Поэма часть первая после сорока часто в сны его проступает один и тот же незнакомый, но до радостной боли узнаваемый городок



бет5/18
Дата20.07.2016
өлшемі1.79 Mb.
#212244
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18
ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Густо засыпан был этот городок в юго-западную оконечность Алтая. Две реки, большая и малая, охватом теснили его, удерживали у гор. За малой рекой, как выпрыгнув туда в спасительную степь, еще сгоношилось богато домиков. Вечерами, по замлевающей на воде дорожке солнца, простукивались оттуда бойкие топорики плотников. И поглядеть – наутро еще один сруб присоседился к домам вдоль реки. Новорожденно-мохнатый, с торопливыми пропилами двери и окон. А к обеду и тощая хребтовина стропил в небо сквозит, и пèсельные гвозди плотников опевают ее со всех сторон, нашивая деревянное мясо.


Так в тридцатых годах срубилась-сколотилась слободка Заульгинка. Были у нее в городке еще две старшие сестры – Отрываловка и Бабкина мельница. Первая – от густого синего воздуха котловины заползала на угор; вторая – Бабкина мельница – прокралась по óползневому берегу Ульги на север, с облегчением спряталась там за сопку.
Главная улица городка – улица имени Диктатуры пролетариата. Просунулась она через городок с востока на запад. Посмотреть на восток – глаз нырнет с обрыва к кромке Иртыша у другого берега. Где уже вовсю смеется-купается утреннее солнце. На запад – освещенная будто совсем другим солнцем: зеленым, по-утреннему стойким – замерла тополиная роща; у ног ее стоят чернила Поганки.
В центральной части Диктатуры, в пересечении ее с Коммунистической, как-то… странно расположились учреждения и организации… Горсовет – напротив керосиновой лавки… Керосиновая лавка – напротив женской школы имени Кирова… Женская школа имени Кирова – напротив аптеки… аптека – напротив пивзавода… И дальше тоже странно: драматический театр – рядом с больницей… больница – рядом с краеведческим музеем… краеведческий музей – рядом с рестораном «Веселый Иртыш»… И все это пытался как-то объединить, примирить, что ли, – парк, клубово заваленный акациями и североамериканскими кленами. Как и школа, он имени Кирова.
Будто старые цыганки в усохшем золоте монист, стояли по осеням кленовые деревья парка. Подует ветерок – и крутится золото на землю густо. А по кустарнику вдоль железной ограды, как по желтеюще-бордовой осени, уже вызрели и золотятся мордашки крыловцев – учащихся мужской семилетки имени Крылова. Подхихикивая, ладошками ширкая, смотрят они через дорогу, как в оштакеченном дворе кировской школы по большой перемене бегают кировки. Захлебываются голоса в густом сентябрьском воздухе, свободой летают доверчивые, еще не знающие ничьей подлости, косы…
Из белого домика аптеки, грустя улыбкой, наблюдает за детьми Исай Моисеевич Гольдин. Провизор. Как и вся аптека, он белый, похожий на старого сутулого попугая. Вздохнув, отходит от окна, садится на место, за стеллажом с тремя большими бутылями, заполненными тремя прозрачными жидкостями. На одной бутыли нарисован череп с костями и написано: «ЯД!»
Дремлющая голова Исая Моисеевича начинает мотаться, будто плавать по этим бутылям. Кидается из одной в другую. Сопящий нос то приближается к бутыли, красно заполняет ее собою, то вздрогнет и отшатнется – зеленой щукой вытянется. В раскрытые окна завивается полуденный ветерок, перебирает несколько волосков на голой голове Исая Моисеевича… Голова вдруг бычьи тычет в стекло, но руки сами обнимают бутыль, не дают упасть. Исай Моисеевич встает, вытягивает руки по швам и, как военную молитву, поет в высокий угол аптеки: «Где же ви тепэ-р друзя-однополча-ане, бо-е-вы-е спутники мои…»
Согнав сон, снова подходит к окну. Смотрит через дорогу. Теперь на пивзавод. На какое-то вертикально расставленное запустение. Что-то вроде заброшенного элеватора. А ведь недавно, перед самой войной, вовсю клубилась здесь настоянная на ячменном духе ядреная коричневая пивная жизнь. Во всегда распахнутый двор торопились пустые похмельные бочки на телегах; обратно на Диктатуру лошади еле вытягивали их – вместе с возчиками: такими же напоенными, под самую завязку, пухающими дымом самокруток, пену с усов утирающими.
Осторожно понукая лошадь, коновозчик Кагарманов выводил на шоссейку телегу, уставленную ящиками с хлябкими бутылками. Ящики – до неба. Вел все это колготящееся нагромождение – как куст с осенними истошными воробьями. Улететь на юг грозятся. А лету-то – вона, за парк, в ресторан «Веселый Иртыш», к товарищу Саакову…
Летом во дворе каждое утро – толпа широкозадых беспокойных заульгинских теток. С пустыми ведрами на коромыслах кажутся они еще шире, еще беспокойней. И, как сынки возле мамок, – тут же и мужья их замурзанные. Ванькѝ. С тоскливо-бодренькими глазками алкоголиков. Тоже с ведрами. Тоже духарятся, за мамками лезут. К главной «вертикали». Там – гвалт, базар. Там бáрду дают. Жижеобразную массу не очень приятного цвета и запаха. Которую и растаскивают потом бегом по городку ванькѝ и мамки.
Морщился брезгливо со второго этажа горсовета чей-нибудь очкастый, делопроизводительский нос. Захлопывался поспешно, судорожно нашаривая шпингалеты. А мамки и ваньки – все с ведрами, да с полненькими желтенького, да как с китайскими огородами – проносились! «Очкастый, не задохнись! Знай заседай себе! В графины звянькай! А мы уж по старинке – со свинками, с мяском!»
У глухого забора, подбегая к железным воротам с напухшими красными звездами, ход, однако, сбавляли. Тут не побежишь больно-то: будка вон, милиционер в ней, охрана. По слухам, тут большое начальство обитает. Единолично. Высокое – с земли не видать. Подпрыгивать надо. Вон перебежать на ту сторону – и подпрыгивать. И то – железную крышу только увидишь да, как чуб настырный, тóполя верхушку. А живет ли Само Оно там, спит ли когда, кушает ли, еще ли чего совершает – разве дознаешься?
Вываливался из сторожевой будки вконец заленившийся милиционер. «Гирю» поочередными руками жал. Сперва правой, потом – левой. В зарешеченном окне керосиновой лавки через дорогу сразу возникал грузин Реваз. Однорукий, разгневанный: пачему ты, мерзавец, не на фронте? Па-ачему?! Кáк за решетку эту попал Реваз – тоже никто не знал. Говорили только: «Сегодня Реваз опять Зеленую красит». И всем было понятно, что в лавке керосина опять нет…
Перед войной еще, до грузина Реваза, в лавку завезли две машины краски. Зеленой. В мятых жестяных банках. В лавке теперь керосина почти не бывало, краску эту зеленую никто не брал, и однорукий Реваз в отчаянии красил и красил ею все вокруг… Стены и окна хибарки. Внутри и снаружи. Дверь и крыльцо. Крышу. Уборную на пустыре… Всё у себя переобернул в зеленый цвет грузин Реваз. На соседские заборы в конце концов вышел!..
Рядом, в распахнутом грязном дворе столовой, уже на баке для пищевых отходов, с густыми потеками тоже навешено было зеленым: «СМОРИ! ТОЛКО КОСТ!..» «Да этак он весь городок перекрасит к чертовой бабушке!» – покачивал удивленно головой проходящий мимо «белобилетник». Реваз тут же восставал за решеткой: пачему ты, мерзавец, не на фронте? Па-ачему?! Хватал кисть, лез на крышу, в ожесточении красил и красил.
Иногда, точно заблудившись, в Зеленую (так и была прозвана лавка) недоуменно впадал с сидором чалдон. Реваз Шатку яростно подмигивал. Витька взлетал по лесенке чуть не под потолок, свежие снимал банки. Реваз торопливо метал на прилавок – одну, другую, третью: смотри, дорогой, какой краска! Зеленый! Ловил по-собачьи глаза покупателя. Чалдон в нерешительности брал банку. Нюхал зачем-то, колупал ногтем. Не глядя на Реваза, вздыхая, выходил из лаки, как из покойницкой… «Это разве город, Витя, а? – стонал с банкой в руке, как с мукой неуемной, Реваз. – Разве это люди, а?»
Он хватал трехметровую малярную кисть, Витька ведерко с краской. Выбегали и быстро лезли на крышу. «О, проклятый город! О, сонный муха!»
Задышливым шепотком Санька Текаку поведал друзьям, что грузин Реваз – резидент, а Зеленая… а Зеленая – явка!.. И стриженый волос Саньки встал и загудел, как под током.
С ужасом уставились ребятишки на дядю Реваза. А дядя Реваз им улыбнулся и подмигнул. Из-за решетки. Тогда перевели дух: да-а, такое придумать про дядю Реваза! Пару лещей тут же баламуту Саньке отвесили. С облегчением запылили дальше. По Диктатуре. К Поганке. Купаться.
Однажды, придя в лавку к дяде Ревазу, Шаток увидел на столе странную, непонятную штуковину…
– Тромбон, – глядя на штуковину, как на гибрид костыля с граммофоном, счастливо сказал дядя Реваз. И пояснил: – Купил на барахолка…
«Зачем?! – хотелось крикнуть Шатку, но, как мужчина, он сдержался.
Через неделю в лавке он увидел, как на смущающегося дядю Реваза дядя Ваня Соседский примерял… грудную клетку… из железа… сделанную… Шаток покрылся потом, а мужчины уже способили к этой клетке тромбон, на штырь, к лицу дяди Реваза. Дядя Реваз одноруко, но длинно раздвинулся… и дал звук. Витька отпрянул на порог, а дядя Ваня захохотал.
День дядя Реваз думал, чем отблагодарить дядю Ваню Соседского. Потом размышляюще спросил у Витьки: что лучше – «самый большой бутылка водки… или… или забор покрасить? В зеленый краска? А?»
Все знали, что дядя Реваз не пил не только водки, но и вина. И пива. И вообще ничего не пил… наверно… Поэтому Шаток сразу сказал: красить. В зеленую. Красивше.
И на другой день с утра они красили.
– Да что ж это он делает-то? – сплескивалась со ступенек крыльца, торопилась к штакетнику тетя Катя. – Что ж ты делаешь-то, а? Черт ты кавказский!
– Соседский велел, – коротко сказал Реваз, продолжая любовно водить плавной сочной кистью. Тетя Катя повернулась к Шатку.
– Точно – велел, – не моргнув, слукавил тот. И шлепающе замахал кисточкой: снизу-вниз, снизу-вниз.
Так они и выкрасили все. И штакетник, и воротца, и калитку. И к ставням было подошли… Тетя Катя раскинула руки:
– Не дам!..
– Ладно, – сказал Реваз. – Завтра придем.
Пришли они с кистями и на другой день, но… пришлось уйти.
– Ладно, – опять сказал Реваз, издали оглядывая работу и не обращая внимания на крики тети Кати из-за штакетника. – Зато – зеленый… Верно?
– Точно, – подтвердил Шаток. – Красиво…
Хорошо играл на тромбоне дядя Реваз. С душой. Правда, только свое – грузинское. Торжественные и величавые, как горы, напевы. Очень ловко кидая кулисой – зажигательные барабанные пляски. Но чаще – один и тот же зурново-стонущий мотив. Играл он его каждый вечер при свете лампы, закрыв глаза, раскачиваясь на табуретке, вытягивая дрожащую кулису до самого порога… Кинуться Витьке хотелось, остановить плавающую кулису, но он не смел. Реваз сам обрывал мотив, торопливо высвобождался из каркаса, уходил в закуток. Сморкался там в темноте, вздыхал.
Потом они пили чай. Дядя Реваз невидяще смотрел на красный язычок в керосиновой лампе.
Шаток рассказал о Ревазе Мише-музыканту.
Они пришли к Ревазу поздно вечером. Тот как раз чистил возле лампы свой тромбон. Тряпочкой с мелом. Сразу вскочил, темно загородил собой все на столе. Как преступление свое.
Миша улыбнулся, сбежал с высокого порога все понимающим врачом. Снимая пыльник, попросил Витьку выйти. На время. Шаток обиженно посопел. Но вышел. Наблюдал в окно, как мужчины за столом о чем-то говорили. Вернее, говорил один дядя Миша. А дядя Реваз сидел напряженно, испуганно. Весь – как просвеченный лампой. Потом встал и отвернулся. Долго налаживал на себя приспособление-каркас. Закрепил тромбон. Без одной руки, с торчащим тромбоном, с зашитым рукавом гимнастерки – стоял он словно без одежды, голый… Повернулся было, чтобы играть, тут же снова отвернулся. Сипло прокашлялся, подергал кулису. Наконец заиграл. Заиграл свой тоскующий, плачущий мотив…
В полной темноте шли обратно, по домом. Дядя Миша молчал. Но как увидел под фонарем поджидающего их Яшу, еще издали начал выкрикивать ему: «Он самоучка! Понимаешь! Самоучка! Он нот не знает! Он играл по духанам, по свадьбам! Немец оторвал ему руку! Он не может вернуться домой! Он глубоко несчастлив!.. Но как он играет! Как он играет! Я плакал, плакал, слушая его! Какой у него звук! Какой это талант! А ты?.. Тебе немец не оторвал руку. Ты счастлив. Ты ноты знаешь. Ты сын музыканта… И чьто? Чьто, я тебя спрашиваю?..»
Шаток взял их за руки и, как ослепших журавлей, повел от фонаря в темноту. Одна рука была горячая, вздрагивающая, другая – обмершая в потной тоске.


2

Квартала за полтора от Зеленой, торцом к Диктатуре, стоял бревенчатый одноэтажный дом. Над одним из двух крылец, выходящих на обширный пустой двор, чубато свисал флажок, а на склоненной глубокомысленно вывеске было начертано:


ДОРРЕМСТРОЙ. ВОСТОЧНОЕ КОЛЬЦО.
ПРОРАБСКИЙ УЧАСТОК № 4

Каждое утро, привычно ткнув мордой в штакетниковые ворота, следом за их приветствующим скрипом шла во двор лошадь с телегой. Останавливалась неподалеку от крыльца. С телеги вялыми кулями, поставленными на попа, сползали пять-шесть мужиков. Потягиваясь, зверски потрескивая костьми, волоклись они к крыльцу. Валились на крутые ступени и, не теряя ни минуты, закуривали. Курили молча, сосредоточенно – как тяжелую работу ломили. Все одинаковые, как братья: в пыльных кирзачах, в сутулых, мышиного цвета, пиджаках; блинами на носы – кепки.


А вокруг лошади Шаток уже закручивал вроде бы совсем безразличные круги. Лошадь стояла, печально голову повесив. Мужики – никакого внимания ни на лошадь, ни на Шатка: оне курят. Шаток гладил бобриковый теплый бок лошади. Лошадь косила глазом на «конюха», но стояла спокойно. Витька бежал к забору, дергал травы. Протягивал пучок. Лошадь наклоняла голову, тепло дуя в Витькины руки, осторожно начинала выстригать из них траву. Головой поматывала: спасибо, Шаток!
– Ишь… кормит… – с улыбкой смотрел один из мужиков. Табак интересом дымился в скольцованных пальцах. – Удила-те вынять надо… Слышь, Шаток!..
Одной рукой Витька брал под уздцы, другой – тянулся и расстегивал ременную застежку у колечка. Лошадь сама выплевывала удила.
– Вот ить! Шаток!.. Он завсегда-а! Ух, ушлый! – Дым клубился восторгом, блины посмеивались у самых сапог. Курцы дружно заплевывали бычки, снова лезли за кисетами. Один, мотнув головой на сени, напоминал:
– Капустóв, ты б зашел… Может, выпишет…
Капустов, вертя блином туда-сюда, разглядывал свои сапоги. Думал как бы: почистить их или не стоит пока? Пускал на них густую, булыжниковую струю дыма, откидывался и сбоку смотрел – сапоги вообще исчезали в дыму. Как бы без ног Капустов получался…
– Слышь, Капустóв?!
Капустов вставал и уваливался в контору. Немного погодя вываливался обратно.
– Ну… Капустов?..
– А! – махал рукой Капустов, падал на крыльцо, тащил из кармана кисет.
А солнце уж к обеду выворачивает, жарит вовсю мужиков, лица из-под блинов оплавились, но оне курят. Шаток и лошадь мимо крыльца без счета проходили, траву всю повыкосили по двору… но оне пазят.
На крыльце появлялся Бадайкин. Прораб. Пожилой, в галифишках, в ответственного тону гимнастерке, перетянутой ремешком у самого паха – походил он на выдутый красный резиновый шарик, из тех, что получаются у ребятишек в результате хорошего заглота резины в себя, тщательной закрутки и которые очень способно потом давить, щелкать друг у дружки на стриженых калганах.
– Вы еще здеся-а? – оченно удивлялся он, глядя на мужиков. – Ну, мужики, этто уже ни в каки ворота-а! – Широко разводил руки.
Мужики еще пуще окутывались дымом. Капустов подступался:
– Слышь, Бадайкин… ты бы это… выписал бы, а?.. Шкалёв вон сбегал бы? А, Бадайкин?
– Не-не-не-не-не! И не думайте, мужики-и, не гадайте-е! Сёдни ни в какую! Хошь режьте, хошь ешьте! Сам болею, но не могу. Бамбасов каждую минуту звянькает – вы что!.. Давайте, давайте, мужички, подымайтися-а и отправляйтися-а! Гравель должны вот-вот подвезть. Давайте! Давайте! – И Бадайкин кое-как выталкивал мужиков с лошадью и телегой со двора.
Иногда, вместе со всеми окутываясь на крыльце дымом, Бадайкин проводил работу с кадрами:
– Шкалёв, ты че ж эта? Опеть?..
– А че? – пугался Шкалёв.
– Как че?!. Жана… вчерась… а?
– А-а… Бывает…
– Смотри, Шкалёв!
– Дык завсегда, – успокаивал начальника Шкалёв и делал смачную затяжку.
Бадайкин поворачивался к Капустову.
– Ну а ты, Капустов?.. А еще блигадир…
– Ну, блигадир, и че? – удивлялся Капустов.
– Да как че?!. Где лежал-то вчерась?.. Ведь люди!..
– А-а… Дык аванец… Куды ж?..
– Ой, смотри, Капустов, ой, смотри! Блигадир-то, блигадир… Ой, смотри!
– Дык аванец, завсегда… Опять же когда рашшот… – виновато чесал затылок Капустов, но спохватывался: – Ты бы это… Бадайкин… к примеру… выписал бы, а? Шкалёв бы сбегал? А?..
Бадайкин сразу забывал про работу с кадрами:
– А почему посторонние во дворе? Почему с лошадью разгуливают? Да еще с казенной? Куды сморите-то?!..
Шаток и лошадь подходили к крыльцу и стояли – будто держась за руки, опустив головы.
Бадайкин начинал заговаривать мужикам зубы:
– Ай-ай, малой! Ты че ж эта, казенную – и водишь за собой, как подругу каку, а? Малой?.. Хе-хе… Мужики – как подругу! А?.. Хе-хе…
Мужики смеялись, матеркаясь, валились на телегу и ехали со двора: опять этот Бадайкин вывернулся, бей его в шары!
Во второй половине дома жили эвакуированные с Украины – две сестры-еврейки и пожилая одинокая учительница, Галина Опанасовна – рыхлая, с больными, отекающими ногами. Сестры после личной трагедии на Украине (говорили люди, что у обеих, в один день, под бомбежкой погибли малолетние дети… Девочка и два мальчика…) – сестры были теперь – как черненькие две тени в полдень. Пугливы так же, исчезающи… Но Галину Опанасовну с ее полнотой, с ее походкой старой измученной утицы, не запомнить было просто нельзя. Однако Бадайкин как ни увидит ее – будто наткнется, как в первый раз зрит на дворе. Подбежит даже возмущенно: «Гражданочка, гражданочка! Вы кто така?» Учительница объяснит. «Все равно, все равно! Не вешайте, не вешайте тута свое белье! Тута вам не парк культуры и отдыха! Не вешайте!» Больная учительница ковыляет с бельем к своему крыльцу: при чем здесь парк культуры и отдыха?
А сколько можно не запоминать Витькиного прозвища? Упорно не запоминать? Ведь просто – Шаток и все. Дурак запомнит. А этот все: «Малой, малой…»
– Малой, малой! Ну-ка, иди сюды!
Шаток и лошадь подойдут к крыльцу и опять стоят, словно за руки держатся, головы понуро свесив.
– Ты эта откель флаг спёр? А?! С казенной разгуливает да еще с флагом!
Набычившись, Шаток протягивал выцветший флажок на палке. Бадайкин выхватывал флажок, начинал подпрыгивать на крыльце – втыкать флажок на место. Рядом с вывеской конторы.
– Молодец, Шаток! – орал Капустов. – Отобрал переходяшше красно знамя у Бадайкина, бей его в шары!
Мужики роготали, валились и выезжали на Диктатуру.
Пробалтываясь мимо Зеленой, первое время всё потешались… над будто сотней гневных кулаков из-за тенет решетки. («Па-ачему вы, мерзавцы, не на фронте? Па-ачему?!») Потом стали хмуро отворачиваться. Потом старались объехать проулком… Так ведь однорукий черт все одно узрит. С крыши, дьявол, высмотрит! Успеет-таки погрозить малярной дурой своей вдогонку!..


3

Когда Шаток опаздывал и лошади во дворе уже не было, он все равно приваливался к завалинке конторы – ждал. Может, еще придет она, Милка. Поглядывал из тени в жару Диктатуры. Налево, направо. Прикидывал, с какой стороны она, Милка, может появиться. «Альлёуу! Альлёуу!» – стартеркал Бадайкин в телефон, как на пуп себе давил. «Альлёуу, девшка, девшка! Это девшка? Так. Мне третий… Альлёуу… Капустов? Здорово, Капустов! Бадайкин… Ну, здоровкались седни – и че?.. Ладно, слушай: гравель получил?.. Не-ет?! Да ты что, мать-перемать! Пошто не поехал? Да я тя!..» – И дальше шел отборный мат. Шаток внимательно слушал. Отсекая матерки, пытался определить: придет еще сегодня Милка или нет?


Дядя Ваня Соседский пристыдил как-то Бадайкина: в конторе сидишь! Начальник! Дети кругом!.. Бадайкин, на удивление, смутился, руку извинительно приложил к груди: учтем замечаньице! И… закрыл окно. На другой день раскрыл. «Альлёуу! Капустов, ты? Получил? Не-ет?! Так получай!» – И опять летел отборный «гравель» для Капустова. А Шаток все определял по нему: придет сегодня Милка или нет?
Каждый день звонил какой-то Бамбасов – и тогда голос Бадайкина менялся до неузнаваемости. Он ворковал, выстеливался, ползал: «Ну что вы, товарищ Бамбасов! Да как вы могли так о нас подумать! Мы, труженики обороннову тылу, да мы завсегда! Не извольте беспокоиться! Выполним и рапортуим! Звеняйте и до свиданьица, дорогой товарищ Бамбасов!» Удаляясь от телефона, Бадайкин дребезжаще запевал: «Ды перьвава забы-ыла, ды вторёва погуби-ила, ды третьева сварганила в пирог!»
Таинственного Бамбасова в первый раз Витька увидел во сне. Бамбасов оказался здоровенным дядькой. Квадратным, как Мойдодыр. Он шел в Витькином сне по улице Красноармейской. Мохнатобровый, строгий. И главное, мимо проходит, не узнает!.. Шаток и Милка сразу заторопились за ним. И чуть не бегут, а спина все удаляется. «Бамба-асов!» Догнали, запыхавшись. «В чем дело?» – «Вы – товарищ Бамбасов?» – «Я – Бамбасов!» – Бамбасов стукнул себя в живот как в колокол. «Чего ж убегать-то тогда… раз Бамбасов. Я вот – Шаток, а это – Милка». Милка кивнула Бамбасову. Но тот вдруг сдвинул брови: «А где Бадайкин?» – «Будто не знаете… В конторе он. Капустову звянькает. За гравелем чтоб тот поехал… Все знают…» Бамбасов постоял, мстительно прищурился: «В конторе, значит… А ну пошли!» И двинул маршем к конторе. Вдруг раздул живот свой барабаном и давай бить в него невесть откуда взявшейся колотушкой: ия бамбасов! Ия бамбасов! Где бадайкин? Ия бамбасов!.. Да с каждым ударом громче, громче: ия бамбасов! где бадайкин? ИЯ БАМБАСОВ! ГДЕ БАДАЙКИН?!.. Витька не выдержал, закрыл уши руками, побежал. Разматывая вожжи, за Витькой кинулась Милка с телегой. А Бамбасов – за ними и ударил на бегу дробью: я бамба-а-а-а-асов! Ия бамба-а-а-а-асов!
Витька заколотился вместе с дробью, вскочил на постели. Долго мотался, испуганно таращась в темноте. Слушал шуршащий за окном дождь и материно посапывание у стены… Как подкошенный, падал в сон…
– Ия Бамба-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-сов!!!
– Мама! Ма-ама!
– А! Как? Где? Что тебе?
– Бамбасов…
– Где? Какой Бамбасов?..
– Бамбасов…
В конторе вместе с Бадайкиным сидела еще и какая-то девица. Без имени и почти без голоса. Иногда щелкнет несколько раз на печатной машинке – и как умрет до конца рабочего дня.
Ее часто можно было видеть в раскрытом окне – как забалованная сытая кошка лапой, умывалась лицом в маленьком складном зеркальце. Со вздохом его закрывала, подпиралась кулаком и уносилась мечтой по Диктатуре вдаль. Куда-то в район горсовета. «Прынца ждет!» – не забывал отметить Герка Дыня, когда с Шатком пробегал мимо.
После обеда девица шла в туалет на огороде. Минут через сорок возвращалась. «Мамзеля, у вас че, понос?» – очень культурно интересовался Бадайкин. «Уйду я от тебя, Бадайкин!» – будто мужу говорила девица. «А скатертью дороженька! – будто жене предлагал Бадайкин. – И не заплачем, и не зарыдаем! Много вас найдется на такой-то паёчек, много, хе-хе». И, костяшкая на счетах, Бадайкин дребезжал свою любимую: «Ды перьвава забы-ыла, ды вторёва погуби-ила, ды третьева сварганила в пирог!» (Бадайкин всегда запевал только один этот куплет, и что это был за пирог такой и как в него можно было «сварганить» целого живого человека – оставалось загадкой.) Девица взвешивала в уме паёк и оставалась.
Как-то старая учительница и черненькие сестры вместе у себя обедали. Вдруг за тонкой стенкой в дверь конторы застучали так, что дом задрожал. «Открывай, мать-перемать! Кончать щас тебя буди-им!» Черненькие взметнулись из-за стола, как летучие мыши, – обеззвученно и жутко. Опрокинув табуретку, всколыхнулась Галина Опанасовна. В стенку тут же застучал Бадайкин, вереща, стал умолять «гражданочку» звонить в милицию. Скорей! Гражданочка! В милицию-у!
– Так у вас – телефон! – удивилась Галина Опанасовна.
– Оборва-али-и-и… – заплакал за стеной Бадайкин. – И решеточки поставил, слышите, решеточки, только позавчерась!.. Не выпрыгнуть теперя-а-а… – (Два дня назад по приказу самого Бадайкина три окна конторы были забраны решетками. От возможного ограбления.)
В дверь с новой силой забухали. «Выходи, Бадайкин! Кончать тебя буди-им!»
– Слышите, слышите? – оживился Бадайкин. Но тут же сник, опять заплакал: – Убьют Бадайкина-а, гражданочкя-я-я…
– Господи, что делать! – Учительница подвигла было себя к двери, на помощь, но черненькие так закричали побелевшими глазами, так заметались их ручки по ее груди – останавливали, умоляли, – что старая больная женщина прижала к себе усохшие головки и только гладила – как два зажмурившихся черных мячика. И только полнилась сама слезами…
Вся бригада между тем уже ползала по двору на карачках. Некоторые пытались, правда, влезть на крыльцо, но и то – не для зла какого, а так просто: завернуть чтоб, наконец, свою добрую, козлодральную – и то их раскидывало от крыльца, разматывало. Лишь сам Капустов все еще медведем возился в сенях, рвал дверь. И то: потрясет дом – и задумается, потрясет – и опять задумался.
На середине двора, не зная куда двинуть, качался Шкалёв. Ревел, как бык. На какой-то миг узрел в болтающейся уборной на огороде разинутое лицо балованной девицы. В червонном сердечке. Над дверью.
– Ага! Вона ты игде сыпыряталася, сытерыва! – проникновенно сказал Шкалёв. Зверски перекосился и пошагал, как по штормовой палубе, – закрыливая руками и ногами. Одноглазый. Как Нельсон.
По огороду шел, гребя сапогами помидорные палки, путаясь в веревках. Но не дошел – пал в трех шагах от уборной. Уборная – ни гугу.
Еще издали Шаток почуял неладное. От конторы, словно горько плача, уходила с телегой Милка: измученно кланялась голова, дергались, везлись по земле беспризорные вожжи… Витька побежал навстречу, завернул лошадь, успокаивая, повел назад.
– Шато-о-ок! – будто из-за края земли послышалось тонущее…
В окне на решетке, весь в слезах, висел Бадайкин – рукой тянулся… В точности как на марке МОПРа! Моля о солидарности!..
– Шаточе-е-ек! Мили-ицию! Убива-а-ают!
Морозом Шатка обдало. Он кинулся, заглянул с краю дома во двор… На втором словно дыхании бригада уже с бревном ходила. Примеривая его для тарана… Витька отпрянул, не слыша лихорадненьких причитаний Бадайкина, потащил было Милку от конторы, опомнился, захлестнул вожжи на столбик и рванул во весь дух к Генке-милиционеру.
Перед угрюмым замчиной на двери в растерянности замер. Замчина вдруг заколотился со щеколдой – в щель снизу пошел рваться, выбрёхивать здоровенный пес. Шатка мгновенно вымело на улицу. Как заведенный бормоча «Вот тебе и храбрый милиционер, вот тебе и храбрый», – к конторе проталкивался какими-то неуверенными, боязливыми рывками: пройдет и остановится, пробежит – и снова стал… В сознание вдруг проступили тупые упорные удары. С ревом разбегающиеся и ахающие в стену дома… «Уже бьют»… Витька похолодел. Вообще покрался другой стороной улицы. Как посторонний конторе, знать ее не знающий. Зажмуривался, не смотрел, не слушал…
– Шато-че-ек!
Шаток вздрогнул. И не столько от мольбы бадайкинской, последней, сколько от тени своей на заборе. Тень в зное дрожала, с трусовато взведенной ногой. Готовая кинуться, беззвучно кричать, исчезнуть в городке, раствориться… Шаток аж вспотел от стыда. Опустил, утвердил ногу, недовольно посопел. («Шато-ок, скоре-ей!») Отвернулся от тени, как решительно отмежевался. («Шато-че-ек!») Вдохнул глубоко, выдохнул… и во второй раз ударил за помощью Бадайкину. К горсовету теперь уж.
В Зеленую ворвался, задыхаясь:
– Дядя Реваз!.. Бадайкина… Бадайкина убивают!.. Бригада!.. Пьяные!.. Скорей!..
Реваз прыгнул в угол, выхватил зачем-то тромбон, цапнул приспособление-каркас, выскочил на улицу.
Во двор конторы ворвался, как сам сатана, с торчащей из башки длинной железякой. Метнулся к разинувшемуся крыльцу, ударил из тромбона коротко, резко: «Пáу!!» Бригада попадала с крыльца. Реваз – на крыльцо. Глиссандирующе, со страшным выносом кулисы в сени: «Па-а-а-а-а-а!!» Прямо в ухо Капустову. Капустов наружу повалился, по ступеням, вознеся руки небу. К огороду улетал, как воздетый ветер, в ужасе оборачивался, и расстелило его на ботву и палки помидор. А по двору тромбон уже носился стадом лошадей совершенно диких: «И-иго-го-го-о-о-о-о-о!» – ржали жуткие трели. «И-иго-го-го-го-о-о-о-о-о-о!!» Молчком бригада расползалась. На карачках, на карачках. К забору стремилась, совала головы в лопухи, в репейники. А табуны все проносились, а табуны все ржали: «И-иго-го-го-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о!!!»
Когда Реваз покинул оконтуженный двор, когда к Ревазу присоединился Шаток (мы с дядей Ревазом пахали!) – из-за решетки трепетненько потянулся рукой Бадайкин: «Реваз… миленький… век не забуду… Рева-азик..» Реваз тут же развернул тромбон: «Па-а-а-á!!» – Бадайкин улетел в темноту конторы.
Широко шагая, дядя Реваз клокотал: «Я вам покажу, тыловой крыса! Я вам покажу брóню! Я вам дам брóню!» Позволил, наконец, отстегнуть приспособление. Дальше шел, грозил кулаком, возмущался. Витька гордым оруженосцем нес за дядей Ревазом и приспособление, и боевой, сверкающий победой тромбон. И только изредка оборачивался к Милке у конторы, как бы успокаивал: подожди, Милка, провожу дядю Реваза, тогда погуляем…



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет