Мелихов, А. И. Нежный, П. Г. Положевец, Г. С. Померанц, А. И. Приставкин, А. Л. Семенов, С. А. Филатов. Григорий Померанц Следствие ведет каторжанка Независимое издательство



бет15/20
Дата08.07.2016
өлшемі1.6 Mb.
#184535
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20

ЧЕРЕЗ ПОДМЕНЫ И ПОДЛОГИ

Мне было лет 13 или 14, когда газеты стали печатать письма не­мецких колонистов (тогда на украинском юге, по-старому в Новороссии, было много немецких поселений). И колонисты уве­ряли, что им вовсе не нужны продовольственные посылки из Германии. Кажется, даже фотографии печатались с упитанными лицами авторов. А наша домработница Галя рыдала после каж­дого письма с Украины и сушила сухари из своих 400 грамм го­родского хлеба, полученного по карточкам. Потом она ушла на завод: там давали больше хлеба.

Я знал, что во время Гражданской войны голодали города. Но трудно было понять, почему теперь в городах, худо-бедно, хлеб был, а в деревне его не было. Из деревень в Киев прорыва­лись голодные дети и вырывали кусок хлеба прямо из рук. Это рассказывала мама, она тогда уже играла в Киевском театре и к нам, в Москву, только наезжала. В январе 1934-го я сам поехал к ней в гости, в Коростень, где почему-то, в середине сезона, гастролировал театр, и на пересадке увидел крестьянку, лежав­шую в дверях на перрон. Люди, торопясь, переступали через нее. Я остановился, посмотрел в глаза: может быть, она встанет? Ее выцветшие бледно-голубые глаза ответили: не могу. Видно, бежала от голода и не добежала. Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Потом я шагнул и вышел на перрон. Эти бледно-голубые глаза встают передо мной каждый раз, когда историки ссылаются на документы. В документах живых глаз не было.

Года за два, в 1932-м, Вовка Орлов важно сообщил мне: «А пятилетка-то провалилась!» Я удивился и назвал ему офици­альные цифры, сколько у нас новостроек. «Да, – с важностью ответил Вовка, – но все делается для деревни, а в деревне хаос и кровь». К его отцу, профессору Орлову, захаживал иногда Буха­рин, поговорить о диалектическом материализме в точных нау­ках. Видно, Вовка пересказывал бухаринские оценки. В чем-то Бухарин (или пересказ Бухарина) оказался не прав: Сталин про­водил индустриализацию не для счастья большинства народа, а для производства танков. Но что-то непоправимое действитель­но происходило. Это носилось в воздухе. И невозможно было разобраться, что к чему. В 1934 году Бухарин признал Сталина победителем; потом был разоблачен как шпион и диверсант. И мы на комсомольском собрании требовали его расстрела. А ког­да всех шпионов, диверсантов, пособников Гитлера стиснули в ежовых рукавицах, расстреляли и Ежова; а Гитлер стал нашим другом и через пару лет неожиданно напал на Советский Союз.

Я почти обрадовался войне. Мои идеологические стереотипы встали на место. Фашизм снова стал абсолютным злом и мы – борцами с этим злом. Про первое ополчение я слишком поздно узнал, но в октябре все, кто хотели, могли готовиться к улич­ным боям. Нам выдали трофейные винтовки, залежавшиеся на складах, – сперва канадские (и к ним по 20 патронов), потом французские с боезапасом на 120 выстрелов. Патрулируя Воло­коламское шоссе, мы сочиняли об этом частушки, с припевом из немецкой нахальной песенки:

La, la, la – о, Susanne, das Leben ist nicht schwer:

Fur einem toten Brautigam kriegt man tausend neue her!

(О, Сюзанна, жизнь не тяжела:

За одного мертвого жениха получай тысячу живых!)

Это было веселое лицо войны. А потом – сверкающее снеж­ное поле с розовыми пятнами от прямых попаданий (кровь, растекаясь по снегу, окрашивала его в розовый цвет). И поле смрада между балкой Широкой и балкой Тонкой к северо-запа­ду от Сталинграда, где я по ночам наталкивался на недохороненные руки и ноги. А в конце концов, пройдя через два госпи­таля, я дошел до победы.

