После института начал я в селе работать учителем, куда когда-то, в далеком уже 43-м, были мы эвакуированы и где я провел целое лето под непрерывным грохотом артиллерийских орудий где-то за горизонтом и гуда самолетов над головой. То была знаменитая Орловско-Курская дуга, Центральный фронт… Веду в школе русский язык, литературу и даже историю, смотрю на ребят в классах, а сам помню их отцов, матерей…
В восьмом классе я к тому же еще и «классная дама», то есть классный руководитель. Читаю им «Слово о полку Игореве, о далеких веках нашей истории – о песнепевцах Игоревых Бояне и Ходыне, а сам глаз не могу оторвать от Любочки Масловой из недалекого тут поселка Оладьево, километрах в трех отсюда. Круглоликая, с тонкими черными бровками, с пышной русой косой. До чего ж взгляд умен и смекалист. Самая лучшая из моих учениц, помощника моя, заводила в классе. А сколько песен знает своих, деревенских, а сколько частушек. Отмечая «маевку», взяли мы палатку, котел да и пошли всем классом туда к ней – в Оладьевский лес. Так она всю дорогу как прилипла ко мне, так и не отвязалась. И туда, и обратно все частушки мне пела – боже, каких только она не знает, на все случаи жизни…
Подхожу к окну и распахиваю его прямо в сад, а в саду – соловьи, медом пахнет, пчелы жужжат, качаясь на бело-розовых, синих флоксах прямо тут под окном. А в спину я чувствую взгляд черных в краплинку глаз – знаю чьи это —Любочкины. Как она похожа на свою мать. прямо копия! И годы, прямо как кинолента, закрутились, замелькали в обратную – и вот я там, в 43-м…
Любочкина мать – Христина жила тогда по соседству, в соседней хате. Не знаю, откуда она была эвакуирована, может быть, из Белоруссии, а может, еще откуда? Но, точно, она была не здешняя, не деревенская. В таком же вот в мае - месяце без стеснения носила она на голове венок из сплетенных ею же самой желтых цветов – одуванчиков и в юбке ходила какой-то цветной, не нашей тут, – колокольчиком. И в красных сапожках… Невеста Христова, а ведь война идет, каждый день раненых мимо провозят и кого-то хоронят…
А тут, помню, погода ведреная. Это когда можно на месяц ведро повесить, и оно не свалится, не упадет наземь. И любила Христя на танцы бегать в соседний сад через поле. А там то кино трофейное показывают, натянут белую простыню между яблонь и показывают. А после, когда погаснет электричество от движка, остаются девчата там с солдатиками в темноте и в любовь по кустам играют. А патруль гоняется за ними, хватают, кто попадется, и растаскивают по воинским частям, которых много тогда тут было распихано – по оврагам, по берегу речки, где-нибудь у моста, еще не разбомбленного вражеской авиацией.
И Христя с подружками ходила туда, бывало, в кино.
И вот молочка на ужин налила мне мать, попил я и в постель, не помыв даже ног. Так набегался за день – бух и сплю уже, как отрубился. Но слышу голоса в дворе, шум какой-то. Христя вбегает в хату и - под одеялку ко мне. Лежит – замерла вся, обняла меня и притиснулась. А мне она нравилась вся от сапожек до кос, раскиданных по плечам. Глаза ее нравились, плечи, фигура. Но ей было сколько, а мне? Мне только в школу осенью, а она уж, наверно, в восьмой… А тут лежит рядом со мной да еще и дрожит вся. Ух ты! У меня прямо искры из глаз посыпались, и я задышал тяжело…
А она притиснулась ко мне еще ближе и шепчет на ухо: «Да тихо ты, тихо». И грохот дверью, шаги в сапогах по сеням. Заходят мужчины, оружием звякнули – патруль! Поводили узким лучом фонарика.
Один и говорит:
- Сюда бежала, сам видел.
А другой отвечает:
- Да нет, не сюда. А за хату… А кто тут спит?
И настал момент выручать Христю, я это понял.
- Да это я тут, - привстал я из-под одеяла.
- А-а, это ты, малец…, ну, ладно.
И патрульные вышли из хаты. Правда, один возвратился и ладонью потрогал одеялку там, где Христя была:
- Холодная.
И опять же вышел. Лежим, замерев. Кабы еще не вернулись. Потом, дождавшись, когда они совсем ушли со двора, Христя привстала на локоть, обернулась ко мне. И, найдя меня во тьме среди одеяла, притянула к себе и поцеловала долгим-долгим, пронзительным поцелуем.
И ушла. Вышел я следом на улицу. А там вот такая же луна. Ущербленная. Наклоня, на нее можно вешать ведро, и оно не упадет.
Ведреная погода…
И тут звонок зазвенел. И весь класс, все ребята кинулись на перемену. А Любочка подошла ко мне сзади. И положила подбородок мне на плечо. И тоже, вместе со мной, долго-долго смотрела, как висела и качалась на розовом флоксе пчела. Вот гудела, вот натужалась.
- Приходите сегодня вечером, - сказала мне Любочка. – В лес наш Оладьевский, где жгли мы костер. Я буду вас ждать.
В ТИХИЙ ДОЖДЬ
Ночевать Герка перебрался к Витяхе на сеновал. Солнце, свалившись за соломенную крышу сарая, наконец, село в тучку. Ребята лежали на свежем лесном сене и молчали. Сильные запахи недавно увядшей травы обступали со всех сторон, кружили голову, отдавали пылью, щекотали в носу. А сумерки становились все гуще; в дыре, между ржаными снопами, проклюнулась звездочка. В полусне вздохнула рядом корова, мягко задвигались ее челюсти.
— Витя,— тихо позвал Герка.
Тот не отозвался. Герка принялся думать про то, как, дождавшись ночи, они спустятся с сеновала, пройдут темными улочками в конец городка, за карьеры. К Огрешкину саду. Представились огромные, с Витькину голову, огрешкины яблоки, даже почудился их горьковато-приторный запах. Герка перекатился в угол, приподнял клок бурьянного сена, но, кроме растревоженного, обычного для лежалого бурьяна духа прели и сырости, не уловил ничего.
В сарай упала полоска электрического света: во двор вышел Геркин отец. Постоял, хлопнул дверью, снова вошел в дом. Стало совсем тихо. Даже корова уморилась жевать, положив голову в ясли. Хотелось спать.
— Витя,— задышал Герка,— давай играть в сочетания? На «гер». По три слова... Германия, герб, Герка.
— Не-ет, «Герка», чур, не считается. Герань, Гера-ций...
— Не Гераций, а Гораций.
— А ну тебя,— Витька смолк.
Прошло еще с полчаса. Электричество на подстанции выключили — все погрузилось во тьму. И сразу же в одиночку и хором, по-бабьи заголосили собачьи баритоны и тенора, а между ними, путаясь и уходя ввысь, горошинами покатились голоса щенков.
— Это в саду у Бородача,— определил Витяха. Через час все угомонилось.
— Идем,— поднялся Витяха и скользнул из дверей.
Неба как будто не существовало. Тучи закрыли звезды, надавили на землю, казалось, они сливаются с ней, и оттого так чернильно кругом. Было страшно. Лишь светлела в двух шагах перед Геркой рубаха Витяхи, и Герка старался держаться ее, чуял в ней тонкие запахи сена, и ему становилось спокойнее.
Где-то рядом раздались голоса и гармонь, и песня:
Спят курганы темные,
Солнцем опаленные...
Витяха и Герка ткнулись в акацию. Припав на руку, Герка слышал ладонью, как пышет, набравшись за день тепла, толстая летняя пыль. Мимо проплывали алые точки папирос.
Через рощи синие...
