Итак, Петр привез в Россию науку, как привозил другие поразившие и понравившиеся ему новшества: смело, решительно и не задумываясь о дальних последствиях. Ему казалось, что он знает, что делает. В. О. Ключевский писал:
Бросив споры и сомнения насчет того, опасно или нет с ней [Западной Европой] сближаться, он вместо робких заимствований предшественников начал широкою рукою забирать практические плоды европейской культуры, усовершенствования военные, торгово-промышленные, ремесленные, сманивать мастеров, которые могли бы всему этому научить его русских невежд, заводить школы, чтобы закрепить в России необходимые для всего этого знания. Но, забирая европейскую технику, он оставался довольно равнодушен к жизни и людям Западной Европы. Эта Европа была для него образцовая фабрика и мастерская, а понятия, чувства, общественные и политические отношения людей, на которых работала эта фабрика, он считал делом сторонним для России. Много раз осмотрев достопримечательности производства в Англии, он только раз заглянул в парламент. Он едва ли много задумывался над тем, как это случилось, что Россия не придумала всех этих технических чудес, а Западная Европа придумала. По крайней мере, он очень просто объяснял это: Западная Европа раньше нас усвоила науки Древнего мира и потому нас опередила; мы догоним ее, когда в свою очередь усвоим эти науки48.
Конечно, великий Петр не подозревал и не мог подозревать всех социо-культурных последствий, которые могло вызвать «пересаживание» иноземной науки на родную почву. Наука, будучи «пересажена», действительно, требовала разворачивания того социального, политического и культурного контекста, в котором только она и может жить. Уже в 1766 г. князь Дмитрий Голицын пишет из Парижа родственнику с явным расчетом, что письмо его будет прочтено императрицей Екатериной II:
Мне кажется, что ее Величество избрала наилучшие меры относительно развития у нас наук и художеств; ничто, конечно, не представляет лучших залогов для их преуспеяния, как основание академий и правильное устройство сих учреждений. Но, опираясь на пример истории, боюсь, что средства эти окажутся слабы, если одновременно не будет у нас поднята внутренняя торговля. А она в свою очередь не может процвести, если не будет мало-помалу введено у нас право собственности крестьян на их движимое имущество49.
Как видим, весьма скоро проницательный аналитик XVIII в. заметит, что «приращение» наук требует от государства не только открытия специального учреждения, но и — постепенной отмены крепостного права! Именно в этом смысл «права собственности крестьян на их движимое имущество». И это не случайная мысль. Князь Голицын продолжает свое рассуждение — наставление императрице — следующим образом:
Юм подтверждает мое мнение. «Если государь, — говорит он, — не воспитает у себя фабриканта, способного выткать сукно столь тонкое, чтобы оно достигло цены две гинеи за аршин, то тем менее воспитается в его государстве астроном». Не принимая этих выражений в буквальном смысле, должно, однако же, согласиться, что все предметы производства имеют между собою до того тесную связь и зависимость, что, желая утвердить в стране науки и искусства не на основании предварительно созданных внутренней торговли и ремесел, непременно встретишься на пути к этой цели с величайшими препятствиями50.
Просвещение, введенное по декрету императора, долго не входило в реально действующую практическую жизнь, не входило в быт насильственно модернизируемой русской культуры.
Конечно, Санкт-Петербургская Академия произвела удивительный «скачок» в развитии русского естествознания: от элементарных математических знаний, распространяемых учебниками Магницкого и Фарвардсона, сразу — к исследованиям в области математического анализа, теории гравитации и тому подобное.
Об авторитете новой академии в западном ученом мире свидетельствует письмо Даниила Бернулли из Базеля к Леонарду Эйлеру в Петербург:
Не могу вам довольно объяснить, с какою жадностью повсюду спрашивают о петербургских мемуарах [издания Академии]. Желательно было бы, чтобы поспешили печатанием их51.
Ничего удивительного, ибо персональные «вклады» Леонарда Эйлера, Христиана Гольдбаха, самого Д. Бернулли и других первоклассных ученых входили теперь в фонд российской науки.
Но, как мы помним, другой важнейшей обязанностью академиков-иностранцев было, как это следовало из декрета Петра, обучение «природных русских» тайнам научного ремесла. Первым русским адъюнктом Академии стал Василий Евдокимович Ададуров (Адодуров) 26 октября 1733 г.; в 1742 г. первым адъюнктом по физике и профессором по химии — Михаил Васильевич Ломоносов.
П. Н. Милюков рисует картину академической педагогической деятельности весьма иронически:
Законтрактированные на 5 лет, немецкие профессора приехали в Петербург... Устроившись в столице, они скоро увидели, что в качестве профессоров им там нечего делать. Так как по уставу они должны были читать лекции, а лекций читать было не для кого, то решили и слушателей выписать из Германии. Вызвано было и приехало восемь студентов. Профессоров все-таки было вдвое больше (17). Чтобы исполнить устав, профессора стали сами ходить друг к другу на лекции52.
Действительно, задуманная система обучения и воспроизводства академических кадров срабатывала скандально вхолостую. В 1727 г., когда была открыта Гимназия при Академии, в ней насчитывалось 112 учащихся (правда, преимущественно детей иностранцев, живущих в России), но через 2 года число их упало до 74, а в 1737 г. до 19.
Академический Университет был в еще более тяжелом положении: в течение первых 6 лет училось 8 студентов, прибывших из Вены (ни одного «природного русского»!), в 1731 г. студентов не было вовсе. Сенат направил на обучение 12 человек из московской Славяно-Греко-Латинской академии (среди них был и Михайло Ломоносов). В 1783 г. в академическом Университете обучалось 2 студента, в 1796 г. — 3.
Но вопросы образования уходят глубоко в социально-культурную структуру общества — психологию, привычки, традиции самых широких кругов населения, их религиозные взгляды и ценности, в глубины так называемого менталитета русского этноса XVIII столетия. Тем большим подвигом нам должны представляться усилия первых русских интеллектуалов — Ададурова, Ломоносова, Крашенинникова и других. Путь, который они преодолевали, «чтоб в просвещении стать с веком наравне», — это болезненный разрыв с глубочайшими культурными традициями Руси. И в трудностях, перипетиях их судеб повинен отнюдь не только произвол отдельных лиц или бюрократизм государственного аппарата. Все гораздо сложнее.
Ирония П. Н. Милюкова вряд ли позволяет объективно охарактеризовать и оценить сложившуюся ситуацию. Дело все-таки в том, что по приглашению в Санкт-Петербург приехали отнюдь не профессора. Приехали — исследователи, согласившиеся читать лекции. Они мечтали обессмертить свое имя новыми открытиями и, вероятно, вовсе не огорчались, что студентов так мало. И можно сразу сказать, что подобное направление их честолюбивых замыслов было большим благом для России и ее нового института — Академии. Одновременно здесь можно усмотреть и неустранимый источник для критики Академии: всегда можно было выразить недовольство недостаточно «просветительским» характером деятельности ее членов. Мол, для страны просвещение важнее новых знаний. А потом, конечно, найдутся и те, кто скажет, что в Академии был слаб «дух исследования», потому что преподавания было слишком много... Но об этом позже.
Оглядываясь теперь назад, на тот период становления российской науки, который можно считать «стартовым», надо отметить следующее:
-
Воплощение утопического мечтания российского императора оказалось возможным, так как всему проекту был придан вполне земной и конкретный характер. Можно даже сказать, что учреждение Академии наук как практическое дело было исполнено в данных исторических обстоятельствах оптимально. Попытаться собрать «природных русских» и создать из них ученое сословие — вот это было бы утопией. Никакого другого пути, кроме приглашения иностранцев на академическую службу, в тот момент не было, а заключение контрактов с «иноземцами» для выполнения ими тех или иных государственных заданий было делом вполне привычным и практиковалось давно. Примеры этому встречаются даже в Московском государстве, а при Петре подобным соглашениям вообще никто не удивлялся, даже если традиционалисты его и не одобряли.
-
Следует признать, что в стартовый период наука была привезена в Россию, а это не то же самое, что формирование российской науки. Последнее еще предстояло обеспечить дополнительными усилиями. Но для того, чтобы характеризовать старт как успешный, этого вполне достаточно.
-
Можно считать большим благом, что в Санкт-Петербург прибыли молодые и честолюбивые ученые, мечтавшие о новых открытиях и по молодости лет способные игнорировать не очень уютный и не очень для них привычный уклад российской жизни. Тот, кто подлинно честолюбив в науке, знает: первооткрыватели и первопроходцы новых земель, отправляясь в долгое, опасное путешествие, не ждут устойчивости и комфорта, которые они оставляют дома, в Европе, для тех, кто предпочитает покой бессмертной славе Колумба. Возможность новых географических открытий, описание новых для науки «туземных» культур и народов в Сибири, открытие новых видов флоры и фауны — вот чем, в частности, была привлекательна Россия для молодых западных естествоиспытателей. Здесь также можно было стать историком государства, где исторических описаний еще никогда не было, здесь можно было познакомиться с «евразийством» как культурным явлением, наблюдать становление политической и социальной мысли, здесь, наконец, не было той конкуренции в ученом мире, которая уже отравляла многим (особенно молодым) ученым жизнь в просвещенной Европе.
-
Важно отметить, что обучение «природных русских» в Академии поневоле становилось непосредственно приближенным к практике научных исследований (представим себе хотя бы «обучение» Степана Крашенинникова в Камчатской экспедиции!..). Но нет лучшей педагогики для будущего ученого, чем вовлеченность в научную деятельность.
Рассуждая абстрактно, заметим, что можно было придать деятельности нового учреждения то или иное направление в зависимости от практических запросов быстро развивающегося российского государства. Исходные правила, определяющие академические цели и задачи, были сформулированы предельно общо. Это время от времени затрудняло функционирование Академии, но, по сути дела, исключало «железное русло» ее дальнейшего развития.
И это было не так уж и плохо для российской культуры.
|