Но тогда, в октябре 1941-го, – слава Богу, что немцы не по­перли прямо в Москву! Слава Богу, что они перемудрили и ста­ли окружать город, а пока окружали – ударил мороз... И тут вдруг оказалось, что как раз к этому страна была готова. После финской кампании, когда солдаты замерзали насмерть, были пошиты миллионы ватных брюк, телогреек, изготовлены вален­ки и ушанки, шерстяные подшлемники и белые маскировочные костюмы... А победоносные немецкие солдаты превратились в зимних фрицев, закутанных в бабьи платки.

Остановившиеся и выброшенные на свалку часы два раза в сутки показывают верное время. Сталин снова стал предусмот­рительно мудр, а Гитлер, рассчитывавший взять Москву до мо­розов, – безумен. Дорога в Берлин оказалась долгой (с зигзагом к Волге). Но все-таки они Москву не взяли, а мы до Берлина дошли. С именем Сталина и с ненормативной лексикой на ус­тах.

И по мере того, как мы шли на Запад, менялись наши цели. Таял, как снег, антифашизм, интернационализм... Нашей целью стала сама победа, сама война. Выплывала из прошлого ядови­тая смесь самосознания раба и всемирного завоевателя. Демо­нический утопизм уступил место имперскому демонизму. «Ста­лин – это победа», – говорит сейчас Зюганов. И победа – это Сталин. Победа все списывает, все пытки в застенках, все рас­стрелы, все голодные смерти. Я не говорю о тех, кто смог идти против течения, но толпы, массы все простили Сталину, как Грозному – за покорение Казани, Астрахани, Сибири. В фан­томах, изготовленных киноискусством, Сталин овеян поэзией, как Грозный – в народной песне. Я пережил хмель победы и знаю его силу – целый пучок сил. Я упивался величием победы и ужасался ее мерзости (гра­бежам, насилиям). Я не знал, как совместить одно с другим. Из анналов истории ни того, ни другого не вырубишь. Ни изнаси­лованных немок, ни эпического напряжения всех народных сил, с которым выиграна была война. И победа России слилась с победой тирана, изнасиловавшего Россию и навязавшего ей своих наследников.

Можно по-разному толковать факты, выводя их из корней в истории или из отрыва от корней, но прежде всего это факт: слава победы прочно слилась с именем Сталина, и беспомощ­ные петли хрущевской мысли не смогли эту славу разрушить. А между тем, слава краденая, Сталин украл славу победы у сол­дат, ополченцев, офицеров, ложившихся костьми, защищая Ле­нинград, Одессу, Севастополь, Тулу, защищая рубеж Днепра у Смоленска, защищая последний, ржевский рубеж перед Моск­вой... В самый опасный момент войны Сталин очень плохо ру­ководил боевыми действиями или вовсе ими не руководил. Планы Гитлера сорвало упорство обороны, почти бессмыслен­ное. И в конце концов Гудериан, окружая Тулу, потерял осто­рожность, оставил без защиты тылы полков, сжимавших кольцо, и по этим тылам был нанесен ответный удар. А тут еще и мороз... И немцам пришлось отходить, бросая замерзшую, ос­тавшуюся без горючего технику. И это было знаком к общему переходу в контрнаступление.

На другой год, под Сталинградом, Сталин обдуманно созда­вал мужество отчаяния. Он запретил эвакуировать население: «Армия не защищает пустых городов» (чего это стоило – рас­сказал Н. Ф. Рыбалкин в книге «Тень родного города»). Сталин приказал артиллерии с левого берега бить по своим солдатам, если они не выдерживали и пытались спастись, переправившись через Волгу. Но в 1941 году мужество отчаяния возникало сти­хийно. И эта готовность затыкать своими телами дыры в ста­линских просчетах дала возможность исправлять планы, заме­нять тупиц способными военачальниками, вернуть из лагерей генералов, которых забыли расстрелять (Горбатова, Мерецкова, Рокоссовского – они потом командовали армиями и фронта­ми).

И тогда, когда люди, наспех надевшие военную форму, стали обстрелянными солдатами, когда сложилась военная машина, не уступавшая немецкой, – Сталин вышел на авансцену, стал маршалом, генералиссимусом. Он в самом деле чему-то научил­ся, и события направили его энергию в нужном направлении. Он обладал каким-то почти бессознательным чутьем только в одном: в превращении аппарата власти из средства в цель. В этом он был, если хотите, гений. А во всем остальном – из тех мужиков, которые задним умом крепки. Надо было понести страшные потери во время войны с маленькой Финляндией, чтобы понять: в России надо воевать, тепло одевшись. Надо бы­ло сперва расстрелять Тухачевского, еще в 20-е годы разрабо­тавшего вместе с Гудерианом тактику большей танковой войны (немцы тогда не имели права строить танки и экспериментиро­вали вместе с нами тайно, в Поволжье); надо было дать Гудериану возможность показать нам кузькину мать со своими танковыми корпусами; а потом уже чему-то выучиться на горьком опыте и тоже свести «броневые ударные батальоны» в танковые корпуса.

Мы все так учились; даже поговорка была создана (а потом забыта) про нашу горькую учебу: «немцы нас научат воевать, а мы их отучим». Только мы платили за учебу своими шкурами, а Сталин – нашими. Война сама учит, сама создает воинов. Даже из меня, созданного совсем для другого, она создала вполне сносный винтик в военной машине. В 1942 году война поража­ла меня общей неумелостью – после стольких лет подготовки к войне; а в 1943-м все, весь офицерский и сержантский костяк армии, сделались профессионалами. Но какой ценой мы за это заплатили! И как он нам – народу, прошедшему через войну, – за это заплатил! Даже несчастных несколько рублей, которые платили за ордена и медали – 5, 10, 15 рублей, – и те отмени­ли...

Тот, у кого в руках телевидение, легко создает фантомы. Что нужно подчеркнуть – подчеркивает, что нужно затушевать – затушует. А если попробовать без ретуши? Тогда остается чело­век с огромной энергией – и параноидным умом, заражавшим страну своим безумием. В конечном счете разрушавшим Рос­сию. Не только провалами, но и победами. Ибо успехи на лож­ном пути оказались сугубым провалом; таким провалом, кото­рого еще не было в русской истории.

* * *

Начать с того, что Сталин сам привел Гитлера к власти. Ослепнув к фактам, ослепнув к критике, которой подвергалась его политика в Коминтерне. Это хорошо осветил германский иссле­дователь Л. Люкс. «Сталинское руководство Коминтерна беспо­щадно пресекало любую попытку немецких коммунистов объе­диниться с социал-демократами в борьбе против фашизма, клеймило этих коммунистов как беспринципных оппортуни­стов. Это о них сказал Эрнст Тельман в декабре 1931 г., что они не видят из-за нацистских деревьев социал-демократического леса. О возможности единого фронта с социал-демократами стали говорить в Коминтерне лишь в середине 1934 г., когда ра­бочее движение в Германии было уже уничтожено Гитлером».



Люкс отмечает, что особенно глубоко обличал гибельный курс Сталина Троцкий, высланный за границу. «Можно обви­нять Троцкого в чем угодно, но только не в том, что он недо­оценивал нацистской угрозы. Его полемика с официальной ли­нией Коминтерна в начале тридцатых годов – это блестящая и уничтожающая критика сталинского упростительства». Троцкий, проигравший во внутрипартийной борьбе со Сталиным, становится защитником демократии и использует свой собст­венный опыт разрушения демократии, чтобы обличить тактику Гитлера. «Троцкий... понимал, что рано или поздно нацисты пе­рейдут к внепарламентским действиям. В декабре 1931 г. он пи­сал, что национал-социалисты никогда не получат абсолютного большинства на выборах. Иными словами, Троцкий был уверен, что демократическим путем нацизм не придет к власти. Но гос­подствующие группировки в Германии могут передать нацистам власть добровольно... В этом случае государственный переворот был бы естественным следствием передачи власти.

Задолго до победы Гитлера Троцкий не уставал повторять: без уничтожения парламента, многопартийной системы и преж­де всего организаций рабочего класса господство нацистов не­мыслимо. Единственное, что может предотвратить нацистский переворот – это единый фронт коммунистов и социал-демокра­тов. Сталинское же руководство, продолжает Троцкий, признает лишь один вид единого фронта – когда все другие партии безо­говорочно подчиняются приказам Коминтерна. Сталинскую теорию «социал-фашизма» Троцкий называет бессмысленной конструкцией, у которой есть только одно преимущество: никто из членов Коминтерна не смеет против нее протестовать32».

«Очень рано Троцкий предсказывал смертельную угрозу, ка­кую нацистская Германия представляет для Советского Союза. Лишь фашистская Германия может решиться на войну с Совет­ским Союзом, писал Троцкий еще в 1932 г., до победы нацис­тов. Троцкий даже советовал советскому руководству провести частичную мобилизацию, как только нацисты захватят власть в Германии. Сталинское руководство Коминтерна квалифициро­вало эти советы как провокацию. Сталинист Отто Куусинен ут­верждал в сентябре 1932 г., будто Троцкий добивается, чтобы Советский Союз без всякой необходимости ввязался во внешне­политическую авантюру... (Предложение Троцкого действитель­но было нелепым; но оно говорило о степени его тревоги за бу­дущее СССР. - Г. П.)

Когда национал-социалисты действительно пришли к вла­сти, Троцкий заявил, что их стремление к неограниченной экс­пансии можно подавить лишь силой. Пытаться вести с ними мирные переговоры бесполезно. На западные державы он, од­нако, в этой борьбе не слишком надеялся. Троцкий достаточно рано распознал политическую близорукость тогдашних западных руководителей. Западные державы, писал он в 1933 г., леле­ют надежду, что национал-социалистическая экспансия устре­мится на Восток. Поэтому они и не возражают против вооруже­ния Германии. В действительности же национал-социализм стремится не только к завоеванию Востока, но и к мировому господству. Поэтому его война с западными державами тоже ра­но или поздно неизбежна» (там же, с. 190-101).

Только в одном Люкс видит ошибку Троцкого, в недооценке личности Сталина. И его и Гитлера он считал просто ничтоже­ствами, успех которых «объясняется действием анонимных ис­торических сил, которые, так сказать, «воспользовались» Ста­линым и Гитлером» (с. 191 – 192). Я думаю, что мысль Троцкого внутренне противоречива, но она не совершенно ложна. «Ано­нимные исторические силы» – фактор, который рационализм обычно упускает; и то, что Троцкий его отметил, делает ему честь. Однако медиумичность к «анонимным силам» – это уже некоторый дар. Успех самого Троцкого в 1917–1922 гг. связан был с подобной медиумичностью к «анонимным силам», развя­занным революцией. И Сталин сожрал его (со всеми его дара­ми), когда демонизм истории повернулся другим боком и решающим стал дух аппарата, дух власти ради власти, насилия ра­ди насилия – тот демон, к которому прислушивался Сталин. «Анонимные силы» сами не выбирают (в противном случае придется придать им лицо, вообразить что-то вроде уицраоров Даниила Андреева). Выбирает человек, медиумичный к тем или другим анонимным силам, угадывающий их. И в этом смысле Гитлер и Сталин значительны.

Перефразируя Козьму Пруткова, можно сказать: их гений подобен флюсу, полнота его одностороння. Сравните нелепую фразу, написанную Сталиным о юношеском сочинении Горько­го: «эта штука посильнее, чем «Фауст» Гёте», – и вполне снос­ную статью Троцкого о Есенине. Превосходство культурного уровня Троцкого очевидно; но еще более очевидно превосходст­во Франка или хоть Струве над Троцким; очевидно, что для по­литической победы нужна была демагогия Троцкого, а не философия Франка. Струве не расстрелял бы пленных, сдавшихся на честное слово; а Троцкий запретил обыскивать посетителей, до­бивавшихся разговора с ним, вот его и убили. Если бы он обла­дал бесцеремонностью Сталина, Меркадер, убийца Троцкого, был бы задержан. Сталинский размах связан с тем, что для него действительно всё было позволено, любая мерзость, любая под­лость, и этот душевный склад уголовника он внес на политиче­ский Олимп.