Голоса удалялись. Дождинка упала на нос — Герка вздрогнул.
— Ит-тем,— зашипел, поднимаясь, Витяха.
— Тем-ш-ш, тем-ш-ш, тем-ш-ш,— повторили, шелохнувшись от близящегося дождя, шершавые листья вязов.
Шли кручами и буераками. Где-то тут бродил Герка сегодня с отцом. Отец привез его, Герку, сюда, в городок своей юности. Здесь, в логу, он когда-то, в сорок третьем, останавливал «тигры». Здесь, в логу, враги расстреляли его боевого товарища...
А Витяха все шел, продирался заросшими оврагами, кручами. И когда Герка понял, что больше идти не может, Витяха остановился: перед ними чернела усадьба Огрешки.
«Вот возьму, да и не пойду,— росло в Герке сопротивление.— Возьму, да и не пойду».
— Витя,— сказал Герка и остановился.— Ведь нехорошо это... нехорошо...
— Чего? — опешил Витяха и зашептал сердито: — У него можно. Дед Огрешка — куркуль. Вон какой у него садище, в целый гектар. С копанью. А в копани зеркальные карпы. Машинами, говорят, отправляет яблоки в Тулу...
Хлестнула по пятке ветка, оттянутая Витяхой. Герка вздрогнул, двинулся следом. Поднималась примятая Витяхой полынь, шелестел вниз по яблоне сухой лист — плечи Геркины вздрагивали, поворачивались на звук. Колотилось сердце, отчего, казалось, шевелится листва, а от этого начинает двигаться воздух. Потянуло сыростью, дождь надвигался.
Первая волна пробежала вершинами вязов и затихла за Огрешкиным садом. Стало слышно, как в руках у Витяхи скрипят яблоки. Герка вытянул перед собой пальцы, чтобы не выколоть веткой глаза, и неожиданно коснулся Витяхиной рубахи. Сделалось как-то легче, Герка даже запел.
— Ты ш-ш-што-о? — прошипел Витяха. Герка притянул ветку, нащупал яблоко. Откусил. Ароматный сок бросился в рот. Герка откусил еще.
— Хватит жрать-то,— озлился Витяха. Нагрузив пазуху, он уже набивал через дырку в кармане штаны, завязанные у щиколоток. Оттого колени его не сгибались, едва двигались ноги, сделавшись тумбами.
— Тэх-тэх-тэх-тэх-тэх,— застучали дождинки по притихшей листве. Сразу откуда-то взялись запахи. Потянуло землей, картофельной ботвой, даже глухой крапивой. И над ними высился один ароматный, вкусный до невозможного, запах зрелых антоновских яблок, он наполнял весь сад, поднимался под самые вязы, вырывался на улицы: где-то навстречу ему распахнули окно. Далеко-далеко бродила гармошка. И вдруг перед Геркой выросло что-то огромное, черное. Рядом, взвизгивая, приседала собака.
— Стой! — ударило громом.— Стой, говорю!!
Яблоко из Геркиных рук упало. Герка присел от страха, различив перед собой великана в сапогах и фуражке. Огрешка — а это был он — молча взял ребятишек за шиворот, приподнял над землей, протащил на весу, так же молча швырнул обоих в собачью будку, привязал волкодава и молча же удалился.
Дождь пошел ровнее, гуще, тотчас сквозь дощатую крышу потекли холодные струйки. Первые минуты мальчишки лежали ошеломленные: так все быстро произошло.
В окне у Огрешки горел слабый свет, мелькали какие-то тени.
— Ложатся, должно быть, спать,— вздохнул Герка.
— Угу,— шевельнулся Витяха, но волкодав звякнул цепью, и ребята снова затихли. Лежали, не двигаясь. Пахло псиной, кислой собачьей картошкой. На мокрых листьях задрожал серый свет. Дождь повис мелким туманом. Попробовали двинуться к выходу, но волкодав еще раз звякнул цепью и зарычал. Прижавшись друг к другу, пленники стали придремывать, когда послышались чьи-то шаги — частые, легкие. Герка поднял глаза: перед ним стояла... девчонка. Горбатенькая, в белой косынке.
— У Огрешки живет, внучка,— зашептал Герке Витяха.— Свиней помогает кормить.
Склонив голову, девочка с минуту глядела на них. Наверно, мальчишки показались ей жалкими — мокрые, грязные, в этой собачьей будке. Улыбнувшись, она подошла к волкодаву, взяла одной рукой за ошейник, махнула другой: вылезайте. Показала на кусты акации, ограждавшие сад: уходите, мол.
Мальчишки бежали напрямик, через крапиву, татарник. Через огороды и колючую проволоку. Ноги щипало от свежих царапин и ссадин, смачиваемых дождем.
Свет постепенно очищался от теней — холодный, безжизненный, алюминиевый. Воздух стал теплее и мягче — тучи сгрудились, капли сделались крупнее, грянул утренний дождик. И хотя на мальчишках уже не было сухой нитки, они бросились к дому, запыхавшись, влетели на сеновал. Натянув на голову одеяло, они постепенно отходили, засыпали под монотонный шелест дождя о соломенную крышу, под мерную жвачку коровы и вздрагивали.
Проснулись ребята от далекого крика. Долго лежали, стараясь сообразить, что же происходит.
— Огрешка Маруську порет,— наконец догадался Витяха. И вздохнул равнодушно: — За нас, должно…
— Как порет? — заволновался Герка.
— А так. Берет за виски и таскает.
— И таскает??
— А как же,— сказал важно Витяха.— Он такой, дед Огрешка! — Витяха сделал страшные глаза, наклонился над Геркиным ухом: — А одного, говорят, поймал, в подвал посадил. А другого яблоню грызть заставил, а когда...
— Врешь все, Витяха,— приподнялся Герка, прислушиваясь к отдаленному крику.— И зачем врать?
— Честное,— вскочил Витяха.— Три дня матери не видать! Мне Колька Лупа рассказывал. Знаешь, какой это дед! Это он с виду блажной, а...
— Витя,— сказал Герка дрогнувшим голосом.— Давай пойдем к нему и признаемся.
— Ишь ты,— отодвинулся мигом Витяха.
Щелкнула сенечная щеколда, звякнула пустым ведром отцова сестра — тетка Наталья, Витяхина мать. Вывела корову во двор. Значит, совсем уже утро. Вскоре в пустое ведро задзинькало молоко.
— Ребята,— вошла в сарай она.— Выпейте молочка. Парненького... Ну, хоть ты, Герочка. Жалкий ты мой, экий худой да бледненький. Выпей, Герочка, парненького, свойского. Это не то, что у вас там, в городе, магазинное...
— Выпей, телок, выпей,— ущипнул Герку Витяха.— А то в подвале у Огрешки и водицы не разживешься.
— Ну, как хочешь,— сказал решительно Герка и начал слезать с сеновала.
Первый солнечный луч, пробившись через дырку в крыше, упал перед Геркой. Герка хотел наступить на него, но тот прыгнул ему на плечо, потом на нос и губы — ослепил Герку. Слышно было, как с крыши булькали в бочку рваные струйки, на ближнем клене перешептывались в листве ленивые капли.
Герка сунулся в дверь: на пороге стоял отец, за спиной у него торчал дед Огрешка...
г. Малоархангельск.
НОЧЬ СВЕТЛА
(рассказы из 21-го века)
НОЧЬ СВЕТЛА
Это было в августе, на излете лета, уже после районной педагогической конференции. К тому времени молодые педагоги, выпускники провинциальных пединститутов, обычно приезжают в школу. Став где-нибудь на квартиру в этом маленьком городке, где с незапамятных дней жили и живут по сю пору все те же 4,3 тысячи человек, они будут бегать на свои уроки, давать часы за 72 рубля в месяц. И при сем при том вспоминать добрым словом вождей, которые собирались поставить учителя на такую высоту, на какой он не стоял еще и стоять не будет в цивилизованном мире.
* * *
Людмила приехала в середине месяца и нашла себе квартиру на той же улице, где и школа. Через несколько дней после того домой сюда, к хозяйке Людмилы, прибыл из соседнего Курска сын ее Владимир-юрист, тоже выпускник, но столичного, Московского госуниверситета, с юрфака. Едва увидев Людмилу, он тут же стал оказывать ей знаки внимания, говорить с паузами, многозначительно. Завтра он, видите ли, должен уезжать в свой Курск, выходить на работу, а сегодня, по его разумению, вполне могло бы состояться его объяснение с Людмилой – француженкой, ныне преподавателем французского языка в здешней средней школе. И он с волнением ждал вечера где-нибудь на лоне природы. В подходящей обстановке, ну, например, в Кубанковском саду за территорией городка, где вплотную к нему примыкают сельхозугодья коллективного предприятия «Прогресс».
Владимир тщательно утюжит брюки, подбирает галстук к модной своей московской рубашке и краем уха жаждет уловить ее шаги за калиткой, возможный скрип калитки. Вместо этого появляется Людвиг – его школьный дружок, которому он лично еще в детстве пришпандорил, если полностью взять имя, то Людвин ван Бетховен, а если проще, то Ваня. Владимир всегда считал его лохом: пишет неизвестно какие стихи – на Луну, мурлычет под нос себе какие-то песни – авторские.
- Привет, Володя, - входит в комнату Людвиг ван Бетховен.
- Привет, Ваня, - сдержанно отвечает Владимир. – Ну, и как ты? Что, как говорится, почем?
Смягчается Владимир, говорит дружку дружески, но по-прежнему свысока:
- Хочешь я тебя, дай зацеплюсь вот, в детскую комнату милиции в Курске определю?
- Да нет, что ты, - отмахивается от него Ваня. - Я в деревню хочу. 69 рублей за ставку, плюс 5 рублей за керосин для освещения, за квартиру у какой-нибудь старушки – божьего одуванчика…
- Да ты что, смеешься? – отставляет утюг Владимир. – С твоими-то талантами?
- Я в народ хочу. Поближе к первородному языку, - улыбается Ваня. – У меня же за плечами истфил… Русский язык, литература и история - с пятого по десятый…
- Се ля ви, высший класс, - говорит еще более иронично Владимир, с беспокойством поглядывая, как быстро темнеет окно, неуклонно надвигаются сумерки.
Владимир опять кладет брюки на стол и, собрав губы бантиком, принимается снова гладить и гладить то одну сторону брючины, то другую, делая тщательно стрелки. Но теперь Владимир уже молчит: слово – золото, молчание – серебро. Вот прицепился – Ваня этот, все никак не уйдет.
Когда волнуется, Владимир начинает слегка посапывать, дергать носом, а от тела его начинает исходить терпкий такой, горьковато-тлеющий запах. Сам Владимир этого не замечает мать знает и потому чаще меняет сыну рубахи.
Владимир гладит и гладит брюки, гладит и гладит. Людвиг чувствуя стеночку между ними, молчит.
- В Америке, в Соединенных Штатах, - размыкает губы он, наконец, - рубашки дюжинами покупают. Поносил и выбросил.
- А брюки? – поворачивается к нему Владимир и отставляет утюг.
- До упаду гладят, - смеется Ваня. – До прожжения дыр. Греют утюг на керосинке, керосину не жалко.
- На пять рублей не раскупишься. – Это бурчит под нос себе Володя, Владимир-юрист.
- На керосине самолеты летают, - отвечает ему односложно Людвиг.
И тут раздаются легкие, быстрые такие шаги – вот и она, наконец, Людмила – француженка.
- Прилетела? – озаряется лицо Людвига.
– Ласточка сизокрылая, - смеется Ваня, этот белобрысый, несчастный стихоплет, который лишний разок не прочь похвалиться, что он, видите ли, похож на Сергея Есенина.
- На самом деле, - по-прежнему ироничен Владимир. Он чувствует себя хозяином положения, ибо знаком с Людмилой уже третий день и имеет на нее виды.
- Так ты, Людмила Сергеевна, как сюда - на самолете летела или пешком? – обращается к ней по-свойски Владимир.
- Видишь над окном? Привезли на машине, - пожимает плечами Людмила. – Я в Орел, в общежитие, за своими зимними шмотками ездила…
Все втроем они выходят из дому. Свободным, прогулочным шагом направляются в конец улицы, где сразу же начинается поле. Рожь недавно скосил и поле уже выпахали под зябь. Пройдя метров триста перед самими высоченными тополями, окаймляющими Кубанковский сад, Людмила замедляет шаг, а вскоре и вовсе приостанавливается. В сумеречном небе все яснее, все ярче обозначается круглый диск ночного светила – полная Луна над аллеей.
- Темная-то какая, - вглядывается Людмила в глубину аллеи, - как у Бунина, - говорит она Владимиру тихим неуверенным голосом.
Владимир берет ее под руку и решительно вторгается в пространство, отделяющее тополя от плодового сада. Людвиг как-то вяло бредет следом за ними. При луне яблоки начинают присвечивать на ветках, отягощенно свисающих вниз. Это, конечно, антоновка. Яровые сорта густо лежат под яблонями, устилая землю.
Тут-то Людвиг смело выходит вперед.
- Ах, как пахнет! Ну, конечно, антоновка, - говорит он, увлекая за собой спутников.
- Конечно, конечно, так может пахнуть только антоновка, - чувствуя, как дрожит ее голос, поспевает за ним Людмила-француженка. – Конечно, во Франции, где-нибудь в Грассе, таких запахов не бывает. Это бывает только у нас тут, в серединной России…
- Проходи, проходи, - кивает Людвигу Владимир-юрист, слегка придерживая Людмилу Сергеевну. – А мы тут постоим, поговорим… Люда, слушай сюда! Дай зацеплюсь в Курске, я приглашу тебя в детскую комнату милиции, хочешь?
Выбрав тень погуще, под самым высоким тополем, Владимир пытается приблизить ее к стволу - шершавому, мощному, похожему на эвкалипт где-нибудь в Австралии или хотя бы в Ботаническом саду Московского университета.
- Люда! Людмила, - говорит он ей на ухо, отделяя каждое слово и достаточно громко, чтобы слов его не заглушили шорохи листьев от ночного ветерка. – Кстати, я учился с внуком Ворошилова… Да, вот что хотел сказать тебе. Он, если откровенно, плохой человек, - кивает Владимир на Людвига впереди, ждущего их под могучей антоновской яблоней. – Он очень, очень плохой человек!... Ненасытный какой-то… А с виду ведь мягкий, положительный… поэт, пишет стихи…
- Ну, и в чем же проявляется эта его «ненасытность»? – продолжает она смотреть с любопытством на антоновскую яблоню тут в густом, диковатом саду.
- У него уже три любовницы… он может быть сразу с тремя, представляешь?
- Ты вот назвал меня Люда, - говорит она, - а дома меня зовут, между прочим, Люсей.
Людмила высвобождает плечо от руки Владимира, решительно проходит вперед, к антоновской яблоне, похожей в сумерках тоже на эвкалипт, навстречу луне, которая, как известно, движет не только прибоями, но и целыми океанами. А Владимир, подняв у ног кем-то срубленный сук в виде тяжкой дубины, остается на месте.
- Дядя Ваня, - выходит Людмила на большую и круглую, залитую светом поляну, посредине которой стоит этот Людвиг Ван Бетховен – будущий сельский учитель, а ныне Куинджи, сельский врач Чехов, поэт.
Людвиг стоит опустив голову.
- Почему поляна такая большая и круглая? – смотрит она не него.
- Со всех яблонь несут сюда яблоки, - поднимает он на нее сияющие глаза. - И люди едут сюда на подводах, машинах, приходят с корзинами. Я люблю, когда всего много – большие огурцы, большие помидоры, люблю ночь, полную Луну…
- Говорят, ты пишешь стихи, - смеется она. – На Луну пишешь, да? В письменном виде?
Полная луна. Магия ночи, всей этой светлой поляны, окружающей жизни.
- Ночь светла, - шепчет он ей, только ей горячими своими, сухими губами.
Запрокинув всего себя, он поднимает голову, держит ее высоко-высоко: там небо, много-много всего: Луны, света, звезд. А за всем этим пепельно-лунным светом много Бога, любви… Он чувствует: кто-то наблюдает за ним оттуда – это Третий Глаз, это Бог, его личный Бог, ничей другой, кроме того человека, который сейчас тут, рядом с ним, она стоит, покачиваясь слегка, как яблоневая ветка. Как весь земной шар где-то над головой, в космосе, как слова в его сердце, обращенном к Богу.
- Ночь светла, - подступает к горлу знакомая с детства мелодия, этот русский романс.
- Ночь светла, над рекой,
Тихо светит Луна,
И блестит серебром
Голубая волна.
- Боже мой, Боже мой! – шепчет она. – Се манифик! Это прекрасно! Как хорошо!
- В эту ночь расцвели
Голубые цветы.
Они в сердце моем
Пробудили мечты.
- Это любовь, это тайна, - говорит он ей, но еще про себя.
- … К тебе грезой лечу,
Твое имя шепчу.
Милый друг, нежный друг
По тебе я грущу.
- Они думают, - говорит он ей уже вслух, - что им можно писать обездушенные стихи…
- Кто они, кто они? – шепчет она ему, только ему.
- Они культивируют зло, путая души людей, - говорит он ей уже громче, чтобы слышал его Владимир, стоящий в отдалении, под тенью тополя. – Французы, Андре Бретон - автоматическое письмо…
- Ночь светла, - подходит она к Людвигу ближе, совсем близко, поляна кажется ей еще больше, круглее, наполненнее чистым, божественным светом.
- Ночь светла, - летит по поляне, залитой белым, его чистый, высокий, молодой голос.
- В эту ночь при луне
На чужой стороне,
Милый друг, нежный друг,
Помни ты обо мне.
А того, что стоит под тенью тополя – эвкалипта корчит, раздирает всего изнутри: «Вот пойду и погружу этот сук в его мягкое темечко, а потом выброшу тело в Стикс, и пусть плывет оно по реке всех времен и народов».
- Что это я, - слабею? – стучит в виски Владимиру.
- Орловский дубинник! – обзывает он сам себя раздраженно.
А та, с которой он только что шел сюда, в Кубанковский сад, под руку, уходит отсюда с другим.
- Магия этой поляны, тайна Луны, таинство Слова… Мы когда-нибудь вспомним об этом, - шепчет на ухо ей Людвиг. Вот они. Эти слова на совершенно божественную мелодию:
- Ночь светла…
И читает он Людмиле и свои собственные стихи, идущие к ней из его поющей души:
- Вот что делает с нами Луна,
Которая сама себя поет…
Они – все правоверные, все те,
Что все кладут, а некуда уж класть.
А я – про Красоту на высоте,
Которая нам не дает упасть.
А день, между тем, начинался. Где-то по другую сторону Малого города уже занималась заря.
В то же утро Людмила перенесла свои вещи на другую квартиру. А все дело в Луне, она всем все путает ночью, все дело в аллее, которую осветила она.
г. Малоархангельск,
11 июля 2011 г.,
В ночь на Петров день.
Достарыңызбен бөлісу: |