Глава 2
АКСИОЛОГИЧЕСКИЕ УСЛОВИЯ
СТАНОВЛЕНИЯ НАУКИ В РОССИИ XVIII В. 2.1. Особенности формирования научной традиции
на «российской почве»
Как мы отметили выше, наука для успешного своего развития требует разворачивания сложного социо-культурного контекста. Любые социо-культурные традиции существуют в окружении других традиций, которые выступают в качестве исходных «предпосылок» или «условий». В этом заключаются, в частности, и методологические затруднения их анализа: историку, социологу, культурологу приходится достаточно кропотливо выяснять, что «первично», а что «вторично» в интересующем процессе или явлении.
Сколь глубоко уходят традиция подлинного естественно-научного исследования корнями в почву культуры, ее породившей или желающей ее «взрастить», хорошо видно при рассмотрении первых этапов становления науки в России XVIII в.
Методологические дискуссии об «интернализме» и «экстернализме» в историко-научных исследованиях были сильнейшим образом спровоцированы известным докладом Б. М. Гессена, который продемонстрировал, что даже абстрактнейшие «Математические начала натуральной философии» Исаака Ньютона уходят корнями своей проблематики, способами рассуждения и доказательства в социо-экономические условия жизни Англии XVII столетия1. Роберт Мертон возражал в свое время Гессену в том плане, что не только социально-экономические условия участвуют в рождении научных трудов, но и определенные мировоззренческие, религиозные течения могут «пришпоривать» (или «тормозить») развитие естествознания2. В своей исторической работе Мертон показал роль Реформации, особенно пуританского мировоззрения, как культурного фактора, сыгравшего большую роль в том, что Англия глубоко восприняла естественно-научную традицию и успешно ее развивала.
Надо сказать, что русская православная церковь, русская христианская жизнь в широком смысле слова были очень серьезным тормозом для формирования и поддержания эстафеты естественно-научной традиции. До Петра даже греческая ученость представлялась русскому христианину чрезвычайно опасной. Многие историки и культурологи вспоминают и цитируют такое поучение 1643 г.:
Братие, не высокомудрствуйте, но во смирении пребывайте, по сему же и прочая разумевайте. Ащи кто ти речеть: веси ли всю философию? И ты ему рщи: еллинских борзостей не текох, ни риторских астроном не читах, ни с мудрыми философы не бывах — учуся книгами благодатного закона, аще бы мощно моя грешная душа очистить от грех3.
И так поучал один из просвещенных представителей XVII в., старец Елизарова монастыря!..
Ревнители христианской веры на Руси сами, как известно, даже грамотностью не блистали. «Земля, господине, такова: не можем найти, кто бы горазд был грамоте», — жалуется в начале XVI в. новгородскому архиерею паства, но и в конце XVIII в., как указывает П. Н. Милюков, вопрос о поголовной грамотности духовенства еще не был решен:
Еще в 1786 г. оказалось в одной казанской епархии 381 человек священно- и церковнослужителей «в чтении неисправных, а других и совсем читать по книге, петь и писать не умеющих». Так стоял вопрос о низшем образовании класса, для которого грамотность была необходимой принадлежностью профессии4.
Встает, конечно, вопрос о роли «киевской учености», о монахах, обучающих и обучавшихся в Киевской академии. Казалось бы, есть на Руси традиция учености, которая и могла бы послужить опорой в деле русского Просвещения, в частности, дать первых учеников для работы в новой императорской Академии? Ведь и Михайло Ломоносов был студентом Славяно-Греко-Латинской академии, московского детища киевских ученых монахов?.. Ведь и Феофан Прокопович, яркий и страстный сподвижник Петра Великого в его реформах, — сам был выходец из Киевской академии?..
Развернутый ответ дает выдающийся историк отечественного Просвещения Петр Пекарский. Поставленный вопрос был для него предметом специального размышления:
Царю, желавшему во что бы то ни стало видеть в России и школы, и ученых, и иметь переводы известных сочинений и первоначальные учебники, нужны были помощники, а ими могли быть, на первый раз, только те из русских, которые чему-нибудь учились и что-нибудь знали, — писал он. — Должно заметить при этом, что направление и образ мыслей киевских ученых не согласовывались с направлением и образом мыслей Петра: его намерение и цель состоит в практическом применении на русской почве начал, выработанных современною наукой в государствах, преимущественно протестантских, к чему, разумеется, киевские ученые были мало способны по самому свойству и складу своего образования. (Между ними в этом отношении Феофан Прокопович был единственным, но тем не менее блестящим исключением.)5
В Западной Европе, благодаря Реформации, богословие как бы выдало религиозную «санкцию» людям, занимавшимся научными исследованиями. Исторически велика в том заслуга Роберта Бойля, сумевшего сформулировать, почему познание законов природы — богоугодное дело. В письме к сестре 1649 г., в трактате «Об изучении книги природы», который в переработанном виде вошел затем в трактат «Некоторые размышления относительно пользы экспериментальной естественной философии», Бойль подчеркнул, что его интересует не само по себе умножение знаний о физической реальности, сколько именно воспитательная роль Книги Природы6.
Такова была важнейшая для богословия идея пропедевтической функции изучения природы, научения у природы, которая была существенным катализатором для развития естественно-научной традиции в западно-европейской культуре. Для православной церкви России, для ее богословских поисков, все это было глубоко чуждо. Фактически, по указу Петра, возводившего занятия наукой в ранг важного государственного мероприятия, а также требующего обязательного светского обучения дворянского сословия, начался «импорт» в традиционную русскую культуру и соответствующих чисто протестантских идей и образа мысли.
И реакция русской православной церкви не замедлила последовать. Один из афоризмов (выводов) диссертации под названием «Рассуждение из натурального богословия о начале и происшествии натурального богопочитания» профессора Московского университета (кстати сказать, «природного русского» и выпускника семинарии Троицкой Лавры) Дмитрия Сергеевича Аничкова гласил:
При возвышающемся познании человеческом о вещах возвышается купно и человеческое понятие о Боге7.
За проявленное вольномыслие все экземпляры этой диссертации были сожжены в Москве на Лобном месте. Соответствующее «доношение» в Синод сообщало, что Аничков
явно восстает противу всего христианства, опровергает священное Писание, богознамения и чудеса, рай, ад и дьяволов, сравнивая их с натуральными и небывалыми вещами, а Моисея, Самсона и Давида с языческими богами; в утверждение того приводит безбожного Эпикура, Люкреция, да всескверного Петрония8.
Профессор Антон Алексеевич Барсов (выпускник академического Университета, «вытребованный» в свое время для обучения Тредиаковским из новгородской семинарии) в своей публичной речи при открытии Московского университета 26 апреля 1755 г. утверждал:
Притом философия приобучает разум к твердому познанию истины, чтобы оный напоследок знать мог, в чем наше истинное благополучие заключается9.
Аналогичная мысль — у Татищева:
Так что, когда человек познает, из чего он состоит и что оных частей свойства и силы, то он несомненно познает и того, от кого урок, для чего создан, оное же познав и видя свое из того добро, будет о том прилежать, чтобы оное от Творца определенное приобрести, прилежанием же разумным в надежде не обманется, и тако я тебе тоже сказал, что закон или церковь учит10.
Были ли подобные высказывания действительно сознательным заимствованием протестантских взглядов или просто отвечали требованиям здравого смысла? Не всегда можно ясно ответить на этот вопрос. Официальное обвинение в протестантизме, т. е. в ереси («иноверии»), угрожало буквально всем, кто пытался мыслить и действовать в соответствии с духом петровских преобразований. С точки зрения православного духовенства, Петр и сам был подозрительно близок лютеранству, особенно в оценке обрядовой стороны веры и в представлениях о том, как должны складываться отношения между церковью и государством. С точки зрения традиционалистов, подобные взгляды Петра были следствием его раннего знакомства с немцами.
Характерна и такая история. В 1716 г. Феофан Прокопович был вызван в Петербург из Киева, и там он постоянно произносил проповеди, в которых разъяснял прихожанам современные события и преобразовательные планы Петра. В то же время своими резкими обличениями суеверий и обрядовой религиозности народа Феофан возбудил среди духовенства серьезные подозрения в лютеранстве. Ректор Московской духовной академии Феофилакт Лопатинский и префект Гедеон Вишневский отыскали в его лекциях протестантские идеи и подали на него митрополиту Стефану донос. Стефан доложил об этом доносе царю, присоединив свое мнение, что Феофан не может быть епископом. Впрочем, Петр дозволил Прокоповичу самому оправдаться против выдвинутых обвинений, и Феофан так в том преуспел, что митрополит должен был просить у него извинения. В 1718 г. Феофан был назначен епископом во Псков и сделался правой рукой Петра во всех церковных делах. Вскоре он, по поручению царя, составлял регламент для духовной коллегии11.
«Санкцию» от религии необходимо было получить, и подобные события постепенно подготовляли принятие «протестантских» наук даже со стороны догматической православной веры. Впрочем, как уже было сказано, происходило это с большим напряжением.
Выразительна история публикации в 1717 г. русского перевода книги Христиана Гюйгенса «Космотеорос». Книгу эту с первым изложением на русском языке гелиоцентрической системы Коперника рекомендовал для перевода и издания, видимо, Яков Брюс. Петр повелел директору Санкт-Петербургской типографии М. П. Аврамову отпечатать ее в максимальном количестве — 1200 экземпляров. Оказалось, что, нарушив прямое повеление государя, Аврамов рискнул отпечатать только 30 экземпляров. Позднее, в своей петиции императрице Елизавете, он сам рассказал о причинах своего непослушания:
...И по тому именному указу, по отбытии его величества, рассмотрел я оную книжичищу, во всем богопротивную, вострепетал сердцем и ужаснувся духом, и горьким слез рыданием, пал перед образом богоматери, боялся печатать и не печатать, но по милости Иисуса Христа, скоро положился в сердце моем: для явного обличения тех сумасбродов безбожников, явных богоборцев, напечатать под крепким моим присмотром, вместо 1200 книг только 30, и оные запечатав, спрятал до прибытия государева. Егда его величество изволили возвратиться из Голландии в Санктпетербург, тогда я, взяв вышереченную напечатанную книжичищу, трепещущ поднес его величеству донесчи обстоятельно, что оная книжичища самая богопротивная, богомерзская, токмо единому со автором и с безумным льстивым ее подносителем, переводчиком Брюсом, ко единому скорому угодна в струбе сожжению...12
Император, по каким-то соображениям, не наказал тогда Аврамова, но повелел напечатать книгу тиражом 1200 экз. в Московской типографии, что и было исполнено.
Надо признать, что на территории России те области, где влияние Реформации сказывалось в наибольшей степени (т. е. прибалтийские области), уровень просвещения был, несомненно, выше, и традиции естественно-научного образования и исследований прививались намного легче. Трудно даже представить, можно ли было вполне реализовать академический проект Петра, если бы не его территориальные приобретения. Многие замечательные представители российской науки — либо уроженцы Прибалтики, либо воспитанники этих мест: городов Ревеля (Таллинн), Миттавы (Елгава), Пернова (Пярну), Дерпта (Тарту). Достаточно вспомнить такие имена, как Георг Рихман, Адольф Купфер, Карл Бэр, Николай Иванович Пирогов.
Окончив медицинский факультет Московского университета в 1828 г., Н. И. Пирогов в числе наиболее способных студентов был направлен в Дерпт для подготовки к профессорскому званию. «Приехав в Дерпт, я бросился, очертя голову, экспериментировать», — писал он13. За все студенческие годы Пирогов видел на живом человеке лишь две операции. Преподавание анатомии велось не на трупах, а некоторым обходным маневром: например, функции мышц демонстрировались подергиванием за края платков. В Москве публично раздавались требования прекратить «мерзкое и богопротивное употребление человека, созданного по образу и подобию Творца, на анатомические препараты». В Казанском университете в тот период дело дошло до «предания земле» всего анатомического кабинета: все препараты, сухие и в спирте, были помещены в гробы и после панихиды с процессией отнесены на кладбище14.
Таким образом, не только сами научные достижения, навыки и умения Запада были «ввезены» в Россию, но и комплекс соответствующих «окружающих» науку мировоззренческих идей и настроений. Иначе и быть не могло.
Усваивались не только идеи, конкретные научные результаты, технические изобретения. Усваивался сам способ мышления, аргументации, доказательства. Показательно в этом отношении интеллектуальное развитие В. Н. Татищева. Его «Разговор двух приятелей о пользе наук и училищ» обсуждает проблему, на первый взгляд, чисто российскую, вызванную к жизни реформами Петра: как относиться к тому, что, по указу царя, дворянские недоросли должны покинуть отчий дом для обучения неведомо чему, неведомо где?
Первый вопрос одного из «приятелей» звучит так:
Мой государь! Я, видя ваши поступки с вашим сыном, которого вы хотя одного имеете, но не пожалели в так молодых летах от себя отлучить и в чужестранные училища послать, прихожу в недоумение, какую бы вы из того пользу иметь чаяли: ибо, по моему мнению, в детях нам наибольшая есть польза, когда их в очах имеем, по нашей воле содержим, наставляем и ими веселимся; противно же тому отлуча оного и не всегда ведая о состоянии его, а паче о благополучии сумневался, в страхе и печали пребывать и оного ищемаго увеселения добровольно лишиться нужно15.
Второй «приятель» наставительно разъясняет, что для всякого истинного и просвещенного человека необходимо познание самого себя, которое достигается только с помощью науки... и т. д. и т. п.
Интересно здесь вот что: исследователь творчества Татищева, автор предисловия и инициатор данной публикации, Нил Попов разъяснял:
...Нелишне заметить также, что эти ответы, как и все начало «Разговора» (до 55 вопроса), представляет ряд заимствований, а иногда и дословный перевод из иностранных писателей, и прежде всего из энциклопедических словарей по философии и истории. Наибольшее число заимствований относится к словарю Вальха16.
Н. Попов обращает также внимание на то, что текст Татищева существует в двух вариантах: полном и кратком, причем краткий написан позже. Полный текст Татищева — это извлечение и изложение Вальха, краткий — сжатое, но более самостоятельное изложение собственных рассуждений Татищева о тех же вопросах, которые уже рассматривались, но с большей эрудицией. Русский просветитель как бы уяснял вопрос для самого себя, причем это уяснение развивалось с годами.
Но не только идеи и «матрицы» мысли были завезены. Бурно развивался самый русский язык — обогащался лексикой, изменял свои устные и письменные формы, используя для калькирования и звуковые ряды западно-европейских языков, и новую научно-техническую терминологию. Что касается последней, то заимствования шли прежде всего с латыни, бывшей международным языком научного сообщества, но и не только с латыни — многое усваивалось из немецкого, французского языков. Все это, конечно, весьма интересно и нуждается в детальном рассмотрении. Мы же коснемся этих вопросов только в узких рамках наших задач и нашей темы17.
Многие первые русские термины — просто калька: «арифметика» (с греческого arijmhtikh, с латинского arithmetica). В начале XVIII в. это слово еще нуждалось в переводе: «числительница» (у Магницкого), «считальная наука» (в учебнике артиллерии Бринка), «счисление» (у Татищева). С XVII в употребляется слово «цифирь», его источник — немецкое Ziffer; в рукописях XVII в. еще указывается иногда: «цифирь — немецкое число». Это слово — бытовое и поначалу обозначало даже саму арифметику («цифирные школы»). В специальном математическом смысле — как знак числа — «цифра» появляется в «Универсальной арифметике» 1757 г. Курганова.
Мы приводим здесь только некоторые примеры, но уже на них можно наблюдать интересную закономерность культурологического плана: когда язык менее развитого народа обогащается новой лексикой, то в семантическом смысле можно наблюдать в «принимающем» языке некоторое падение значения обретаемых слов до архаичного или бытового уровня. Для того, чтобы новый термин ассимилировался, он должен, с одной стороны, получить некое хотя бы квазирусское звучание, иначе он просто не войдет в устную речь, не будет жить как материальное явление; с другой стороны, термин должен получить перевод в том плане, что в качестве референта должны быть указаны соответствующие реалии, а вот их-то в культурном опыте обучающегося народа зачастую не оказывается. Тогда-то в принимающем языке происходит «падение» семантики на более низкий уровень.
На первых порах, — пишет Л. Л. Кутина, — очень распространенным способом передачи иноязычных терминов был их буквальный перевод. Соответствия, полученные таким образом, жизнестойкостью не отличались и большей частью не усваивались языком (ср. лоно — синус, лядвия — катет, шишка — конус, луч — радиус, костка — куб и т. п.)18.
Добавим к этому списку: слово «рефлексия» в XVIII в. переводилось как «восклонение»!...19 Очевидно, что с таким калькированным словом на русском языке просто нельзя построить высказывание о рефлексии с правильной референцией. Иными словами, заговорить правильно на научные темы на таком славянском языке было попросту невозможно. Кстати, вероятно, этой основной и объективной причиной можно объяснить и полный провал попытки двух преподавателей математики 80-х гг. XVIII в. П. Суворова и В. Никитина избавиться от латинизма математического языка и заменить их словами славянскими или в крайнем случае греческими20.
Приведем пример типичного «падения» семантики в системе принимающего русского языка: в 1708 г. вышла «Геометрия славенски землемерие» (одна из первых книг, напечатанная так называемым «гражданским» шрифтом). Это — перевод Я. Брюса с немецкого учебника, автор которого австрийский математик XVII в. Пюркенштейн. Не правда ли, в XVIII в. понимание геометрии как искусства землемерия выглядит милым архаизмом, воспоминанием о древнегреческой юности этой уже давно абстрактной математической науки? Во втором издании слово «геометрия» уточняется для русского читателя следующим образом: «Приемы циркуля и линейки» (1709). Переводчик, адепт петровских преобразований, видимо, полагал, что у Запада надо взять «главное», в данном случае — умение вычислять площади, и можно не рассматривать каких-то абстрактных, теоретических разделов этой весьма полезной науки.
Здесь, вероятно, мы имеем косвенное свидетельство тому, что одним из наиболее трудных для усвоения представлений было представление о научной теории. В Предисловии Я. Брюса к «Приемам циркуля и линейки» можно прочитать:
Феоретик может пременен быти ремесленнику, художествие разумеющу, а не действующу. Инженеру же, добывающему крепости на бумаге, корабельщику же, в доме своему на морской манне с компасом щастливо в Америку ездящу21.
Сподвижники Петра словно торопятся, они хотят брать из наук только нужное и полезное. Чистая теория —
основание, на немже никогда строится. Яко великия медные пушки и мортиры, которые токмо к цейхгаузе держатся, а в поле никогда возятся, и корабли, которые в гавене гниют22.
Как говорится, «основания» пусть остаются на Западе, не жалко, а если что не так, то можно и в заграничную командировку съездить...
По сути дела, за этим взглядом, отрицающем значение «феоретики», можно усмотреть то, что наука пока воспринимается только в совокупности внешних проявлений: «феория» в лучшем случае нужна как основа для решения практических задач. Дмитрий Кантемир, один из видных деятелей петровского времени, в своей «Книга систима или состояния муххамеданския религии» (СПб., 1722) предостерегает:
Оскудевающей феории, зело убогая бывает практика23.
Впрочем, вскоре был создан первый теоретический курс математики для россиян: это — «Руководство к арифметике для употребления гимназии при императорской Академии наук» Леонарда Эйлера (пер. с нем. В. Адодурова. СПб., 1740). Здесь приводятся не только правила исчисления, но и «основания, на котором те правила утверждаются». Впрочем, это был вполне новаторский во всех отношениях учебный курс элементарной математики.
А в другом государстве, — указал автор, — напечатанные книги для многих причин того труда недостойны показались, чтоб их здесь переводить и перепечатывать. В них по большей части такия находятся недостатки, которые здесь необходимо надлежало исправить24.
Однако до признания, что теория и есть основа научно-исследовательских традиций было весьма далеко. Ее, как не очень нужную вещь (пока?..), сподвижники петровского просвещения оставляли на Западе. России требовались: карты, описания земель, сведения о флоре и фауне, различного рода математические измерения и вычисления, физические и химические опыты — такие прежде всего, чтобы их можно было бы эффектно продемонстрировать публике, например, в виде дворцовых иллюминаций и фейерверков, нужна была практическая медицина (этим, как известно, Петр и сам увлекался) и история — прежде всего такие исторические обзоры, чтобы в выгодном свете продемонстрировать себя иноземцам и запечатлеть славные деяния российской императорской фамилии.
Сколько людей необходимо для исполнения таких задач? Мы помним ответ Блюментроста: человек пять-шесть. Впрочем, еще нужны помощники, но их, конечно, надо приискивать на месте, а не приглашать из-за границы. Сколько все это может стоить? Петр указал точную сумму, и надо признать, что первые оклады академиков были, действительно, неплохими. Однако слишком быстро все было нарушено: в Академии появились новые, непредвиденные подразделения — мастерские, типография и т. п. Увеличился штат чиновников (для канцелярских дел), а денег на содержание Академии не прибавлялось. Стартовые условия в этом плане не были сохранены, что, конечно, не пошло на пользу академической деятельности. (Для сравнения напомним, что Петр отводил на содержание всей Академии чуть более 24 000 рублей, а, по данным С. М. Соловьева25, на содержание царского двора в 1734 г. уходило 260 000 рублей, на дворцовые конюшни — 100 000 рублей.)
Впрочем, в проекте Академии 1724 г. выполнение «экспертных» задач оговаривалось, и приглашенные на службу академики знали, что это будет вменено в их обязанности. Само по себе выполнение подобных поручений, поступающих от высшей администрации, было естественным. Никто не возражал. Известно, что Леонард Эйлер писал «рассуждение» о чувствительности весов для взвешивания монет, высказывал свое мнение о том, как поднять большой колокол на одну из московских церквей, давал заключение о качестве пожарного насоса, приглашался в комиссию для проверки «машинных дел подмастерья» в знании «машинного дела» и многое, многое другое. И только однажды он отказался от предложенной работы: речь шла о составлении гороскопа для царевича Ивана Антоновича... (Когда, кстати говоря, в 1741 г. Эйлер уехал из России в Пруссию, Фридрих II поручал ему осмотреть канал между Гавелем и Одером для выявления инженерных недостатков, а также ему было поручено исправление водоснабжения в Сан-Суси и тому подобное.)26
Часто говорят об утилитаризме петровской эпохи. Верна ли эта оценка? Так, К. Н. Бестужев-Рюмин писал о понимании Татищевым науки следующее:
...Татищев разумел под науками всякого рода познания, основанные на каком бы то ни было учении и заключающие в себе не только теоретические или практические сведения, но такие, которые возникли за пределами истинной науки, что отчасти объясняется утилитарным взглядом, господствовавшим между его современниками, на знания вообще27.
По Татищеву, науки делятся на такие группы: 1. нужные; 2. полезные; 3. щегольские или увеселяющие; 4. любопытные или тщетные; 5. вредительные. К первым относятся речение, экономика, медицина, законоучение, для шляхетства — военная наука, т. е. защита оружием, а кроме того — логика и богословие. Ко вторым: письмо, красноречие, инородные языки, счисление — арифметика и геометрия (землемерие), механика (хитродвижность), архитектура (строительство, перспектива, оптика или видение), акустика (слышание), астрономия (звездосчисление), история и география, анатомия, ботаника, физика и химия (внутреннее разделение вещей). К щегольским относятся: поэзия, музыка (скоморошество), танцевание, вольтежировка, знаменование (живопись). К четвертой группе — наук любопытных и тщетных — астрология (звездопровещание), хиромантия (рукознание), алхимия (делание золота. А какие же есть вредные науки? Ответ Татищева: все виды волхования28.
Можно ли назвать подобные представления о науке утилитарными? Скорее, это модернистская оценка, а речь идет о том, что Татищев уясняет себе (как это ему вообще свойственно в этом трактате), что такое наука (полезная и нужная — подлинная, сказали бы позднее) и чем она отличается от других видов «научения». Сам русский язык смешивает эти вещи. Вряд ли можно говорить об утилитаризме в эпоху, когда нет не только предпринимателей, но и попросту мало деловых (дельных!) людей... Другое дело, что речь идет о заимствовании внешних, ярких черт социо-культурной традиции, подлинная основа которой трудно эксплицируется и транслируется.
Каким же образом произошло так, что некоторые «природные русские» люди (вернее, россияне) сравнительно быстро овладели основными разделами современного им естествознания и начали не только преподавать основы естественно-научных знаний, но и вести самостоятельные исследования, развивать науки?
Путь в естествознание лежал через овладение западноевропейскими языками. Большинство выдающихся и просто добросовестных ученых XVIII столетия были, по сути дела, билингвами (трилингвами?..). Обучение иностранным языкам проводилось, можно сказать, жестоко. Приведем один характерный пример — путь в науку такого известного русского геолога, как Дмитрий Иванович Соколов. Его труды относятся к первой половине XIX века: «Руководство к минералогии» (1832); «Курс геогнозии» (1839); «Руководство к геогнозии» (1842). Д. И. Соколов родился в 1788 г., в семье мастера слесарного дела конторы домов и садов дворцового ведомства. Семья была небогатой, а после смерти главы семьи вдова и четверо детей очень бедствовали. Однако Дмитрий не только успешно закончил Горный корпус (1804), но и стал довольно крупным геологом своего времени.
Автор научной биографии Соколова пишет:
Даже в дортуары воспитанников разных классов помещали с таким лишь расчетом, чтобы в одной спальне жили учащиеся, хорошо знающие иностранные языки, — прибалтийские немцы, французы — или обучавшиеся языкам еще до поступления в училище. Воспитанники должны были разговаривать между собой один день по-немецки, другой день по-французски. За нарушение этого правила и разговор только на русском языке полагался штраф. При этом в корпусе, как и в других закрытых учебных заведениях, была тщательно разработана система штрафов и слежки. Это была своего рода языковая мучительная муштра...
Хорошее знание языков и иностранной литературы в какой-то мере позволили сыну простого слесаря Дмитрию Ивановичу Соколову стать одним из образованнейших эрудированных педагогов и теоретиков геологической науки своего времени29.
Картины того времени рисует и Ю. К. Якимович:
В Морском кадетском корпусе, например, обучали французскому, английскому, немецкому, датскому, норвежскому. Без иностранных языков не обходилось и домашнее образование, вошедшее в моду во второй половине XVIII в. Чтобы преуспеть в науках, сделать ученую карьеру, добиться успехов в обществе, молодые люди должны были владеть иностранными языками. Как утверждали, «изучение языков учинилося главнейшим упражнением российского благородного юношества»30.
Хотелось бы отметить еще один очень важный штрих в картине развития русской культуры петровской и послепетровской эпохи. XVIII век отмечен появлением в России специальной словарной работы.
Дело было не просто в обслуживании нужд переводчиков, хотя сначала ставились именно эти задачи («Лексикон» Я. Брюса, например). Создание в России Академии наук, появление ученых-исследователей привело и к появлению совершенно нового образца работы с лексикой живого русского языка. С одной стороны, естествознание дало русскому языку много новых терминов, а следовательно, и указало на новые реалии, что обогатило мировоззрение русского человека, его горизонты. Это сам по себе важный вклад академической деятельности в развитие русской культуры.
С другой стороны, создание словаря по образцу естественно-научной коллекции академиком Палласом — это вообще важный прецедент лесикографической работы нового типа. Вдохновительницей этого предприятия была, как известно, Екатерина II.
Что представлял собой словарь Палласа? По сути дела, как указывает Ю.К. Якимович,
это была идея о коллекционировании языков, об издании многоязычных словарей, охватывающих все или большинство языков земного шара... Эта страсть к коллекционированию (коллекционировали многое — феномены природы, чучела редких животных, человеческие уродства) захватила и Россию... В 1787 г. вышла первая часть гигантского словаря под названием «Сравнительные словари всех языков и наречий, собранные десницею Всевысочайшей особы», включавшая 200 языков. В 1790–1791 гг. вышло новое издание, дополненное 22 азиатскими, 30 африканскими и 23 американскими языками31.
Итак, это был первый словарь, созданный в образцах эмпирического, естественно-научного мышления. Замечено, что когда живой язык «кодифицируется» в словари, когда появляется его письменная фиксация, то развитие языка убыстряется многократно. Труд Палласа был подхвачен в дальнейшем деятельностью уже новой — Российской Академии, особой задачей которой было быстрейшее развитие русского языка: «дабы российское слово вычищалось и процветало», говоря словами княгини Дашковой.
А. С. Пушкин восхищался «Словарем Российской Академии, производным порядком расположенным» (1789). Исполнив монаршью волю, Академия создала этот словарь всего за шесть лет.
Карамзин справедливо удивляется такому подвигу, — писал Пушкин. — «Полный Словарь, изданный Академией, — говорит он, — принадлежит к числу тех феноменов, коими Россия удивляет внимательных иноземцев: наша, без сомнения, счастливая судьба во всех отношениях есть какая-то необыкновенная скорость: мы зреем не веками, а десятилетиями»32.
Можно смело утверждать, что без трудов академика Палласа, без целенаправленных трудов Российской Академии, членами которой были многие ученые-естественники — Севергин, Лепехин, Румовский, Котельников и т. д., — невозможно было бы появление поэтического слова Баратынского, Вяземского, Пушкина, всей изумительной русской прозы и поэзии XIX в.
Но попытаемся теперь нарисовать целостную картинку того, что приходило с человеком («природным русским»), если он вдруг решал у себя на родине стать «ученым», войти в «ученое сословие». Обучение в Академической гимназии, Университете и пребывание в Академии формально ему такую возможность давали. А как это выглядело в реальности? Итоговую картину рисует Петр Пекарский:
Нет ничего странного, ни оскорбительного для народного самолюбия в том, что в стране, где не только просвещение, но и грамотность была развита в самой ничтожной степени, не явилось при первом востребовании нескольких десятков первоклассных ученых. Русскому, который решался посвятить себя наукам в первой половине прошлого столетия, предстояло победить множество самых разнородных преград и препятствий. Одно изучение нескольких иностранных языков, без которых тогда, как и теперь, немыслимо для русского основательное усвоение какой бы то ни было науки, это изучение языков, при отсутствии учебных руководств и самых первоначальных пособий, стоило многих лет жизни. За тем следовали занятия науками, что также было не легко, так как при том требовалось добывать из чужих краев все выходящие новые книги и периодические издания, чтобы следить за открытиями, изобретениями и новостями, а все это доходило до Петербурга весьма поздно, по причине прежней медленности в сообщениях с центрами европейской образованности, а иногда и вовсе оставалось неизвестным в России по недостатку сношений. Положим наконец, что русскому ученому удалось победить все подобные трудности, и он овладел настолько наукою, что мог стоять на современном уровне ее и в состоянии был сам писать ученые сочинения. Но и здесь для него встречаются новые терния: чтобы иметь читателей своему ученому труду, и приобрести себе известность, ему необходимо было писать на иностранных языках, которые как ни хорошо знал он их, все-таки ему чужие и на них гораздо труднее излагать свои мысли, чем на отечественном. При таком положении дела не следует еще забывать и того важного обстоятельства, что в жизни ученого не может не иметь значительной доли влияния равнодушие и даже пренебрежение общества, в котором принужден он вращаться. В самом деле, можно ли сетовать на то, что из русских ученых в XVIII столетии не было много европейских знаменитостей, когда, начиная с высших слоев русского общества и кончая низшими, повсюду в России на ученых и ученость смотрели не только равнодушно, но даже неблагосклонно? Известно, что вообще невежество или не любит, или боится того, что выше его понимания33.
Подводя итог, можно сказать так: Петр I предписал русскому народу Просвещение, но жизнь, по выражению Ю. М. Лотмана, сопротивлялась Регламенту в виде злоупотреблений, с одной стороны, в виде обычаев, — с другой. Да, сопротивления того и другого рода было достаточно.
Достарыңызбен бөлісу: |