Однако всё позволено было не только разуму, но и страстям. А страсти иногда ослепляют. Почему Сталин не внял предупре­ждениям Троцкого об опасности нацизма? Ведь эта опасность грозила России, СССР, самому Сталину, наконец, а не Троцко­му, жившему спокойно в Мексике? Здесь приходится гадать во тьме подсознания. Может быть, ослепляла захваченность «рево­люцией сверху», которую он проводил в России. Стиль этой «революции» (или контрреволюции, как писала Шатуновская) был резко враждебен социал-демократизму, не мирился с ним. Сталину лично социал-демократы были противны, а с Гитлером возникало ощущение сродства и бессознательно хотелось не враждовать с ним (гитлеровцы поумнее тоже чувствовали, что из коммуниста может выйти нацист, а социал-демократические бонзы навсегда остаются чужими). Сталину не хотелось искать союза с демократическими лидерами, которых он глубоко пре­зирал. Ему не хотелось создавать широкой народный фронт, в который, пожалуй, и Троцкого надо включить, и католиков, не­давно (в 1929 г.) призывавших к крестовому походу против Со­ветской России. По указаниям Сталина, в Испании, где народ­ный фронт был создан, коммунисты взрывали его, воюя то с анархистами, то с троцкистами.

Даже после того как наци получили 40% голосов, Сталин был не способен выйти из своей антидемократической захва­ченности. Он бессознательно предпочел Гитлера и под влияни­ем «анонимных сил», дремавших в его душе, вел страну к ги­бели.

Вторым шагом к пропасти была его внутренняя политика, ликвидация НЭПа и создание системы всеобщих каторжных ра­бот. Это было его первой пирровой победой из целой серии пирровых побед. Власть сосредотачивалась в руках человека, не имевшего никакой разумной идеи, что делать с властью (ни ис­торически разумной, ни тем более духовно разумной, т.е. идеи более высокого духовного уровня). Такое сосредоточение власти становилось злокачественной опухолью, разрастанием государ­ства ради государства, подавлением всех живых сил ради Моло­ха, постоянно требующего новых жертв. Впоследствии Сталин втиснул свою волю в марксизм, назвав ее «движением к комму­низму через усиление классовой борьбы».

Сталин не сразу открыл свои карты. Он несколько лет ма­неврировал, прятался за спину Зиновьева, завидовавшего славе Троцкого, а потом Бухарина, освободившегося от своего леваче­ства и принявшего НЭП «надолго и всерьез», до «врастания ку­лака в социализм», до лозунга «обогащайтесь» (впоследствии по этому пути пошли китайцы). Маневры, описанные Авторхановым в «Технологии власти», дали первую пиррову победу: лик­видацию механизма обратной связи, возможности легальной критики политических ошибок. Вслед за этим была достигнута вторая пиррова победа: над крестьянством. После беспомощно­го и неорганизованного сопротивления насильственному фа­ланстеру крестьяне покорно всунули шеи в колхозное ярмо. Кто мог, бежал в город, и поток обездоленных дал рабочую силу для новостроек. Была с волшебной быстротой создана оборонная промышленность. Но в 1941 году добрая половина этой про­мышленности оказалась на оккупированных землях.

Нельзя считать все это чистой случайностью. Генерал Григоренко, анализируя поражения 1941 года, выделяет несколько факторов, сошедшихся в один клубок. Тут и тупое упрямство Сталина, не выносившего рядом с собой независимо мыслящих людей, и глухое недовольство крестьян, нежелание сражаться за свою каторгу, прямая готовность сдаваться в плен, становиться «добровольными помощниками» вермахта и другими способами сотрудничать с оккупантами.

В 1950 г. в Бутырской тюрьме я играл в шашки с учителем, пытавшимся возродить русскую школу при немцах. Сделав оче­редной ход, я спросил его, почему он выбрал свой путь. Парт­нер посмотрел мне в глаза и ответил: «Я был свидетелем кол­лективизации. Простить этого не мог». Я кивнул головой, и мы продолжали партию.

Только ограниченность Гитлера помешала ему шире исполь­зовать открывшиеся возможности и превратить отечественную войну в гражданскую. В Белоруссии немцы сохраняли колхозы: так им показалось удобнее собирать дань. В ответ партизанский Штаб распустил колхозы. Крестьяне так дружно откликнулись, что помешать немцам не удалось. Освобожденные крестьяне стали поддерживать партизан, и республика превратилась в пар­тизанский край. Потом, в 44-м, деревенские женщины с каким-то отчаяньем в глазах спрашивали нас: неужели восстановят колхозы? Неужели восстановят?

Во время войны удалось вызвать надежду, что все «переги­бы» будут исправлены и победа станет народной. Волна патрио­тизма подхлестнула экономику, и огромное напряжение всех сил в тылу поддержало фронт. После конца войны энтузиазм стал угасать. Пришлось подхлестывать систему всеобщей катор­ги новыми волнами политических истерик. Тогда нам и разъяс­нили, как двигаться к коммунизму – через усиление классовой борьбы, – пока вождь не умер и его наследники не поддались усталости от напряженного ожидания опалы и казни...

Третьей пирровой победой был Большой Террор. Необходи­мость его вытекала (в параноидном уме Сталина) из второй по­беды, вернее – из глухого нежелания признать вторую пиррову победу. Недовольство вырвалось в тайном голосовании на XVII съезде (открыто критиковать Сталина уже никто не решался). Реакция вождя была такой неадекватной, что казалась немыс­лимой. На этом основании факты, установленные Шатунов­ской, брались под сомнение. Но Сталин не был вполне нормальным человеком. В Большом Терроре выступило наружу то, что он до известного мига мог скрывать, что казалось просто дурным характером – параноидные комплексы в сознании, клубки мстительной ненависти.

Граница между шизоидом и шизофреником, между параноидом и параноиком никем не охраняется, возможны переходы в обе стороны. После начала войны Сталин пережил нечто вроде наркотической ломки, был жалким, растерянным и потом зано­во учился владеть своими страстями – и на переговорах в Теге­ране, Ялте и Потсдаме выглядел вполне прилично (до нового обострения болезни в старости). Но реакция на тайное голосо­вание делегатов XVII партсъезда была скачком в безумие. В ожидании близкой войны, под предлогом борьбы с «пятой колонной» (т.е. с агентурой врага) был наполовину разрушен партийный аппарат, хозяйственный аппарат и, наконец, – управление армией и флотом.

Новые поколения плохо понимают, как всё это выглядело и какую роль это сыграло в наших поражениях. Цифры потерь ар­мии были подсчитаны и опубликованы в статье генерала Тодорского. Репрессии вывели из строя половину среднего командно­го состава и три четверти высшего. Но как подсчитать – что чувствовали те, кто уцелели? На что они годились, подавленные страхом? Это в документах не прописано, только в рассказах свидетелей. Один из таких рассказов мы перепечатываем из журнала «Знание – сила» за 1995 год – рассказ 93-летнего ге­нерала Полищука о потрясающем спектакле абсурда, разыгран­ного в Реввоенсовете в 1937-м. Это несколько особый спек­такль, с личным участием Сталина в главной роли. В тысячах и десятках тысяч спектаклей Сталин лично не присутствовал, только его дух там царил.

Я сидел и нехотя голосовал на десятках комсомольских соб­раний, обсуждавших дела о притуплении и потере бдительно­сти. Арестованы были родственники примерно третьей части студентов. Если враг народа служил бухгалтером, как мой отец, то считалось, что бдительность притупилась. А если у него было громкое имя (Ганецкий, Кун), то бдительность совсем потеря­лась. Тогда не выговор, а исключение из рядов. И если Нина Витман, рыдая, твердила, что ее отец ни в чем не виновен (кро­ме немецкой фамилии, смекал я), то за это тоже исключали из рядов. Яростные проработчики буквально брызгали слюной от бдительности.

Впоследствии мне пришлось выслушать рассказы моего тес­тя о терроре в Наркомтяжпроме. Лично он уцелел. Его спасало то, что обвинения каждый раз высказывались публично и раз­бирались самими сотрудниками Наркомтяжпрома. После смер­ти Орджоникидзе выступил на партсобрании Л. М. Каганович и бросил фразу (для повышения температуры бдительности): «ес­ли мои сведения верны, то между нами сидит английский шпи­он Миркин». Тут же была создана комиссия в составе двух за­местителей наркома, Первухина и Целищева. Шпионаж заклю­чался в том, что Миркин запатентовал в Англии какое-то изобретение. Это давало возможность получать валюту. Комис­сия три ночи разбирала дело, не стоившее выеденного яйца. Целищев предлагал завершить расследование в угоду сталинско­му наркому. Первухин оказался порядочнее и возражал: дадим возможность Миркину изложить свою точку зрения. В конце концов обвинение было снято. Чтобы почувствовать запах вре­мени, надо прибавить, что сам нарком тоже терял бдительность в отношениях с близкими родственниками: со старшим братом, М. М. Кагановичем, вынужденным застрелиться, и младшим братом, Ю. М. Кагановичем. По слухам, мать трех Кагановичей приходила к Лазарю просить за младшего (за старшего можно было просить только Бога) и (по слухам же) Лазарь ей ответил: «У меня один брат, один отец – товарищ Сталин!». Никто меня не убедит, что это государственная политика. По-моему – это паранойя.

Другой раз Миркин, инженер, окончивший МВТУ, раскри­тиковал изобретение, на которое Серебровский, зам. наркома, специального образования не имевший, выделил порядочную сумму денег. Всякая ошибка в эти годы легко могла быть истол­кована как вредительство. Чтобы уцелеть, Серебровский собрал какую-то импровизированную комиссию и при стенографист­ках сделал заявление, что отец Миркина, живший в Баку, был провокатором, и Миркин это скрыл от партии. Миркин бросил­ся его душить. Завенягин, будущий начальник ГУЛАГа, мужик очень сильный, сгреб Миркина в охапку и вытолкал в сосед­нюю комнату. К счастью, нашлись земляки и показали, что отец Миркина, часовщик, жил и умер в Петербурге, а в Баку жила и взяла мальчика на воспитание тетка. Миркин кричал, что Серебровский сам провокатор. В конце концов, арестовали Серебровского.

К сожалению, нет общих цифр потерь руководящих хозяйст­венных кадров или партийных кадров. Приходится ограничи­ваться случайными картинками вроде этой. Они все говорят об одном: абсурд царил повсюду, чтобы уцелеть, надо было про­явить бдительность, то есть втягиваться в сталинский бред, клеймить друг друга, топить друг друга. Над всей страной повис запах террариума, где один гад пожирал другого гада. Человек, не поддавшийся бреду, не свихнувшийся от бдительности, ока­зывался на этой исторической арене, как со зверьми на арене римского цирка. В третий раз Миркина спасло то, что Арманд, за которого он заступился, был по мановению свыше восста­новлен в партии, и решение партийного собрания аннулирова­но (Сталин, видимо, решил не трогать детей ленинской подруги Инессы Арманд – пригодятся писать мемуары).

В четвертый раз Миркина два месяца подряд по ночам тас­кали в НКВД, пугая арестом, чтобы он дал показания против своего друга, перешедшего из меньшевиков в большевики в 1920 г. Пребывание в меньшевиках стало пятном, которое тре­бовалось смыть вместе с запятнанным человеком. Миркин по­казаний не дал, и от него отцепились.

Но на нем самом осталось страшное пятно: в 1923 г., будучи секретарем комсомольского комитета МВТУ, он выступал за платформу Троцкого (если не переписывать историю, то надо прибавить: как и большинство молодежи; только немногие, как Жора Маленков, секретарь партийного комитета МВТУ, вовре­мя смекнули, за что голосовать). И каждый раз, когда кто-ни­будь свыше читал анкету Миркина, бдительность требовала пе­ревести его на менее ответственную работу, шаг за шагом – от начальника НИС (научно-исследовательского сектора Наркомтяжпрома, что-то вроде Комитета по делам науки) до прораба. К сорока восьми годам мой будущий тесть стал инвалидом.

Я застал тестя мрачным ипохондриком, руинами государствен­ного человека. Один из редких случаев бдительности, не дове­денной до ареста.

После пирровой победы террора в стране исчезла всякая ак­тивность, всякая самостоятельная мысль в хозяйстве, в науке. Уцелевшие повторяли поговорку: «моя хата с краю, ничего не знаю». Я слышал это несколько раз от самых непохожих людей. Их всех сдавило время. Накануне великой войны, накануне не­обходимости огромного, почти сверхчеловеческого общего на­пряжения, люди рассыпались по своим углам, попрятались в норки. Ничего, кроме поражения, это не сулило.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет