В пути между Кронштадтом и Питером комендант крепости, седой, невысокий и, пожалуй, недалекий генерал типа старых вояк, не выносивших никакой политики, горько жаловался на свое отчаянное положение:
— Хорошо им писать приказы об аресте, а что я сделаю? На какие силы я могу опереться, чтобы произвести аресты, когда весь Кронштадт стоит за большевиков?
Старик был глубоко прав. И он бы не выпутался из своего нелепого положения, если бы мы сами не пришли ему на помощь.
Еще засветло мы ошвартовались у одной из пароходных пристаней Адмиралтейской набережной. Комендант Кронкрепости, любезно пожав руки своим попутчикам-арестантам, отправился в неизвестном нам направлении, а мы вошли в подъезд Адмиралтейства, разыскивая квартиру Дудорова.
Меня и Ремнева сопровождали наши друзья моряки, уполномоченные Кронштадтским Советом добиваться нашего освобождения. В приемной третьего этажа к нам вышел невысокого роста брюнет с подстриженными черными усами. Это и был первый помощник морского министра капитан 1 ранга Дудоров. Мы заявили, что явились отдать себя в руки Временного правительства, издавшего приказ о нашем аресте. Подчеркнули, что при старом режиме в подобном случае сочли бы своим долгом [148] бежать, но сейчас, после Февральской революции, делая некоторую разницу между царизмом и Временным правительством, решили принять суд, чтобы публично доказать свою невиновность в возводимых на нас гнуснейших обвинениях.
Дудоров внимательно выслушал объяснения и принял деланно сочувственный вид. Как бы между прочим он обратил внимание на сопровождавших нас товарищей. В. И. Дешевой объяснил цель комиссии, приехавшей по поручению Кронштадтского Совета. Это не удивило капитана. Он, главный автор пресловутого приказа о потоплении подводными лодками больших кораблей, если те двинутся из Гельсингфорса на помощь петроградским рабочим, на этот раз выдерживал неизменно мягкий, слегка доброжелательный тон. Учтиво «посоветовал» товарищам направиться во Всероссийский центральный исполнительный комитет. Этот «совет», в котором, однако, никто не нуждался, и вообще вся предупредительность Дудорова еще более укрепили мое мнение о нем как о матером и зубастом волке, рядящемся в либеральную овечью шкуру.
Вызвав юного морского офицера и двух вооруженных матросов, Дудоров приказал отвезти меня и Ремнева в штаб Петроградского военного округа. На улице нас уже ждал открытый автомобиль. Мы сели на заднее сиденье, офицер и матрос с винтовкой поместились впереди на складных стульях, второй вооруженный матрос — рядом с шофером. Сознаюсь, мне было неприятно видеть первыми своими тюремщиками именно матросов. Среди них я работал, среди них насчитывал столько друзей!..
Вглядываюсь в лица конвоиров. Они угрюмы и замкнуты. По выражению лиц нельзя угадать, кто перед тобой: скрытые друзья или несознательные враги?
Наш странный кортеж вызывал нескрываемое удивление всех прохожих и проезжих. Впрочем, путь был недолог. Через несколько минут автомобиль остановился на Дворцовой площади, близ Миллионной, у подъезда штаба военного округа. Нас пригласили на второй этаж. Как полагается при конвоировании арестантов, один матрос шел впереди, другой сзади. На каждой площадке лестницы, у каждой двери стоял на часах юнкер с винтовкой и примкнутым штыком. Еще неделю [149] тому назад эти же самые юнкера встречали каждого арестованного большевика тумаками и ружейными прикладами. Но после первых дней упоения победой их темперамент, видимо, остыл. По крайней мере, нас никто и пальцем не тронул. Только слышался перебегающий шепот:
— Большевиков привели!..
Мы вошли в большую грязную комнату. В этом бюрократическом сарае не было даже стульев, пришлось стоять. Сопровождавший нас начальник конвоя безусый «мичманок», едва достигший совершеннолетия, пошел с докладом в соседнюю комнату. Вскоре оттуда один за другим стали появляться штабные офицеры с бумагами в руках. Они с нескрываемым любопытством осматривали нас. Потом из наружных дверей ввалился какой-то рослый, едва ли трезвый верзила в полушоферской, полуавиаторской форме. На нем была кожаная куртка и фуражка с офицерской кокардой. С враждебным видом он громко заявил по нашему адресу:
— Как, вас еще не убили?! Вас надо было по дороге застрелить...
Потом стал хвастаться своими подвигами:
— Я сам своими собственными руками убил тридцать два большевика.
Вернувшийся морской офицер объявил нам:
— Вас отправляют в «Кресты».
Бродяга, хваставшийся убийством большевиков, тотчас набросился на него:
— Как вы смеете разговаривать с арестованными?! Какое вы имеете право?.. Это секрет, куда они будут отправлены... Да вы знаете, кто с вами разговаривает?! Я Балабинский!
Молодой офицер смутился и не сумел ответить негодяю в надлежащем тоне.
Наконец матросы были заменены солдатами, и уже под «сухопутной» охраной нас вывели на улицу. Здесь пришлось погрузиться в большой, наглухо закупоренный арестантский автомобиль с высокопрорезанными крохотными решетчатыми окошечками. Мы не видели своего пути, но вскоре почувствовали под колесами мягко закругленную спину Литейного моста. Потом автомобиль [150] остановился, и, когда раскрылась дверца машины, мы увидели себя уже в «Крестах».
Спускались сумерки. Снаружи и внутри тюрьмы загорелись электрические лампочки. В конторе солдаты сдали нас под расписку смотрителю тюрьмы.
— Да вы не страшный! Вы совсем не страшный!.. Судя по газетам, мы вас представляли совсем иначе, — запричитал смотритель тюрьмы, очень жизнерадостный человек...
По пути в камеру я успел крепко ругнуть бульварную буржуазную прессу, которая всех нас усиленно изображала зверями в человеческом облике. Добавил еще несколько слов о крайней разнузданности буржуазной печати вообще.
Смотритель тюрьмы сочувственно кивал головой, а надзиратель, бряцая ключами, со странной усмешкой распахнул передо мной тяжелые двери.
6. Итоги июльских дней
В процессе нарастания революционных событий демонстрация 3–5 июля 1917 года имеет, несомненно, большое историческое значение. Она является промежуточным звеном между двумя другими массовыми выступлениями пролетариата: демонстрацией 20–21 апреля и Великой Октябрьской революцией. Она логически вылилась из демонстрации 20–21 апреля, но превзошла ее как более резкой, отчетливой постановкой вопросов, так и вовлечением в ряды демонстрантов гораздо более широких масс рабочего класса.
20–21 апреля наряду с выставленным нашей партией лозунгом «Вся власть Советам» еще встречалось требование персональных перемещений в составе министерств. Часто можно было видеть плакат «Долой Гучкова и Милюкова». В этих надписях чувствовались отзвуки неизжитых мелкобуржуазных иллюзий, внушавших наивную веру, что с переменой одного-двух лиц Временное правительство станет приемлемым для рабочих и крестьян.
К 3–5 июля углубление и обострение классовых противоречий заставило забыть эти вредные мечты, отрешиться [151] от всяких надежд на Временное правительство. В июльской демонстрации содержание плакатов варьировалось только в пределах: «Вся власть Советам» и «Долой министров-капиталистов». Требование обязательного устранения из состава правительства всех до одного представителей буржуазии с заменой их социалистами, представителями рабочих Советов, являлось всего лишь иной формулировкой лозунга «Вся власть Советам». Изгнание десяти министров-капиталистов означало не перетасовку отдельных лиц, а полный переход к новой системе управления — к Советской республике.
Несмотря на доказанное участие в демонстрации анархистов, без всякого смысла стремившихся разжечь страсти, не они спровоцировали выступление: это было не по силам такой невлиятельной группе. Июльские события произошли совершенно стихийно, без всякого побуждения извне. Рабочий класс и крестьянство в солдатских и матросских шинелях своим здоровым инстинктом чуяли, что Временное правительство губит революцию, ведет ее в пропасть.
И, не ожидая ничьего призыва, они 3 июля по собственной инициативе хлынули на улицу.
Как отнеслась к этому партия большевиков? 2 и 3 июля она всей силой своего влияния сдерживает идущие за ней массы. Днем 3 июля ЦК сдает в печать призыв воздержаться от выступления. Но наэлектризованность рабочих масс и их напор настолько велики, а коллективная воля так знаменательно проявляет себя в самостоятельном выступлении одних воинских частей и в сочувственном настроении других, еще не выступивших, но в любой момент готовых к выступлению, что к вечеру 4 июля партия революционного пролетариата решается возглавить неизбежное, неустранимое движение и, внеся в стихию сознательность, превратить его в мирную и организованную вооруженную демонстрацию.
Классовое чутье, здравый политический смысл и дальнозоркость нашей партии, тесная спаянность ее с широкими пролетарскими и полупролетарскими массами избавили большевиков от роковой и непоправимой ошибки, которая произошла бы, если б они остались в [152] стороне от движения. Движение, органически и стихийно возникшее на почве издевательства над массами контрреволюционного правительства Керенского и Церетели, было все равно неминуемо, но при пассивном воздержании большевистской партии оно перекатилось бы через ее голову, разбилось на тысячи мелких, не связанных, не координированных и не объединенных выступлений и оказалось бы разбитым по частям. Ни одна другая партия ни по своему влиянию, ни по состоянию организационного аппарата не могла в то время взять на себя руководство таким ответственным революционным выступлением.
Наша партия возложила на свои плечи эту тяжелую задачу и с честью разрешила ее. Конечно, были отдельные эксцессы, совершенно неизбежные во всяком массовом выступлении, но они быстро ликвидировались энергией членов партии. В общем, партии всецело удалось овладеть этим стихийным, помимо ее воли образовавшимся движением и влить его в русло организованности.
Часто приходилось слышать возражения: если предполагалось произвести лишь мирную демонстрацию, зачем нужно было брать оружие? Не лучше ли было винтовки оставить дома?
Наивный вопрос! Нетрудно было предвидеть, что безоружная демонстрация окажется встреченной по-военному. Если 4 июля Временное правительство не выпустило против манифестантов русского Кавеньяка{51} во главе какого-нибудь казачьего полка или юнкерского отряда, так это в значительной степени объяснялось именно тем, что мозолистые руки рабочих, матросов и солдат крепко сжимали приклады заряженных винтовок.
Временное правительство боялось вооруженного отпора, не хотело преждевременно вызвать гражданскую войну. Еще в мае Церетели, приезжавший заключать соглашение с «независимой» Кронштадтской республикой, [153] выдуманной напуганными буржуа, хватаясь за голову, страдальчески говорил:
— Неужели будет гражданская война? Неужели не удастся предотвратить ее?
Он в искреннем отчаянии нервно сжимал кулаки.
Необходимость оружия, единственного средства защиты в случае кровопускания, диктовалась еще и тем обстоятельством, что, провозглашая демонстрацию, мы сохраняли за собой право в любой момент превратить ее в вооруженное восстание. Выше я уже подчеркивал и подчеркну здесь еще, что, если бы фронт и провинция горячо поддержали наши лозунги, мы были бы плохими революционерами, не попытавшись форсировать события и уже в июле не сделав октября.
Почему же мы в то время не решились стать на путь переворота?
Потому что, несмотря на несомненное большинство в Питере, у нас не было достаточно сил во всероссийском масштабе, чтобы не только захватить власть на несколько дней, а и удержать ее. Наконец, совершая переворот, нам пришлось бы арестовывать тогда как членов Временного правительства, так и большинство Центрального исполнительного комитета, большинство Питерского Совета. Это сразу обессилило бы партию, произведшую переворот, подрезало основы ее позиции и создало бы непонятные для масс противоречивые условия, когда во имя борьбы за власть Советов приходилось арестовывать эти Советы.
Партия большевиков поступила правильно, не прельстившись лаврами дешевой авантюры, способной в го время если не погубить революцию, то по крайней мере надолго отсрочить ее.
Исторические дни 3–5 июля имели огромное положительное влияние на дальнейшее развитие событий. Этот грандиозный смотр пролетарских сил, готовых на страх буржуазии с оружием в руках защищать революцию, был началом конца для Временного правительства и связавших с ним свою бесславную судьбу оборонческих партий меньшевиков и эсеров.
События 3–5 июля и последовавшая за ними кампания жестоких репрессий до конца разоблачили контрреволюционную и антидемократическую позицию буржуазного [154] правительства Керенского. Меньшевики и эсеры, запутавшиеся в сетях коалиции, окончательно и бесповоротно скомпрометировали себя. А наша преследуемая партия, окруженная ореолом мученичества, вышла из этих испытаний еще более закаленной, неслыханно увеличившей влияние и кадры своих сторонников.
Июльские дни и неотвратимо наступившее после них обострение классовой борьбы дали огромный опыт и многому научили русский рабочий класс. [155]
VII. В тюрьме Керенского
1. Первый допрос
Отведенная мне камера располагалась в первом этаже огромного второго корпуса «Крестов».
14 июля я был вызван на допрос. В особой комнате, рядом с кабинетом начальника тюрьмы, меня ожидал следователь морского суда Соколов в блестящем форменном кителе. Подавая мне лист бумаги, он с преувеличенной корректностью, невольно напомнившей мне царских жандармов, предложил заполнить показаниями официальный бланк.
Когда я закончил изложение своей роли в июльских событиях, морской следователь многозначительно информировал меня, что по старым законам, так же как по новому положению, введенному на фронте, за вменяемые мне преступления полагается смертная казнь.
— Закон обратной силы не имеет, — возразил я.
В самом деле, в момент демонстрации смертная казнь формально еще не была введена, к тому же моя деятельность протекала в Кронштадте и в Питере, а никак не на фронте{52}.
Следователь недоуменно развел руками. Я догадался, что понятие «фронта», очевидно, допускает самое широкое толкование. Элементарные юридические формулировки вроде «обратной силы закона» существуют лишь в мирное время, а в эпоху революции отпадают сами собой. Мне стало понятно, что в рядах опьяненного победой и жаждой мести Временного правительства существует немало сторонников самой жестокой расправы с большевиками. [156]
2. Встреча с П. Е. Дыбенко
В начале моего тюремного сидения я был подвергнут строжайшему одиночному заключению: дверь камеры была постоянно закрыта и на прогулку «по кругу» меня выводили отдельно, тогда как другие товарищи, сидевшие в одиночках, имели общую прогулку и даже устраивали при этом импровизированные митинги.
Во время одной из первых прогулок я увидел за решеткой нижнего подвального этажа знакомое лицо П. Е. Дыбенко. Не обращая внимания на конвойных солдат и тюремных надзирателей, спокойно остановился и на виду у всех вступил с ним в приятельскую беседу. Никто не сделал мне замечания — революция заметным образом коснулась уже и тюрьмы.
Тов. Дыбенко со свойственным ему юмором рассказал о перипетиях своего ареста и неожиданных злоключениях командующего флотом адмирала Вердеревского, убежденного сторонника Временного правительства. Получив шифровку Дудорова о безжалостном потоплении подводными лодками всех кораблей, самовольно выходящих из гавани по направлению к Петрограду, адмирал доставил ее в Центробалт, откуда она, произведя неслыханную сенсацию, распространилась по всем кораблям. Вердеревский, не имевший возможности за спиной Центробалта привести приказ в исполнение, отлично сознавал, что, даже если это ему в какой-то мере и удастся, он сам не сносит головы. Исходя из соображений чистой целесообразности и собственного бессилия, а отнюдь не из уважения к выборным матросским учреждениям, органически враждебный большевизму, но умный и хитрый адмирал Вердеревский избрал единственный доступный ему путь и адресовался в Центробалт.
Высшее морское начальство, сидевшее под адмиралтейским шпицем, было взбешено до последней степени опубликованием секретной шифровки, переданной командующему флотом в порядке боевого приказа. Лебедев, Дудоров{53} и им подобные усмотрели в этом акте незаконное разглашение военной тайны. Вердеревский [157] был обвинен ни больше ни меньше как в государственной измене и арестован.
Впрочем, несколько позже адмирал с такой же внезапностью стал «калифом на час» и прямо из-за решетки попал в мягкое кресло Малахитового зала Зимнего дворца в качестве последнего морского министра Временного правительства. Виновнику его ареста — Дудорову пришлось срочно ретироваться в Японию на пост морского агента.
После встречи с Дыбенко, возвращаясь в свою камеру, я встретил в коридоре матроса с «Авроры», тов. Куркова, и одного из членов Центробалта, Измайлова. Последний пришел в Питер на миноносце в составе делегации Балтфлота с протестом против политики Временного правительства, но был арестован и посажен в «Кресты». Впрочем, оба сидели недолго и вскоре были освобождены без всяких последствий.
3. Семен Рошаль тоже в «Крестах»
Однажды в моем «глазке» показался крупный и темный глаз, а вслед за тем я услышал хорошо знакомый мне голос Семена Рошаля:
— Здравствуй, Федя!
Оказывается, узнав, что я арестован, он тоже решил добровольно явиться в тюрьму.
— После твоего ареста я считал неудобным скрываться, — пояснил Семен.
В «Крестах» разрешалось читать газеты. Это было уже новшеством по сравнению с режимом царских тюрем. Каждое утро в мою камеру приходил кто-нибудь из товарищей и приносил огромную кипу газет. Я покупал по одному экземпляру все выходившие в Питере издания, до бульварного листка «Живое слово» включительно.
Под предлогом одолжения той или иной газеты тов. Рошаль стал частенько подходить к моей камере.
В то время во всей печати шла лютая, неистовая травля большевиков. Безудержно и бесстыдно бульварно-буржуазные борзописцы вешали собак не только на партию, но и на отдельных ее членов, не останавливаясь перед самыми гнусными измышлениями. Изрядно [158] доставалось при этом и кронштадтцам, особенно Рошалю и мне. Лично на меня эти нападки не производили никакого впечатления. Я только посмеивался по поводу выдвинутых против меня обвинений в семи смертных грехах. От наших непримиримых классовых врагов и нельзя было ждать ничего иного, а потому ко всем их словам, как бы возмутительны и оскорбительны сами по себе они ни казались, я относился с глубоким равнодушием.
Рошаль реагировал иначе. Он очень болезненно воспринимал каждую грязную статью, каждую заметку, приписывавшую ему нечистоплотные поступки. Помню, как одно досужее измышление языкоблудного репортера суворинского «Вечернего времени»{54} испортило ему настроение на целый день. Да и в последующем долгое время он не мог без раздражения вспоминать чудовищное извращение его биографии, злостные наветы на родных.
Такая болезненная чуткость вытекала из всей натуры Семена. Под свирепой наружностью, под взлохмаченными волосами и вызывающей кепкой скрывался нежнейший романтик, немного наивный, обидчивый и неудержимо горячий во всем, что относилось до его спартанской честности.
4. Свидание с матерью и кронштадтскими друзьями
В один из первых дней заключения ко мне на свидание пришла старушка мать. Свидания происходили, как и при старом режиме, через двойную решетку в присутствии тюремного смотрителя. Последний отличался некоторыми привлекательными чертами, в том числе нескрываемым сочувствием к арестованным. Во время свиданий он часто выходил из комнаты, что в значительной степени облегчало передачу свернутых в трубочку длинных и узких рукописей, пересылавшихся мной в наши газеты. [159]
Кроме матери ко мне на свидание приходили три кронштадтских матроса во главе с тов. Панюшкиным. Они принесли хлеб, консервы и деньги, собранные среди команд. Этот знак внимания кронштадтских друзей глубоко меня тронул. Все присланное ими оказалось как нельзя более кстати. Деньги дали возможность ежедневно приобретать полное собрание петроградских газет и, таким образом, не отставать от текущей политики. Продукты были весьма ценным дополнением к недоброкачественному тюремному столу.
На обед нам давали тошнотворную бурду с тухлой солониной. От небольшого куска этой плававшей в супе тухлятины во рту оставалось ощущение кисловатых помоев из выгребной ямы. Нередко в результате раскопок в похлебке обнаруживались самые неожиданные предметы: мочало, человеческие волосы, мелкие сучки, В довершение всего эта загрязненная жидкость, только по недоразумению называвшаяся супом, очень часто оказывалась подгоревшей и тогда становилась абсолютно несъедобной даже для свиней. В таком случае, брезгливо поморщившись, мы немедленно выливали горелые помои в парашу.
На второе полагалась неизменная каша — «шрапнель». Суточный хлебный паек составлял около 3/4 фунта на каждого. В соединении с водой это было главным питанием. Хлеб даже иногда оставался, и тогда мы охотно делились им с уголовными.
Тюремные надзиратели на недозволенное общение заключенных между собой смотрели сквозь пальцы. Во всем их обращении с нами проглядывала заметная осторожность и даже боязнь. Февральская революция, низвергнувшая царских сановников, внезапно оказавшихся в «Крестах», и передавшая часть министерских портфелей в руки бывших ссыльных и заключенных, произвела крупную встряску в умах тюремщиков. Один из них довольно откровенно высказал причины своей обходительности с большевиками:
— Вот сегодня вы в тюрьме сидите, а завтра, может быть, тоже министрами станете.
И действительно, они обходились с нами, как с министрами, инкогнито севшими в камеру одиночного заключения и до срока желающими остаться не узнанными. [160]
Я хорошо помнил 1912 год и свое тогдашнее пребывание в Петербургском доме предварительного заключения. Прогулками заведовал у нас некий Алексей Иванович. Это был старый и многоопытный тюремщик, состоявший на службе не менее 25–30 лет. Вся его грудь была увешана крупными серебряными медалями. С окладистой бородой и в неизменной фуражке, он был живым воплощением тюремного холода. Никогда не разговаривал и не шутил ни с кем из заключенных. На губах старика никто не видел улыбки. В редких случаях он, выражал внутренний смех только своими морщинами, расходившимися по лицу. Начинающие тюремную карьеру надзиратели подобострастно обращались к нему не иначе как по имени-отчеству. И вот после революции все эти величавые «Алексеи Ивановичи», все эти официально сухие, грубоватые и непроницаемые тюремщики вдруг скинули свои чопорные ледяные маски и превратились в ласковых розенкранцев и гильденштернов из шекспировского «Гамлета». Разница обращения давала себя знать не только со стороны мелких сошек. Даже лица высшего тюремного персонала держали нос по ветру, все время как бы принюхивались.
С увеличением шансов на победу большевиков они становились необыкновенно ласковыми к таким, как я, делали всевозможные поблажки, охотно шли на законные и незаконные льготы. Но как только им начинало казаться, что политическая обстановка благоприятствует Временному правительству, у нас тотчас отнимались все эти привилегии.
Начальником тюрьмы был тогда немолодой и, как сказано уже, слишком жизнерадостный для своей мрачной профессии прапорщик, «мартовский эсер», любивший похвастать своей революционной ролью в палисаднике Таврического дворца. Из его рассказов выходило так, что именно он и был главным руководителем и организатором февральского восстания. Бесстыдный льстец, он всегда казался нам морально нечистоплотным. Его грубое и глупое подлизывание не могло никого ввести в заблуждение. Омерзительность пищи, а позже холод сырых, нетопленных камер, водворившийся в тюрьме с наступлением осенних морозов, не без основания приписывались ему. Несмотря на вводившийся временами «либеральный» режим, вся тюрьма ненавидела его. [161]
5. Голодовка
Вскоре у нас в тюрьме вспыхнула голодовка. Поводом к ней послужило то обстоятельство, что многим из заключенных, несмотря на продолжительный срок, истекший со дня их ареста, не было предъявлено никакого обвинения. Кроме того, выдвигалось требование большей свободы во внутренней жизни.
Достарыңызбен бөлісу: |