Приблизительно через месяц я опять был вызван для дачи дополнительных показаний. Здесь, между прочим, мне предъявили записку, отправленную мной 5 июля в Гельсингфорс с членом Центробалта Ванюшиным. Каким образом этот документ, переданный надежному товарищу, попал в руки прокуратуры, для меня и сейчас загадка...
Наконец 1 сентября после обеда мы, привлеченные по общему делу, т. е. Рошаль, Колобушкин, Богдатьев, Сахаров и некоторые другие, были приглашены в одну из служебных комнат тюрьмы для ознакомления с материалами предварительного следствия. Расселись на венских стульях и обтрепанном «просительском» диване. Какой-то неведомый субъект, чуть ли не сам Александров, занял место у письменного стола, на котором лежала высокая кипа однообразно переплетенных книг большого формата с надписью, аккуратно выведенной на казенном ярлыке: «Дело Ленина и других». Следователь взял один из томов этого полного собрания сочинений антибольшевистской судейской лжи и начал громко читать показания прапорщика Ермоленко.
Нудно тянулось отягченное излишними деталями повествование о жизни прапорщика на фронте, о плене, о поступлении на службу в германский генеральный штаб, об отправлении в Россию в роли немецкого агента и, наконец, о якобы полученных им инструкциях поддерживать сношения и связь с Лениным. Все показание Ермоленко изобличало прежде всего его самого в неимоверной подлости.
Во время чтения этих инсинуаций мы от времени до времени вставляли иронические замечания. Но когда бесстрастный голос следователя добрался до дорогого нам имени тов. Ленина, то не выдержали и с возмущением заявили, что отказываемся продолжать слушание этой фальшивки. Тотчас был составлен протокол о нашем отказе. Я не стал подписывать его.
Громко и резко выражая протест по адресу «юстиции» Временного правительства, мы вышли из комнаты и разошлись по своим камерам. [175]
2 октября судебные власти повторили попытку ознакомить нас с материалами предварительного следствия. Очевидно, из предосторожности на сей раз были вызваны только двое: Рошаль и я. Но эта попытка окончилась так же неудачно, как первая, и вынудила меня апеллировать к общественному мнению рабочего класса следующим письмом:
«Дорогие товарищи, сегодня, 2 октября, судебный следователь, работающий под руководством Александрова, сделал вторичную попытку ознакомить меня и товарища Рошаля с законченным следственным материалом по «делу» большевиков. Материалом, занимающим, шутка сказать, 21 том!
Начав на этот раз чтение материалов с другого конца, мы вскоре должны были прервать наше занятие, возмущенные до глубины души. Мы окончательно убедились, что грубо односторонний, фальсификаторский метод допроса раскаявшегося шпиона, негодяя Ермоленко не был единичной случайностью. Напротив, этот способ нарочитого оставления недоговоренности, недосказанности показаний составляет общее правило, продуманную систему всего следствия, обещающего обессмертить и без того достаточно известное имя г. Александрова.
Попрашивая свидетелей, г. Александров в самых интересных местах показаний намеренно не задавал вопросы, напрашивающиеся сами собой. Со стороны можно подумать, что г. Александров — юный, неопытный, начинающий служитель Фемиды. Но, увы, ведь г. Александров старый, богатый опытом следователь. В связи со следственными подлогами еще в проклятое царское время, несколько лет тому назад, имя Александрова клеймилось даже на столбцах умеренной кадетской «Речи» наряду с именем другого знаменитого мошенника царской юстиции — судебного следователя Лыжина.
Например, некоторые свидетели, бывшие в немецком плену, дают такие показания:
«Ходили слухи, что Ленин приезжал в концентрационные лагеря и вел агитацию в пользу отделения Украины».
«Я слышал, что, проезжая через Германию в Россию, Ленин выходил из вагона и произносил речи в пользу заключения сепаратного мира». [176]
Получая такие ответы, содержащие анонимные ссылки на третьих, лиц, следователь обязан поставить вопрос: «Свидетель, от кого вы это слышали?» И полученный ответ следователь непременно должен записать, даже в том случае, если свидетель ссылается на запамятование. Ясное дело, что если первоисточника сведений, очевидца событий найти не удалось, то всему показанию такого свидетеля, ссылающегося на непроверенные слухи, одна цена — ломаный грош.
Одно из двух: либо г. Александров сознательно не задавал вопросов о первоисточнике слухов, либо он получал ответы, неблагоприятные для обвинения, срывавшие все значение этих показаний.
Один свидетель штабс-капитан Шишкин утверждает, что, находясь в плену, он однажды слышал речь приехавшего в их лагерь Зиновьева, говорившего, что «все. немцы — наши, друзья, а все французы и англичане — враги». Но указанный свидетель неожиданно для себя, сам того не подозревая, дал маху. Он все время говорил, как он сам отмечает, о приезде какого-то «старика Зиновьева». Между тем все мало-мальски знающие Зиновьева могут засвидетельствовать, что его при всем желании нельзя назвать стариком, так как ему всего 33 года.
Другим источником, якобы «уличающим» товарища Ленина в служении германскому империализму, является документ, носящий вычурное название: «Донесение начальника контрразведывательного отдела при генеральном штабе о партии Ленина». Этот, с позволения сказать, «важный» документ представляет нечто совершенно невообразимое.
На основании агентурных контрразведывательных данных здесь приведен список «германских агентов», членов «партии Ленина». В этом замечательном списке значатся слеоующие имена: Георгий Зиновьев, Павел Луначарский, Николай Ленин, Виктор Чернов, Марк Натансон и др.
Этот список, приобщенный к делу, прямо шедевр. Контрразведка, пришедшая на помощь г. Александрову, вместе с ним занявшаяся инсценировкой политических процессов, взявшая на себя моральное убийство видных революционеров, настолько не справилась со своей задачей, что даже не сумела точно выяснить имена подлежащих убийственному скомпрометированию [177] политических деятелей. Известно, что Зиновьев никогда не звался Георгием; его настоящее имя Евсей Аронович, а партийное — Григорий. Т. Луначарского зовут Анатолием Васильевичем. Правильно названы своими именами Чернов и Натансон. Но они, насколько известно, никогда не состояли в «партии Ленина». И разумеется, всякому ясно как день, что никто из перечисленных деятелей никогда не был «германским агентом».
Вот как неподражаемо работает поглощающая так много народных, средств «республиканская» контрразведка.
Вот какие безграмотные, насквозь фантастические, сумбурные документы выдвигаются в качестве «несокрушимых» улик.
Остается с нетерпением ждать суда, который будет судом над создателями этого вопиющего, неслыханного дела, судом над всей «обновленной», «республиканской» юстицией.
Раскольников.
Выборгская одиночная тюрьма («Кресты»), 2 октября 1917 года».
10. Освобождение
В заключение нужно остановиться на том, как отражалась в тюремном быту политическая жизнь, бурно кипевшая тогда по всей России.
Через толстые тюремные стены мы остро чувствовали все возрастающее влияние нашей партии. Нас радовали не сходившие со столбцов «Правды», «Рабочею», «Рабочего и солдата», «Рабочего пути» массовые резолюции с требованием нашего освобождения.
Наше настроение, вообще не отличавшееся ни меланхолией, ни пессимизмом, было еще больше поднято известием о VI партийном съезде. Мы увидели в этом симптом оживления и объединения сил нашей жизнеспособной партии. VI съезд совершенно правильно наметил тактику борьбы за власть и сделал здоровые выводы из неудачи июльских событий, с неоспоримой ясностью показавших, что теперь уже без вооруженного свержения Временного правительства обойтись невозможно. Съезд сразу взял твердый курс на Октябрьскую революцию. [178]
Наша партия подняла перчатку, брошенную буржуазией. Временному правительству был вынесен смертный приговор, меньшевикам и эсерам объявлена непримиримая война. Мы в наших окаянных «Крестах» горячо приветствовали эти решения.
Когда в Москве открылось театральное «государственное совещание»{62}, мы с интересом следили за всеми речами и дебатами. Даже из тюрьмы нельзя было не заметить трещины, расколовшей весь зал надвое: с одной стороны, Корнилов, Каледин и вся цензовая буржуазия, клокочущая злобой против так называемой «демократии», с другой стороны, — эта самая демократия. Тут нельзя было не видеть предвестника корниловской авантюры. Создавшегося впечатления не удалось замазать даже торжественным рукопожатием Церетели и Бубликова.
Следующим событием, взбудоражившим тюрьму, было взятие немцами Риги. Помню, это известие застало нас на прогулке. Уголовные реагировали на него с нескрываемым злорадством.
— Если немцы возьмут Петроград, то и мы будем на свободе, — без всякого стеснения заявляли они.
Политические расценивали этот факт иначе. Мы предвидели, что очередная неудача на фронте послужит отправной точкой для нового натиска травли и потока клеветы против большевистской партии. Кроме того, взятие Риги немцами отнимало у революции лишний кусок территории. Поэтому мы не ликовали, а возмущались, прямо подозревая генерала Корнилова в преднамеренной, заранее рассчитанной и подготовленной сдаче Риги.
Вскоре это косвенным образом подтвердилось корниловской авантюрой. Царский генерал, с первых дней революции преследовавший свои реакционные цели, двинул одураченные войска против рабочего класса и гарнизона восставшей столицы.
Мы узнали о корниловском выступлении из газет. [179]
Велико было чувство нашего гнева, к которому присоединялось трепетное беспокойство за судьбы революции. Вот когда стало особенно нестерпимо сознание физической скованности, не допускавшей активного, непосредственного участия в защите дела, составлявшего смысл жизни для каждого из нас. Мы кипели возмущением против Временного правительства, которое в столь тревожные дни гноит нас в «Крестах». Тогда нам еще не была известна причастность самого Керенского к корниловскому заговору. Это выплыло наружу только через несколько дней.
Мы лихорадочно следили за процессом формирования молодой Красной гвардии, буквально подсчитывая винтовки, скоплявшиеся в руках пролетариата. Все наши надежды сосредоточились на боевой мощи питерского рабочего класса.
Вооружению рабочих нами придавалось исключительное значение не только как средству подавления корниловского мятежа, но и в более широком смысле. В этом стихийном самовооружении нельзя было не видеть зародыша массовой военной организации рабочих, которая, по нашему мнению, должна была обеспечить себе постоянное существование в целях подготовки к исторически неизбежным боям за пролетарскую революцию.
Но не по одним газетам знакомились мы с развитием корниловского мятежа. Вокруг себя мы наблюдали тщательные приготовления к обороне.
Во двор «Крестов» был введен броневик, занявший позицию под нашими окнами. Пулеметчики часто ложились отдыхать на крыше своей машины и в это время охотно вступали в разговоры с обитателями тюрьмы. Снаружи и внутри «Крестов» были усилены караулы, появились какие-то казаки. По двору, как у себя дома, расхаживали казачьи офицеры.
Корниловщина окончилась так же внезапно, как началась. Однажды утром еще пахнущие свежей типографской краской газетные листы рассказали нам о развале «дикой» дивизии, едва достигшей Павловска, и о самоубийстве генерала Крымова, командовавшего контрреволюционными войсками, направленными на Питер.
После поражения корниловщины авторитет нашей партии в массах поднялся еще выше. Само слово «большевик [180] «, которое после июльской демонстрации стало чуть ли не ругательством, теперь превратилось в синоним революционной честности.
Начальник тюрьмы, типичный хамелеон, надел личину заботливого друга и ходатая по нашим делам, почти заступника. Этим воспользовались уголовные. После бани, когда их вели по двору в корпус, они по предварительному сговору устремились к воротам. Часовые преградили им дорогу. Арестанты закричали:
— Мы политические! Мы большевики!
Тогда конвоиры безмолвно расступились.
Около двух десятков уголовников благополучно выбрались за ворота. Их никто не преследовал. Правда, сам начальник тюрьмы, услышав о побеге, выскочил на улицу, воинственно размахивая наганом, по-полицейски привязанным к поясу длинным витым шнурком. Для очистки совести он даже сделал несколько выстрелов вдоль набережной, после чего, в досаде расправляя большие оттопыренные усы, возвратился в свой кабинет.
Вскоре после этого окончательно утратившее всякое подобие авторитета и растерявшееся Временное правительство стало одного за другим освобождать действительных большевиков, арестованных в июльские дни.
11 октября наступила моя очередь. Начальник тюрьмы лично явился обрадовать меня этим известием.
Тов. Рошаль был несколько удивлен и опечален тем, что на этот раз он отделен от меня. После дружной совместной работы в Кронштадте наши имена настолько неразрывно спаялись вместе, что даже партийные товарищи иногда смешивали нас. Я был изумлен не менее Семена и постарался успокоить его, пообещав ему сделать все возможное для скорой нашей встречи на свободе.
В приемной тюрьмы меня ожидал кронштадтский матрос тов. Пелихов. Он привез приказ о моем освобождении и уже внес из партийных средств залог в три тысячи рублей. Формально всех нас освобождали только «под залог». Наше «Дело 3–5 июля», обильно уснащенное клеветой, прекращению не подлежало. Однако ровно через две недели восставший рабочий класс захлопнул папки этого многотомного «Дела» и сдал их на хранение в исторический архив. [181]
VIII. Октябрьская революция
1. Начало разногласий
Выйдя из тюрьмы на Выборгскую набережную и глубоко вдохнув вечернюю прохладу, струившуюся от реки, я почувствовал непередаваемо радостное сознание свободы, знакомое только тем, кто побывал за решеткой. От Финляндского вокзала доехал на трамвае до Смольного.
Уже стемнело. Всюду горели огни. У подъезда, среди колонн, мне встретился П. Е. Дыбенко.
— Еду в Колпино громить меньшевиков, — торжествующе пробасил он.
Смольный производил странное, непривычное впечатление. Чувствовалось, что атмосфера накалена, в воздухе пахнет грозой.
Мне тотчас рассказали, что ЦК принял решение о вооруженном восстании. Но есть группа товарищей, возглавляемых Зиновьевым и Каменевым, которые с этим решением не согласны, считают восстание преждевременным и заранее обреченным на неудачу{63}. Тут же, [182] в столовой, мне довелось прочитать напечатанное на машинке мотивированное обоснование этой точки зрения.
Еще в тюрьме, ведя продолжительные беседы на тему о перспективах российской революции, мы в последнее время окончательно пришли к выводу, что революция уперлась в вооруженное восстание и что вряд ли для этого представится более удобный момент, чем сейчас, когда партия достигла наконец колоссального влияния в рабочих, солдатских и даже крестьянских массах. Встретившись с Л. Б. Каменевым, я тотчас завел с ним разговор на эту тему. Но, как всегда бывает между убежденными людьми, мы оба разошлись, так и оставшись каждый при своем мнении.
Тов. Пелихов, неотлучно сопровождавший меня, уже давно настаивал на отъезде из Питера. Он обещал Кронштадтскому комитету сразу из тюрьмы привезти меня в Кронштадт и уверял, что ребята, наверное, уже давно ждут нас на пристани.
Я уступил ему. Мы покинули Смольный и, сев на приготовленный катер, пошли в Кронштадт.
Славный парень был этот Пелихов! Горячий, решительный и отважный матрос с честной революционной душой. Февральская революция застала его на каторге, где он очутился после одного из многочисленных процессов кронштадтских моряков. В царской тюрьме надломил здоровье, вынес оттуда лихорадочный блеск глаз, впалые щеки и чахоточный кашель. В первые же дни революции он был выбран членом Кронштадтского Совета и не мог ни одной минуты сидеть спокойно, когда там обсуждался какой-нибудь животрепещущий вопрос. Этот порывистый энтузиаст сразу брал слово, но очень скоро голос его срывался, он захлебывался и, чувствуя себя не в силах выразить всю полноту своих чувств, бессильно махал рукой с крепко зажатой матросской фуражкой и нервно садился на свое место.
Пока мы шли на катере, Пелихов продолжал знакомить меня с кронштадскими и общепартийными делами. Тут же он дал мне прочитать письмо В. И. Ленина, обращенное к членам партии{64}. [183]
Это письмо окончательно укрепило меня в правоте своих взглядов на неотложность переворота. Владимир Ильич очень убедительно защищал идею вооруженного восстания, исходя из анализа реального соотношения сил. Свои доводы он подкреплял статистикой выборов в Советы и городские думы. Окончательный ленинский вывод был таков: подавляющее большинство рабочего класса и значительная часть крестьянства стоят решительно за нас, жажда мира обеспечивает нам большинство солдатской массы, настало время пролетарской революции, дальше ждать нельзя.
Наш маленький катер уже приближался к Кронштадту. Издали сверкали огни красного острова. Они становились все ближе и ярче, пока наконец катер не проскользнул в военную гавань.
Несмотря на поздний час, на летней пристани в парке, перед памятником Петру Великому, стояла большая толпа моряков и рабочих. Раздались знакомые звуки морского оркестра. Катер ошвартовался.
Тов. Энтин сказал на пристани несколько теплых приветственных слов. Весь под впечатлением письма В. И. Ленина, я произнес ответную речь и закончил ее следующими словами:
— Временное правительство сажало меня в тюрьму, инкриминировало мне призыв к вооруженному восстанию. Но это была наглая ложь. Тогда я призывал вас, кронштадтцы, не к восстанию, а всего только к вооруженной демонстрации. А вот сейчас я говорю вам: восстаньте и свергните ненавистное буржуазное правительство Керенского, которое, не останавливаясь ни перед чем, душит революцию.
Не успел опомниться, как сильные, мускулистые руки матросов подхватили меня с разных сторон и медленно понесли к зданию партийного комитета. Признаюсь, я почувствовал себя не совсем удобно. Ощущение неловкости было несколько похоже на то, которое однажды пережил в Японии, когда мне пришлось ехать на рикше.
К счастью, путь наш был недолог. Кронштадтский комитет незадолго перед тем переехал в помещение бывшего военно-морского суда, а это всего в нескольких саженях от пристани.
Мы поднялись на второй этаж. Огромный судебный [184] зал с сохранившимся красным сукном, торжественно покрывавшим длинный стол, и высокими чинными судейскими креслами был полон народу. Там, где еще недавно судили революционных моряков, вынося им беспощадные приговоры, сейчас сидели те же самые моряки-революционеры, но с гордым независимым видом судей буржуазного класса и вершителей судеб революции.
Здесь мне пришлось выступить с более пространной речью. Имея в тюрьме неограниченный досуг, добросовестно читая там почти все русские газеты, я располагал порядочным материалом, и мне нетрудно было в течение полутора часов ознакомить с ним товарищей.
По окончании доклада, уже поздней ночью, друзья по Кронштадтскому комитету собрались в отдельной комнате за чайным столом. Здесь находились почти все активные работники Кронштадта, вместе с которыми было мало прожито, но так много пережито в эти бурные месяцы.
Неподалеку от меня сидел молодой врач Л. А. Брегман, застенчивый и приветливый, с мягкой улыбкой и добродушными глазами. Он был у нас общим любимцем. Комитет возлагал на него разнообразные задания, большей частью организационного характера. Сверх того, тов. Брегман вел активную политическую работу среди команды учебного корабля «Заря свободы» (бывший «Александр II»). И хотя корабль этот давно сошел на положение старой калоши, на нем сохранилось мощное вооружение, состоявшее из восьми двенадцатидюймовых орудий в 40 калибров. Это была наша главная боевая сила, и настроению его команды придавалось первостепенное значение. К чести «Зари свободы» нужно сказать, что команда корабля все время являлась стойкой и непоколебимой опорой партии большевиков. Позже, во время Октябрьской революции, «Заря свободы» была отправлена в Морской канал для обстрела банд Керенского и Краснова на случай их приближения к Питеру.
С наслаждением отдался чаепитию и другой кронштадтский работник — В. И. Дешевой. Этот часто выступал на Якорной площади, писал статьи для «Голоса правды», а также вел пропагандистские занятия с рабочими и матросами Кронштадта.
Тут же находился мой коллега по редакции П. И. Смирнов — студент политехнического института, [185] с головой ушедший в литературную работу. Он не только сам писал и редактировал статьи, но и взял на себя все заботы за техническую сторону издания нашей газеты, целыми ночами просиживал в типографии.
Здесь же были тт. Флеровский и Энтин. Последний пользовался у нас репутацией одного из лучших митинговых агитаторов. Он выступал от имени Кронштадтского комитета главным образом в тех случаях, когда возникала острая полемика с меньшевиками и анархистами.
В нашей тесной дружеской компании не хватало в этот вечер только С. Г. Рошаля.
За разговорами засиделись до глубокой ночи, и, когда наконец было решено разойтись, я отправился на свой корабль «Освободитель». Там узнал, что во время моего тюремного сидения команда выбрала меня старшим офицером. Разумеется, это было только знаком дружеского внимания: из-за перегруженности работой в Кронштадтском комитете и редакции я физически не имел возможности нести службу на корабле, да еще в такой должности.
2. Обстоятельства сильнее людей
Переночевав на «Освободителе», я на следующее утро в обществе того же неразлучного Пелихова вернулся в Питер.
В Смольном продолжалось заседание съезда Советов Северной области. Меньшевики и эсеры, убедившись, что решительное большинство не на их стороне, только что покинули съезд. Это была генеральная репетиция той предательской тактики, которую позже они применили на II Всероссийском съезде Советов.
На трибуне я застал Лашевича. Громким, раскатистым голосом хорошего соборного протодьякона он выражал резкое осуждение изменникам революции, сопровождая свои слова энергичной жестикуляцией. Речь его звучала как анафема.
Вскоре после этого был объявлен перерыв.
Я оделся и вышел из Смольного.
Разыскав на Екатерининской улице министерство юстиции, заглянул в большую приемную, имевшую типично бюрократический вид. На расставленных вдоль [186] стен стульях там восседали одинокие, понурого вида просители и ходатаи. У противоположной от входа двери стоял прилизанный молодой человек с бумажкой в руках и что-то озабоченно записывал. Это был секретарь министра, присяжный поверенный Данчич. Я не спеша подошел к нему и заявил, что мне нужно видеть министра Малянтовича.
— Будьте добры сказать, как ваша фамилия? — спросил нафабренный блондин, изображая на своем лице заранее приготовленную для каждого посетителя улыбку.
Я назвал свою фамилию. Улыбка на лице Данчича сменилась изумлением.
— Вы — Раскольников-Кронштадтский?
Я подтвердил, что до ареста работал в Кронштадте.
— А вы по какому делу хотите видеть министра?
— Об этом сообщу самому министру, — оборвал я некстати затянувшуюся беседу.
Данчич записал меня в очередь и попросил подождать.
С улицы вошел мальчик лет десяти в неуклюже топорщившейся военной шинели и, обливаясь слезами, всхлипывая навзрыд, стал рассказывать грустную семейную повесть. Его отец убит на войне, он сам только что вернулся с фронта и узнал, что здесь мать умирает в нужде. Мальчонка был уже у Керенского, но не нашел там ни сочувствия, ни помощи. В поисках правды и справедливости он явился теперь к министру юстиции. Данчич хладнокровно отправил его в какое-то другое бюрократическое учреждение, и убитый горем малыш, размазывая слезы по грязному лицу, с безнадежным видом покинул приемную.
После двухчасового ожидания я наконец был приглашен в кабинет Малянтовича. Бывший большевик, когда-то охотно предоставлявший в своей московской адвокатской квартире убежище нелегальным партийным работникам, присяжный поверенный Малянтович, теперь уже в качестве меньшевика, состоял министром в правительстве Керенского.
Едва я перешагнул порог солидного, но темного и мрачного кабинета, загроможденного шкафами и книжными полками, Малянтович вежливо поднялся мне навстречу и протянул руку. [187]
Достарыңызбен бөлісу: |