. В созданном им портрете вождя обнаружились, правда, «люциферовские черты», но кистью художника водило, должно быть, подсознание, тогда как сам он полагал, что рисует «интеллигента в подлинном смысле этого слова».5

Тут крылось какое-то недоразумение, сопряженное, по-видимому, с неопределенностью самого понятия «интеллигент». Не исключено, что Анненков имел в виду лишь начитанность Троцкого, а не его принадлежность к «межклассовой прослойке». Интеллигенция служила культуре, Троцкий – революционной стихии, разрушавшей культуру. В период гражданской войны его можно было сравнить, пожалуй, с ценителем красного дерева, который, выбив старинное зеркало, устроил из овальной рамы сиденье для унитаза.

Позднее Троцкий, разъяренный некоторыми публикациями М. Горького, обозвал писателя «отчаявшимся псаломщиком культуры», а все культурное наследие страны – «историческими горшками». Ерничая по этому поводу, он вспоминал свой диалог с охранником Ленина в 1919 году, когда большевики чуть было не покинули Петроград в связи с наступлением армии Юденича. Охранник предлагал взорвать весь город, и Троцкий, любуясь этим пролетарием, восклицал в умилении: «Вот это настоящее отношение к культуре!». Потом, посерьезнев, он приступал к поучению: «Настоящая культура не в расписных горшках истории, а в правильной организации человеческих голов и рук. Если на пути этой правильной организации стоят препятствия, их нужно смести. И если для этого приходится разрушать ценности прошлого, разрушим их без плаксивой сентиментальности, а затем вернемся и создадим новые, неизмеримо лучшие. Вот как, отражая мысль и чувство миллионов, смотрел на это Ленин. Хорошо и правильно смотрел, и надо у него учиться этому революционерам всех стран».6 Полемики по проблеме уничтожения многовековой культуры в стране не было.

Полярной позиции, сравнительно с мнением Анненкова, придерживался генерал А.И. Спиридович, неплохо осведомленный о революционном движении в силу своей полицейской службы. В его изображении «интеллигентность» Троцкого не обозначалась даже легким пунктиром: «Характерною чертою Троцкого является неразборчивость в средствах достижения своих целей и желаний. В этом Троцкий не уступает Ленину. Но если у Ленина эта доходящая до величайшего цинизма неразборчивость прикрывается иногда идейностью и партийными интересами, то у Троцкого она диктуется только его личными, эгоистическими интересами, не имеющими ничего общего с какою бы то ни было общественностью, партийностью или государственностью». С нескрываемым удовольствием ссылался генерал и на расследование В.Л. Бурцева – известного охотника за провокаторами, утверждавшего, будто в 1911 году Троцкий сотрудничал с венской полицией за 300 крон в месяц.7

Близкая по сути информация содержалась в шифрованной телеграмме российского военного атташе в США, поступившей в Главное управление Генерального штаба 25 марта 1917 года. Согласно этому сообщению, профессиональный «агитатор терроризма» Троцкий отправился в Россию из Нью-Йорка, где он, по сведениям британской разведки, «состоял во главе социалистической пропаганды в Америке в пользу мира, оплачиваемой немцами и лицами им сочувствующими». «Думаю, что он давнишний сотрудник немцев,» – писал философ И.А. Ильин генералу П.Н. Врангелю в 1923 году.8

Ни подтвердить, ни опровергнуть обвинения Ильина, Бурцева и британской разведки было практически невозможно, ибо подлинными сведениями о своих агентах (даже мелких) спецслужбы не делятся, как правило, ни с кем; так что сомнение в данной ситуации приходилось толковать скорее в пользу ответчика. И все же в этих разоблачениях присутствовала определенная психологическая достоверность, поскольку мораль и убеждения Троцкого трансформировались (подчас радикально) в зависимости от обстоятельств.

Его псевдоним (trotz по-немецки означает упрямый, упорный, строптивый) соответствовал прежде всего незыблемости его эгоцентризма. Смолоду усвоил он единственное амплуа – лидера и с тех пор неустанно доказывал окружающим свое превосходство над ними. Он и сам не заметил, когда его больное самолюбие превратилось в откровенное самолюбование, позволявшее ему простить себе или оправдать любое свое злодеяние. Его не столько волновала даже сама революция, сколько своя собственная роль на ее сцене, а в конечном счете – на подмостках мировой истории.

Как обличал он в эмиграции Ленина – этого «мастера дрянных склок» и «профессионального эксплуататора всякой отсталости в русском рабочем движении». Какие забористые проклятия обрушивал на голову будущего вождя мирового пролетариата (в частности, по поводу его «открыто бонапартистских» шагов). Как клеймил «косность ленинской организации, которая совершенно отказывается шевелить мозгами», и «все здание ленинизма», которое «построено на лжи и фальсификации и несет в себе ядовитое начало собственного разложения».9 И как быстро поменялись его взгляды в 1917 году, когда он в состоянии мессианской экзальтации сначала захватил Петроградский Совет, затем возглавил Военно-революционный комитет и, наконец, организовал октябрьский переворот. С этого момента он рассматривал себя как напарника Ленина, вытеснив из памяти былые разногласия, и увлеченно конструировал пристройки к «зданию ленинизма», соперничая с вождем мирового пролетариата в лютости и демагогии.

Скоро и боевые товарищи признали, что только Ленин и Троцкий обладают умом, энергией и престижем, необходимыми для удержания власти. Портреты обоих вождей соседствовали в кабинетах и на демонстрациях. Отмечая безусловное личное мужество Троцкого, романтики гражданской войны величали его выдающимся организатором, создателем и даже отцом Красной армии. Кому-то не нравилось, конечно, что Троцкий слишком дорожит своей исторической ролью и готов на любые жертвы (вплоть до самопожертвования), лишь бы запечатлеть себя «в памяти человечества в ореоле трагического революционного вождя».10 Но кто из вождей того времени не мечтал узреть себя в зеркале истории?

Трогательно сентиментальный в мыслях о себе, он мог проявлять самые нежные чувства и по отношению к другим, но только до той поры, пока кто-либо оставался для него полезным. Даже в некрологе о Склянском – своем бессменном заместителе в период гражданской войны – он не нашел для покойного никаких иных определений, кроме государственного деятеля и «превосходной человеческой машины, работавшей без отказа и перебоев».11 Революционный долг полностью освобождал его от химеры совести, позволяя, в частности, забывать о здоровье и жизни собственных детей или декламировать очередной звонкий доклад в тот самый час, когда его отец умирал в больнице.12 Такое равнодушие к близким соратники вовсе не осуждали: ведь настоящий советский человек был просто обязан ставить дело партии выше каких-либо собственных забот и печалей.

Совсем иначе комментировал поведение Троцкого один из друзей его юности, врач по профессии: «В психике Троцкого нет элементов, соответствующих понятиям жестокости и человечности; на их месте – пробел. Чувство симпатии к людям, не как к средству собственного удовлетворения, а как к носителям самостоятельных стремлений, желаний, у него совершенно отсутствует.<....> Троцкий нравственно слеп. Это у него природный, так сказать, физиологический дефект; то, что по-английски называется moral insanity – нравственное помешательство. Психический орган симпатии атрофировался у него в утробе матери, как атрофируются там физические органы вследствие особых ненормальных условий внутриутробного положения».13

Но именно таких людей поднимала чаще всего со дна и выбрасывала на поверхность революционная стихия. Переплетение эмоциональной холодности с мощным темпераментом и врожденной артистичностью делало Троцкого совершенно неотразимым в глазах толпы. Он навязывал ей свою волю, направлял в нужное ему русло ее буйную активность, возбуждал в ней древние инстинкты, примитивную агрессию и первобытный героизм, и сам опускался при этом вниз по лестнице цивилизации. Толпа же, в свою очередь, воспринимала внушенные ей идеи как некие почти религиозные догмы и разносила повсюду легенду о его магнетическом обаянии.

Феноменальный авторитет вождя Красной армии его биографы связывали прежде всего с особенностями его красноречия: «Если искать общий признак, характеризующий динамичность как ораторской, так и писательской манеры Троцкого, то таким признаком скорее всего является его склонность к эффектным противопоставлениям наряду со склонностью к диалектическим расщеплениям и воссоединениям понятий. Присущее Троцкому специфическое сочетание театральности, рассудочности и холодной страсти оказалось как нельзя более приспособленным именно для такого рода драматических противопоставлений, которые он в выступлениях блистательно осуществлял, комбинируя марксистскую лиричность с площадной бранью».14

Увлекаясь, он мог вещать без устали по два с лишним часа кряду перед безмолвной толпой, замороченной его сверкающими глазами и трафаретной жестикуляцией, штампованной патетикой и величественными посулами, язвительной иронией и образным поношением врагов. В такие минуты красочные иллюзии светлого будущего вполне заменяли ему убогую реальность. Его азартное витийство исключало по существу глубину содержания, но толпа не нуждалась в беспристрастном анализе или поисках истины. Тяжеловесный экстаз стелился у подножия трибун, когда этот «идол красногвардейцев», «электризатор армии» и «демон революции» провозглашал зажигательные речи. По их окончании он никогда не сливался с толпой (для кумира это было невыгодно и опасно), а многозначительно удалялся (из-за невозможности воспарить ему приходилось, к огорчению публики, шествовать в бронепоезд или за кулисы). Наложение понятия «надо» на истерическое самозабвение придавало каждому его выходу на арену особую театральность и заразительность для неискушенной и экзальтированной толпы. «С Троцким – умереть в бою, выпустив последнюю пулю, в упоении не чувствуя ран, с Троцким – святой пафос борьбы, слова и жесты, напоминающие лучшие страницы Великой французской революции», – писала с фронта Лариса Рейснер, обмирая от восхищения.15

Зарубежные наблюдатели старались тем не менее сохранять объективность. Они видели перед собою то грозного лидера, то заботливого отца семейства, то человека исключительно живого, холодного и гибкого ума, личность, готовую поступиться своими притязаниями ради интересов дела, то темпераментного индивидуалиста, получающего заметное удовольствие от власти, или даже канатоходца, непринужденно гуляющего над пропастью, но непременно под аплодисменты зрителей. Перед читателями западной прессы возникал неутомимый оратор и желчный полемист, импульсивный советский вельможа, поступки которого ассоциировались подчас с такими аномальными состояниями психики, как истерические сумеречные состояния, и распорядительный нарком по военным делам, поражавший боевых генералов и штаб-офицеров своим стремлением учиться у них, своей вдумчивостью и быстротой ориентировки, безжалостный политик, чья сатанинская усмешка вызывала порой дрожь у окружающих, фанатик большевистских идей и в то же время обычный актер, на тщеславии которого, как полагал Локкарт, даже он мог бы играть не без некоторого успеха.16

Эта противоречивость явственнее проступала при более близком знакомстве. Сугубо рассудочный человек, умеющий учтиво уходить от прямых ответов на затруднительные вопросы и способный оставаться спокойным и чуть ли не по-товарищески любезным при любых обстоятельствах, вдруг становился резким до банальной грубости, заносчивым до оскорбительности и неуступчивым до детского упрямства. Но самым частым определением в описаниях Троцкого был эпитет «нервный».

По окончании гражданской войны, когда сама собою отпала необходимость в экстренных горячечных речах и «фанфарах распоряжений», все чаще стала проявляться какая-то удивительная непоследовательность и чуть ли не наивность пламенного революционера. «Можно подумать, что он всю жизнь прошел, видя только абстракции и не видя живых людей, как они есть, – констатировал Бажанов. – В частности, он ничего не понял в Сталине, о котором написал толстую книгу».17

Военные успехи обеспечили ему постоянный приток сторонников, но у него не хватало обычно ни времени, ни желания, чтобы вникнуть в особенности индивидуальной психологии своего окружения, и, сметая стоявших на его пути потенциальных соперников, хотя бы не отталкивать давешних последователей. Личность бесспорной яркости и одаренности, он довольно легко рекрутировал себе нестойких друзей, но еще быстрее набирал преданных врагов. Сталин не мог забыть, как вождь Красной армии положил конец его военной миссии в Царицыне в 1918 году; Зиновьев не мог простить ему ни своей собственной растерянности осенью 1919 года, когда войска Юденича нависли над Петроградом, ни высокомерного презрения, которым обливал его в те дни Троцкий, ни последующей обиды от того, что именно Троцкий, а не он, ленинский наместник в бывшей столице, стал кавалером ордена Красного Знамени за оборону Петрограда от армии Юденича. И оба испытывали жгучую зависть к литературным способностям Троцкого и его лаврам наилучшего оратора революционного безвременья. Участь его была фактически предрешена, как только так называемая тройка (Зиновьев, Каменев, Сталин) заполучила в свои руки власть и поставила своей целью отстранить от нее Троцкого.

Зимой 1923 года вождь Красной армии заметил, наконец, что на протяжении последних месяцев в монолитной, казалось бы, партии появились «ЦК внутри ЦК и политбюро внутри Политбюро». В связи с этим 20 марта он послал Зиновьеву сдержанное письмо: «Будучи членом Политбюро, я был искусственно отрезан от партийных вопросов и от партийного решения важнейших советских вопросов. <…> В военном ведомстве назначения, смещения и пр[очее] совершались за моей спиною – и притом в демонстративной форме, явной и очевидной для всех моих сотрудников. <…> Злопамятство и мстительность – не политические чувства. Можно и должно поставить крест на прошлом – при условии создания условий нормальной работы в будущем. Я думаю, что при действительно доброй воле эти условия могут быть созданы без ущемления кого бы то ни было и с выгодой для партии и ее ЦК. С искренним приветом. Ваш Троцкий».18 Сделав этот холостой выстрел, он на время успокоился и вернулся к журналистике.

Между тем ранней весной того же 1923 года, когда Ленин окончательно утратил умственные способности, правящая тройка изобрела троцкистскую оппозицию и предприняла ряд последовательных шагов по дискредитации демона революции. Сначала тройка осторожно подогрела амбиции героев гражданской войны, выпускников и слушателей Академии Генерального штаба, давно раздраженных тем, что большинство командных постов в советских войсках занимали так называемые спецы – офицеры и генералы царской армии. В стенах Академии все чаще стали заговаривать о необходимости реформы вооруженных сил и «вливания свежей крови в высший командный эшелон».19 Постепенно глухой ропот по поводу военных профессионалов дореволюционной закалки обратился в открытое недовольство, умело и прицельно направленное против непосредственного покровителя «спецов» Троцкого.

Затем пошли в ход псевдоподпольные анонимные листки, сочиненные, как полагали многие, личным сталинским секретарем И.П. Товстухой и наполненные отменной ленинской руганью эмигрантского периода по адресу Троцкого.20 Основная задача этой «клозетной литературы», по терминологии троцкистов, заключалась в том, чтобы стащить с вождя Красной армии суровую большевистскую шинель и представить его изумленной публике в меньшевистском дезабилье. После этого с ним можно было бы расправиться любым способом, поскольку внутренняя агрессивность ленинской партии требовала унижения и уничтожения не только прямых еретиков, но и сдержанных оппонентов.

В ответ на великий почин руководящей тройки троцкистской оппозиции пришлось срочно созреть и осенью того же года сгруппироваться в некое подобие фракции. Тогда из всех щелей полезли слухи о бонапартизме Троцкого и возглавляемой им якобы особой военной партии. Еще в мае 1918 года Жак Садуль говорил о формирующейся Красной армии: «Нет в ней ни одного Бонапарта, ни одного человека, способного повернуть против правительства Советов созданные большевиками же войска».21 В последующем это положение по существу не изменилось, но тройка, озабоченная укреплением собственной власти, применила свой излюбленный тактический прием, приписав политическому противнику личные замыслы (по древнему правилу мошенников, первыми поднимающих крик «Держите вора!»).

Одновременно тройка нажала на экономические рычаги, беспощадно урезав финансирование военных расходов. Сразу после отлучения Троцкого от руководства армией военное ведомство получило крупные дополнительные ассигнования и значительно повысило жалованье командному составу. Это сыграло несомненную идеологическую роль, не столько примиряя армию с потерей былого вождя, сколько подчеркивая по контрасту разницу между прежним и новым начальством (тоже убедительный метод, к которому прибегали для манипулирования войсками еще в древнем Риме).

Отныне Троцкий мог сколько угодно сотрясать воздух квазидемократическими заклинаниями и божиться в неизменной верности утопической идее. Под романтическим этапом его жизни тройка подвела жирную черту. Реалисты из партийного аппарата усердно возводили прочный загон для фактического автора октябрьского переворота и создателя Красной армии. Опытные прагматики собирались вылепить образину врага из мавра, завершившего свое дело (когда конкретного неприятеля под рукой нет, его надо немедленно измыслить, – иначе население расслабится и прекратит борьбу за светлое будущее вождей).

Неясно, когда тройка сочла целесообразным для своих комбинаций впервые разыграть медицинскую карту. Можно только проследить, как она использовала для этого доктора Ф.А. Гетье – главного врача Солдатёнковской больницы.


Многосемейный доктор
Озабоченный своими профессиональными хлопотами, доктор Гетье, по его собственному признанию, политики не понимал и терпеть не мог, а после установления пролетарской диктатуры и газеты читать перестал, ибо не верил им совершенно.22 Сочетая известную внутреннюю независимость с безусловной внешней осмотрительностью, либеральных мыслей вслух не высказывал и в программы каких-либо партий не вникал. Тем не менее в мрачном 1918 году он невольно подыграл большевикам, не поддержав призыв Пироговского общества к забастовке медицинского персонала, «противодействию разрушающим страну силам», бойкоту советских учреждений и лиц, сотрудничавших с новой властью. Для Гетье понятия «забастовка» и «медицина» были по существу несовместимыми и друг другу явно противоречащими; врачебный долг не позволял ему уклониться от оказания необходимой помощи любому человеку.

Интеллектуальные изыски или душевные переливы честного доктора большевиков не трогали, но его лояльность они взяли на заметку и в дальнейшем постановили между собой считать его голос «решающим в вопросе прекращения забастовок в лечебных учреждениях».23 По рекомендации заведующего московским отделом здравоохранения В.А. Обуха, в марте 1919 года благонамеренного доктора пригласили к погибавшему Я.М. Свердлову, а осенью того же года – к страдавшей от заболевания щитовидной железы Н.К. Крупской.24

Небрежно одетая и плохо причесанная женщина «с ненормально выпученными от болезни глазами, хрипловатым голосом и какими-то нескладными телодвижениями» сперва произвела на Гетье неприятное впечатление, но, привыкнув к ней, он обнаружил в партийной фанатичке «мягкое незлобивое сердце» и детскую наивность. В конце концов он даже простил ей незнание реальной жизни после того, как супругу вождя мирового пролетариата опечалил однажды его рассказ о гибели московских жителей от голода.

Той же осенью довелось Гетье познакомиться и с мужем своей высокопоставленной пациентки. Позднее он вспоминал: «До моей встречи с Лениным я судил о нем, во-первых, по газетам времен Керенского, во-вторых, по его портрету, выставленному в окнах книжных магазинов. Первыя рисовали его далеко не в привлекательном виде и на основании их я представлял Ленина человеком беспринципным, готовым ради известных целей, в которых на первом плане стояли его личные интересы, сегодня идти об руку с немцами, завтра с монархистами и т.д. С портрета на меня глядело очень несимпатичное лицо с голым черепом, недоброй складкой рта и прищуренными, несимметрично, как у дегенерата, поставленными глазами. Этот портрет еще более укреплял меня в правильности мнения, составленного мною о Ленине по газетам, и когда доктор В.Н. Розанов, лечивший Ленина после покушения на него, старался убедить меня, что мое представление о нем неверно, что Ленин производит приятное впечатление, я не верил ему и объяснял себе отзыв В.Н. Розанова его способностью увлекаться и поверхностным отношением к людям».25

Но в своей кремлевской квартире вождь мирового пролетариата выглядел иначе, чем на фотографии. Прищуренные и несколько раскосые глаза придавали, правда, его лицу хитрое выражение, и все же стоило ему засмеяться, как оно казалось доктору почти добродушным. Чем-то смущал Гетье не совсем звучный голос вождя, не то слегка картавый, не то шепелявый, но в приватной беседе это было не очень заметно, хотя и вредило публичным выступлениям.

Регулярно посещая свою высокопоставленную пациентку, Гетье обратил внимание на какую-то своеобразную атмосферу всеобщего преклонения и чуть ли не обожания вождя. Сдержанному доктору потребовалось определенное время, чтобы как-то освоиться в такой обстановке, но в конечном счете и он признал право вождя на «бессознательное превосходство» над другими людьми, хотя, насколько Ленин талантлив или, как неустанно повторяли большевики, гениален, для себя Гетье так и не решил.26 Подобная оценка вообще выходила за рамки его компетенции. Единственное, что он считал возможным себе позволить, – это сравнить основателя партии и советского государства с таким новатором в музыке, как А.Н. Скрябин. И, рассматривая вождя как автора еще небывалой симфонии и вместе с тем дирижера до сих пор неслыханного оркестра, опытный доктор в горьком смирении отчетливо сознавал, что возврат к прежним мелодиям уже невозможен.

Внимательный и тактичный врач довольно скоро завоевал симпатии семьи Ульяновых, после чего прослыл среди номенклатуры крупным специалистом по внутренним болезням. Тогда его немедленно завербовал Троцкий в качестве собственного домашнего врача и друга семьи. По мнению вождя Красной армии, рачительный доктор относился к нему с искренней заботой и нежностью, а к Ленину и Крупской испытывал «настоящую человеческую привязанность».27

Теперь и вождь мирового пролетариата проникся таким доверием к беспартийному специалисту, что направил его руководителем закрытого санатория в Химках и стал давать ему некие конфиденциальные поручения. По словам доктора, они сводились преимущественно к осмотру того или иного партийного работника и последующему донесению, «что надо предпринять, чтобы его поправить».28 От Политбюро тоже поступали время от времени аналогичные заявки, так что в итоге безотказный доктор оказался еще персональным врачом Дзержинского и Менжинского.29

Сохраняя верность идеалам молодости и одновременно демонстрируя большевикам реальные возможности искоренения частной медицинской практики, Гетье наотрез отказывался от гонораров за свои визиты. Не отрешившийся до конца от отдельных буржуазных предрассудков, вождь мирового пролетариата упрямо искал пути вознаграждения скромного врача.

Методом проб и ошибок вождям удалось найти все-таки три способа поощрения врачебных услуг, а затем преобразовать их в основополагающие принципы, надолго определившие развитие номенклатурной медицины: 1) обращение к чекистам по поводу любых затруднений в административной деятельности; 2) назначение консультантом кремлевского лечебного заведения с выделением специального пайка и особым жалованьем; 3) обсуждение на Политбюро всех сложных (или не подлежащих оглашению) вопросов, связанных с лечением партийных функционеров.30 В результате Гетье на собственном примере подтвердил, что настойчиво декларируемое бескорыстие может возмещаться государством в соответствии с потребностями бессеребреника и потенциями тоталитарного режима.

Убедившись в безраздельной преданности семейного врача, Ленин поделился с ним опасениями относительно собственного здоровья. Не столько приступы головной боли и бессонница, сколько неуклонное снижение работоспособности в течение 1921 года наводило его на самые мрачные мысли о будущем.

Дважды Гетье отправлял своего нового пациента в продолжительный отпуск, и каждый раз, вернувшись из подмосковного поместья, тот привозил с собой всю прежнюю симптоматику. Крайне обеспокоенный (или, быть может, о чем-то догадавшийся) доктор настаивал на повторных консультациях неврологов (в том числе специалистов по нейросифилису). И с 28 мая 1922 года он уже знал истинную природу заболевания и мог предсказать его исход.31

После серии перенесенных инсультов у Ленина зародилось достаточно негативное отношение к официальной медицине. В последний год его болезни у Троцкого сложилось впечатление, что Гетье оставался чуть ли не единственным врачом, которого вождь еще «терпел». Между тем точная информация о состоянии его здоровья имела неоценимое значение для каждого притязающего на ленинское наследство.

В своих мемуарах Троцкий простодушно признавался, что дружеская связь с Гетье позволяла ему регулярно получать «наиболее добросовестные и продуманные отзывы о состоянии Владимира Ильича, дополнявшие и исправлявшие безличные официальные бюллетени». Вопреки очевидности и реальным перспективам, друг всех семей высшей номенклатуры в 1922 году обещал, что «виртуоз останется виртуозом», и даже весной 1923 года, после катастрофического распада личности Ленина, не лишал Троцкого «последней надежды»32. Но ни разу не обмолвился доктор ни о диагнозе, ни о прогнозе болезни. Если он всего лишь хранил врачебную тайну, то незачем было еще и лукавить, обнадеживая Троцкого. Если же он выполнял инструкции правящей тройки, то за его приязнью к Троцкому скрывалось, очевидно, совершенно противоположное чувство.

Вместе с тем всецело доверять воспоминаниям Троцкого тоже нельзя. Он лгал слишком часто и много, обдуманно и опрометчиво, по стародавней привычке и по обязанности настоящего большевика, из потребности в самооправдании и неодолимого стремления к самому примитивному позерству. Он не утруждал себя ни посещениями больного вождя, ни анализом ситуации, но не мог же он не слышать хотя бы намеки на характер и течение патологического процесса у Ленина. Ведь вся образованная Москва об этом говорила. Если отголоски тех бесед донеслись до следующих поколений в форме устных пересказов, дневниковых записей и отдельных публикаций, то он раньше других мог с ними ознакомиться хотя бы по донесениям сотрудников ГПУ, регулярно рассылаемым членам Политбюро.

На самом деле с 24 марта 1923 года никаких иллюзий относительно происхождения повторных инсультов и, что было особенно важно для всех претендентов на кремлевский престол, прогноза ленинской болезни ни у вождя Красной армии, ни у правящей тройки не оставалось. В тот день на внеочередном заседании Политбюро выступили известные европейские врачи, авторы солидных трудов по третичному сифилису, приглашенные в Москву специально для обследования вождя мирового пролетариата.33 Германская профессура – терапевт и невролог А. Штрюмпель, психиатр О. Бумке, невролог и нейрохирург О. Ферстер – единодушно высказались в пользу сифилитической природы множественных очагов размягчения головного мозга, и только шведский ученый С. Хеншен полагал возможным связать стойкий паралич, потерю речи и развитие у Ленина слабоумия с тяжелым течением атеросклероза, что не имело в сущности никакого значения для уверенного предуведомления о неизбежном и скором исходе болезни.

Троцкий вовсе не забыл выводы зарубежных медицинских авторитетов – просто ему удалось быстро и, по всей вероятности, навсегда вытеснить из сознания и то, что он, как и другие вожди, узнал раньше, еще летом 1922 года (может быть, даже от того же Гетье), и то, что он услышал на заседании Политбюро 24 марта 1923 года. С непринужденностью человека, обладавшего недюжинным истерическим темпераментом, он выбрал из прошлого полезные для себя воспоминания и отверг неприятные, бесплодные и мешавшие ему публично распинаться в искренней симпатии к Ленину.

Сталин тоже нуждался в объективной информации и поэтому настоял на «приглашении» к больному Розанова– единственного, наверное, в тот период врача, которому он доверял почти без оговорок. До и после революции Розанов заведовал хирургическим отделением в Солдатёнковской больнице и навсегда сохранил самые теплые отношения с ее главным врачом Гетье. Не вызывает сомнений, что Гетье не скрывал от Розанова свои умозаключения, но не исключено, что он не таил их и от генерального секретаря.

Так или иначе, но летом 1922 года Сталин уже твердо знал, что «Ленину капут», говорил об этом напрямик, шокируя окружающих, и без опаски сменил свою прежнюю осторожную почтительность по отношению к супруге вождя мирового пролетариата на откровенную грубость. Тем не менее генеральный секретарь оставался преимущественно в сфере политической полутени, хотя иногда проговаривался о своих планах. Так, за три месяца до смерти Ленина он предложил вдруг соратникам обдумать детали предстоящего, того и гляди, погребального ритуала.34



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет