Часть третья (Америка – 1922-1923)
«Айседора Дункан покинула Америку навсегда»
(из газет)
ГЛАВА ПЯТАЯ (Нью-Йорк, Бостон, Чикаго)
«...Боги могут вволю смеяться. Айседора Дункан... отнесена к разряду опасных иммигрантов!»
1
Из очерка Есенина «Железный Миргород» (1923):
«На шестой день, около полудня, показалась земля. Через час глазам моим предстал Нью-Йорк.
Мать честная! До чего бездарны поэмы Маяковского об Америке! Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами?! Это поэма без слов. Рассказать её будет ничтожно. Милые, глупые, смешные российские доморощенные урбанисты и электрификаторы в поэзии! Ваши ”кузницы” и ваши “лефы” как Тула перед Берлином или Парижем.
Здания, заслонившие горизонт, почти упираются в небо. Над всем этим проходят громаднейшие железобетонные арки. Небо в свинце от дымящихся фабричных труб. Дым навевает что-то таинственное, кажется, что за этими зданиями происходит что-то такое великое и громадное, что дух захватывает. Хочется скорее на берег, но... но прежде должны осмотреть паспорта...
В сутолоке сходящих подходим к какому-то важному субъекту, который осматривает документы. Он долго вертит документы в руках, долго обмеривает нас косыми взглядами и спокойно по-английски говорит, что мы должны идти в свою кабину, что в Штаты он нас впустить не может и что завтра он нас отправит на Элис-Аленд.
Элис-Аленд – небольшой остров, где находятся карантин и всякие следственные комиссии. Оказывается, что Вашингтон получил сведения о нас, что мы едем как большевистские агитаторы. Завтра на Элис-Аленд... Могут отослать обратно, но могут и посадить...
В кабину к нам неожиданно являются репортёры, которые уже знали о нашем приезде. Мы выходим на палубу. Сотни кинематографистов и журналистов бегают по палубе, щёлкают аппаратами, чертят карандашами и всё спрашивают, спрашивают и спрашивают. Это было приблизительно около 4 часов дня, а в 5 ½ нам принесли около 20 газет с нашими портретами и огромными статьями о нас. Говорилось в них немного об Айседоре Дункан, о том, что я поэт, что у меня прекрасное сложение для лёгкой атлетики и что я наверняка стал бы лучшим спортсменом в Америке...»
Из нью-йоркских газет:
«<Дункан> полулежала на кушетке, изящно обвив левой рукой шею своего светловолосого мужа, напудрившего волосы <...>. Иногда во время интервью она ласково поглаживала его круглое мальчишеское лицо и по-французски говорила ему, чтобы он успокоился, ибо её муж понимает только французский. <...> Перед тем, как им вместе позировать фотографам, она смахнула пудру с его волос. <...> Склонив его кудрявую голову к себе на плечо, мисс Дункан сказала, что он – молодой поэт-“имажинист”. <...> “Его называют величайшим поэтом после Пушкина”, – продолжала она. <...> Этому молодому русскому <...> (хотя и было объявлено, что ему 27 лет) не дашь больше семнадцати...»
«Муж m-me Дункан <...> говорит по-французски <так!>; парень мальчишеского вида, который, однако же, подошёл бы любой футбольной команде как прекрасный полузащитник, – ростом 5 футов 10 дюймов, с белокурой, хорошо посаженной головой на широких плечах, с узкими бёдрами и ногами, способными покрыть сто ярдов примерно за десять секунд. <...> Mr. Есенин ухмыльнулся как студент-второкурсник, когда его попросили позировать перед фотокамерами в обнимку с женой. Его смущение было чрезвычайно приятно – Дункан. Она поцеловала его для съёмки. <...> Муж улыбнулся и закурил американскую сигарету, очень глубоко затягиваясь. <...> Они надеялись пробыть здесь до февраля, а потом вернуться в Россию и заняться школой <танца>.
<...> Репортёр спросил, имеет ли она <А. Дункан> хоть какую-то связь с Советским правительством, а её супруг – с режимом Ленина.
“Нет, я никогда не видела ни Ленина, ни Троцкого за всё время работы в школе танца для русских детей в Москве, – сказала она. – И мой муж – всего лишь молодой русский поэт. Он не политик, он гений. <...>
Я связана не с политикой или правительствами, но лишь с русскими детьми. Они удивительные. <...>
Они говорят мне: “Мы голодаем, но мы свободны”.»
Из очерка Есенина «Железный Миргород» (1923):
«...Ночью мы грустно ходили со спутником по палубе. Нью-Йорк в темноте ещё величественнее. Копны и стога огней кружились над зданиями, громадины с суровой мощью вздрагивали в зеркале залива».
М. Дести:
«Итак, в воскресное утро в октябре 1922 года Айседора и её муж, поэт, в сопровождении нескольких русских секретарей прибыли из Гавра в Америку на лайнере “Париж”. Они ожидали, что их встретит большой комитет, но оказалось, что комитет состоит из единственного члена – менеджера Айседоры, который встретил их в сопровождении огромной армии фотографов и репортёров. Все набились в её каюту, где, к их общему удивлению, иммиграционный инспектор сообщил Айседоре, что всей группе придётся остаться на ночь на борту “Парижа”, где будет произведён досмотр, а утром их перевезут на остров Эллис для встречи с представителем специального бюро расследования. Никаких объяснений о причине её задержания дано не было. Но подразумевалось, что инструкции поступили из Вашингтона из-за просоветских взглядов Айседоры.
А ведь это была одна из самых знаменитых в мире артисток, перед которой все страны распахивали двери, считая, что нет короны, которая была бы достойна этой удивительной американки. Перед ней склонялись художники всего мира, учёные и мыслители всех стран единодушно считали, что она несёт высочайшее выражение искусства наших дней. Но вопреки этому на пороге своей родной страны, за свободу которой боролись и умирали её предки и которая с распростёртыми объятиями встречала самого паршивенького иностранца с весьма посредственным талантом, Айседора оказалась перед захлопнутой дверью.
Великое дитя Америки, эта истинная американка по духу, чья неумирающая любовь к Америке была самой ярко выраженной чертой её характера, артистка, снова и снова возвращавшаяся в свою страну, несмотря на явно плохое к ней отношение, умоляла разрешить ей обучать американских детей. Она готовилась к этому всю жизнь. А теперь её, как самого опасного преступника и подозрительную личность, отправляют на остров Эллис. Прелестная женщина в мягкой круглой белой шляпке, в красных сафьяновых русских сапожках и длинной накидке являла собой картину, которую с удовольствием бы приняли в любой стране».
2
И. Дункан:
«В первый день октября 1922 года, когда пароход “Париж” медленно шёл по Нью-Йорксому заливу мимо статуи Свободы, чиновник иммиграционной службы сообщил Айседоре Дункан, что ей не разрешено сойти на берег. Ни её мужу, ни секретарю Владимиру Ветлугину также не было разрешено ступить ногой на землю, о которой Айседора так много им рассказывала. Чиновник был очень вежлив, но не слишком разговорчив. <...>
Когда пароход подошёл к причалу французской линии, Айседора смогла увидеть своих родственников и своего менеджера и сообщить им, о своём затруднительном положении. Галантный капитан “Парижа” месье Морá поручился за всю группу перед иммиграционными властями и пригласил их остаться на борту в качестве его гостей. Таким образом, они были избавлены от унижения провести ночь в помещении для иммигрантов на Эллис-Айленде.
Когда встречавшие покинули судно, они были остановлены у ворот пирса здоровенным детективом, который хлопнул менеджера по плечу и сказал:
– Эй вы, там, пройдёмте-ка со мной. Не пойдёте добром, применим силу!
В участке неподалеку протестующего менеджера раздели донага, проверив все карманы и швы его одежды. Они не желали, чтобы какая-нибудь подрывная литература или большевистские планы свержения американского правительства были пронесены в Нью-Йорк. Этим “красным” доверять нельзя.
Между тем Айседоре не было предъявлено никаких причин задержания. Один из армии репортёров, пришедших взять у нее интервью, высказал предположение, что власти решили, что она и её муж специально приехали в Америку, чтобы распространять ужасную чуму “красной пропаганды”. На это Айседора возразила:
– Ерунда! Мы хотим рассказать американскому народу о бедных голодающих детях в России, а не о политике страны. Сергей не политик. Он гений. Он великий поэт. Мы прибыли в Америку с одной лишь мыслью и желанием – рассказать о русской душе и работать для восстановления дружеских отношений двух великих стран. Никакой политики, никакой пропаганды. Мы работаем только в области искусства. Мы верим, что душа России и душа Америки близки к тому, чтобы понять друг друга.
И далее, обращаясь к репортёрам со своей лучезарной улыбкой:
– Одна только вещь меня удивляет. Можно услышать, что американское правительство недолюбливает революционеров. А я всегда думаю, что наша великая страна началась с революции, в которой мой великий дед, генерал Вильям Дункан, сыграл выдающуюся роль.
Естественно, что тема прибытия танцовщицы со своим новым супругом-поэтом и их задержания иммиграционными властями заполнила страницы всех газет. Некоторые журналисты даже обвиняли Айседору в том, что всё это было ею подстроено с тем, чтобы её американское турне имело хорошую прессу! Но у танцовщицы не оказалось недостатка в защитниках. Было написано множество протестующих статей, и много писем появилось на страницах столичных газет. В “Нью-Йорк Геральд” появилось следующее письмо, написанное известной оперной певицей Анной Фитциу:
“ДЕЛО АЙСЕДОРЫ ДУНКАН
АННА ФИТЦИУ ПРОТЕСТУЕТ ПРОТИВ
ЕЁ ГОРЬКОГО ОПЫТА НА ЭЛЛИС-АЙЛЕНДЕ
В “Нью-Йорк Геральд”: Айседора Дункан на Эллис-Айленде! Боги могут вволю смеяться. Айседора Дункан, которой школа танцев в Америке обязана своим основанием, отнесена к разряду опасных иммигрантов!
Эта американская артистка подлинно первого ранга, женщина, чьё искусство достигло степени утончённости почти сверхъестественной, танцовщица, которая вкладывает в свои выступления не только изысканное совершенство ритма и поэзии движения, но и живое беспокойное воображение, непревзойдённое в области танца, заключена в помещение для арестантов!
Все неприятности, похоже, проистекают из того простого факта, что мисс Дункан воспользовалась привилегией выйти замуж за того, за кого ей было угодно, и что её муж оказался молодым русским поэтом. Все те, кто знают мисс Дункан, знают, что она – артистка, мало интересующаяся социальными и экономическими проблемами, и её муж – художник, как и она.
Если мы, американцы, дошли до того, что желаем отречься от нашего достояния – ибо мисс Дункан есть наше достояние и в качестве такового вносит бесценный вклад в наше национальное искусство, – значит, пришло время протестовать. Я не думаю, что мы дошли до этого, однако, поскольку наши иммиграционные власти явно думают именно так, я настоящим заявляю свой посильный протест.
Анна Фитциу.
Нью-Йорк, 3 октября”.
Наутро 2 октября задержанные пассажиры “Парижа” в сопровождении двух гвардейцев были отведены в таможенный офис на пирсе линии Кюнар. Там весь их багаж был открыт и подвергнут тщательной проверке старшими чиновниками. Каждая статья была просмотрена; вся одежда вывернута наизнанку и все карманы обшарены; даже бельё не избежало ощупывания и перетряхивания. Все рукописи были просмотрены через микроскоп; все печатные материалы на русском языке, в основном книги стихов и произведений русской классики, были конфискованы для последующего более детального просмотра. И, страница за страницей, все оркестровые и фортепианные ноты были перелистаны, причём у танцовщицы требовали объяснений насчёт содержания её пометок на полях некоторых партитур.
В завершение медлительного, но безрезультатного осмотра группа, всё ещё в сопровождении гвардейцев, вернулась на пирс французской линии, где была встречена секретарём. Оттуда их всех отвезли на такси в грузовую контору, а затем на Эллис-Айленд. После некоторого ожидания они наконец были отведены в отдел осмотра. Здесь после беседы в совещательном кабинете с комиссаром по иммиграции Робертом Е. Тодом и его помощником Х. Р. Лэндисом Айседора и её спутники заулыбались. Своим менеджеру и адвокату, которые ждали снаружи, , она крикнула:
– Признаны невиновными!
Репортёрам, сопровождавшим её на катере обратно в город, она сказала:
– Я чувствую себя так, как будто меня оправдали от обвинения в убийстве. Они, кажется, решили, что годичное пребывание в Москве сделало из меня кровожадную преступницу, готовую бросать бомбы по любому поводу. Они там задавали мне дурацкие вопросы, вроде: “Классическая ли вы танцовщица?” Я сказала им, что я не знаю, потому что мой танец слишком личный. Они хотели знать, как я выгляжу, когда танцую! Откуда мне знать? Я никогда не видела свой танец со стороны.
В отделе ещё спросили меня, говорила ли я с какими-то австрийскими офицерами в Берлине, когда я прилетела туда из России на самолёте. Мне пришлось разочаровать их, сказав им правду. Я никогда не говорила ни с одним австрийским офицером ни в Берлине, ни где-либо ещё после моего возвращения из России. Среди прочего вздора они желали знать, что Сергей и я думаем о французской революции!
До того как я ступила ногой на Эллис-Айленд, я и в мыслях не держала, что человеческий разум способен мучить себя разгадками всех тех вопросов, которыми меня с такой скоростью обстреливали сегодня. Я никогда не имела ничего общего с политикой. Всё моё время в России я тратила на заботу о маленьких сиротах и обучение их моему искусству. Говорить или даже намекать, что я большевичка, – это чушь! Чушь! Чушь!
У причала они были встречены толпой друзей, которые сопровождали их до отеля “Уолдорф-Астория”.
Поскольку после всех этих изнурительных переживаний оставалось только четыре дня до первого появления перед американской публикой после почти пятилетнего отсутствия, Айседора нуждалась в максимальном отдыхе, комфорте и уходе, которые только могло предоставить ей это знаменитое пристанище.
Заключительное слово о гротескной ситуации было сказано на следующий день в “Нью-Йорк Уорлд” остроумным Хейвудом Брауном:
“Никто, кроме чиновника иммиграционных властей, не додумался бы до того, что Айседора Дункан была и будет чем-либо, кроме как танцовщицей.
Мы знать не хотим, какие у неё политические взгляды, и не можем представить себе ничего менее существенного. Она – первоклассная артистка, которая революционизировала танец не только в Америке, но и во всём мире. Она заслуживает сердечного приёма в своей собственной стране, а отнюдь не тупого хамства».
3
Из очерка Есенина «Железный Миргород» (1923):
«Утром нас отправили на Элис-Аленд. Садясь на маленький пароход в сопровождении полицейских и журналистов, мы взглянули на статую Свободы и прыснули со смеху. “Бедная, старая девушка! Ты поставлена здесь ради курьёза!” – сказал я. Журналисты стали спрашивать нас, чему мы так громко смеёмся. Спутник мой перевёл им, и они засмеялись тоже.
На Элис-Аленде нас по бесчисленным комнатам провели в комнату политических экзаменов. Когда мы сели на скамьи, из боковой двери вышел тучный, с круглой головой, господин, волосы которого немного были вздёрнуты со лба чёлкой кверху и почему-то напомнили мне рисунки Пичугина в сытинском издании Гоголя.
– Смотри, – сказал я спутнику, – это Миргород! Сейчас прибежит свинья, схватит бумагу, и мы спасены!
– Мистер Есенин, – сказал господин. Я встал. – Подойдите к столу! – вдруг твёрдо сказал он по-русски. Я ошалел.
– Подымите правую руку и отвечайте на вопросы.
Я стал отвечать, но первый вопрос сбил меня с толку:
– В бога верите?
Что мне было сказать? Я поглядел на спутника, тот мне кивнул головой, и я сказал:
– Да.
– Какую признаёте власть?
Ещё не легче. Сбивчиво я стал говорить, что я поэт и что в политике ничего не смыслю. Помирились мы с ним, помню, на народной власти. Потом он, не глядя на меня, сказал:
– Повторяйте за мной: “Именем господа нашего Иисуса Христа обещаюсь говорить чистую правду и не делать никому зла. Обещаюсь ни в каких политических делах не принимать участия”.
Я повторял за ним каждое слово, потом расписался, и нас выпустили. (После мы узнали, что друзья Дункан дали телеграмму Гардингу. Он дал распоряжение по лёгком опросе впустить меня в Штаты.) Взяли с меня подписку не петь “Интернационала”, как это сделал я в Берлине.
Миргород! Миргород! Свинья спасла!
Сломя голову я сбежал с пароходной лестницы на берег. Вышли с пристани на стрит, и сразу на меня пахнуло запахом, каким-то знакомым запахом. Я стал вспоминать: ”Ах, да это... это тот самый... тот самый запах, который бывает в лавочках со скобяной торговлей”. Около пристани на рогожах сидели или лежали негры. Нас встретила заинтригованная газетами толпа.
Когда мы сели в автомобиль, я сказал журналистам: “Mi laik Amerika...” <Мне нравится Америка...> (искаж. англ.).
Через десять минут мы были в отеле».
М. Дести:
«Прямо с парома они поехали в свой номер в “Уолдорф Астории”. Была проведена большая подготовка к торжественному пиру. Повидаться с Айседорой собрались её родные и сотни друзей. Айседора горела энтузиазмом и счастьем, но ей очень хотелось поделиться с друзьями и массами тем, что она узнала в России. Она ни о чём не могла говорить, кроме как о коммунистической России, и к моменту её первого выступления о ней уже столько наговорили, что у её менеджера тряслись поджилки при мысли, какая публика соберётся на её концерты».
Из американских газет:
«Давно уже Америка показывает себя не с лучшей стороны как раз в тот момент, когда иностранец или её гражданин ступает на американский берег. <...> В Вашингтоне понятия не имели, почему её <А. Дункан> и её мужа, здоровяка-славянина, задержали на Эллис Айленде. Иммиграционные власти также не могли дать никаких объяснений. <...>
Каким бы горьким ни был этот опыт для мисс Дункан (или, скорее, миссис Есениной) лично, её рекламный агент вряд ли пролил слезу по этому поводу...»
«Кудрявый мальчик-муж явно наслаждался переездом на Эллис-Айленд и был в центре внимания. Фотографы каждые три минуты делали снимки всей компании. Мисс Дункан жеманно отказалась позировать в солнечном свете.
“Слишком много морщин”, – сказала она.
Её муж заявил, что он, конечно, напишет стихотворение обо всём, что видел, в том числе о небоскрёбах и о прославленной статуе Свободы».
Из дневника Г. А. Бениславской:
«3.X
Сегодня год, как он увидел А<йседору>. “Как искусство”, “не трогает”. Сейчас они там, на другом берегу. “А душа моя той же любовью полна / И минуты с другими отравлены мне”.
(А. Бл<ок>).
Завтра “его рождение”... 27 лет.
А сегодня после осени вдруг вечером весна – аромат деревьев, и земля дышит, влажная от дождя. Хорошо, хорошо. В такой вечер пойти провожать лето. Ну, желаю ему всего того, что только есть на свете хорошего. А он ведь и не вспомнит о том, что в далёкой Москве праздную день его рождения».
4
Д. Д. Бурлюк и литератор М. О. Мендельсон посещают Есенина в гостинице.
М. Мендельсон:
«Это происходило на рубеже 1922 и 1923 годов. <...>
Постояв минутку, а то и две перед дверью есенинского номера, Давид Давидович тихонько постучал. Кто-то открыл дверь. Мы очутились в очень большой комнате, из окон которой открывался знакомый вид на площадь у 34-й улицы.
И тут навстречу нам не спеша вышел молодой, очень молодой человек. Сначала мне даже показалось, что это мой ровесник. Молодой человек был хорошо одет и изящен. Его русые, переходящие в золото волосы, его лицо, освещённое светом синих глаз, – всё казалось знакомым. Это, конечно, был Есенин. На его лице не было и тени улыбки, а я почему-то ожидал иного – весёлого лукавства. В нём, как мне казалось, должно было запечатлеться превосходство советского поэта над миром, в котором он очутился. <...>
Мы провели в отеле чуть больше двух часов. За это время Дункан несколько раз забегала в комнату, в которой мы находились (видимо, номер состоял из нескольких комнат), но не обменялась с поэтом ни единым словом. Ни слова не произнёс и Ветлугин. <...>
Разговор с Есениным, как и следовало ожидать, начал Бурлюк. И сразу беседа эта стала какой-то вымученной и явно нерадостной для обоих участников. В речи Давида Давидовича появились заискивающие нотки. И сидел он очень напряжённо, на самом кончике стула. Неужто на нём сказывалось тягостное бремя жизни эмигранта? И он словно опасается, что Есенин просто не захочет иметь с ним дело?
А потом Бурлюк стал предлагать советскому поэту свои услуги. Он делал это очень настойчиво, даже, пожалуй, назойливо, точно от того, примет ли Есенин его предложение, зависела вся его судьба. Слова Давида Давидовича я хорошо запомнил, ибо они очень больно, всё больнее и больнее, меня ранили. <...>
Мне стало невыносимо тяжело. Мучил стыд за немолодого человека, продолжавшего сидеть на кончике стула, – словно по первому слову Есенина он готов был вскочить на ноги. Было очень неловко и за самого себя: ничего подобного не ожидал. Ведь я присутствовал при чём-то не очень-то пристойном.
Мелькнула мысль, что Есенин видит в Бурлюке просто белоэмигранта, с которым ему просто-напросто не хочется разговаривать. Но ведь, согласившись встретиться с Давидом Давидовичем, Есенин знал, конечно, что тот всячески подчёркивает свои симпатии к Советской стране. Неужели Есенин увидел в Бурлюке подобие типичного американского коммивояжера? Нет, всё-таки здесь было дело, вероятно, в чём-то другом. <...>
В ответ на неизменно любезные пожелания, советы и приглашения Давида Давидовича, как бы взявшего на себя обязанности полномочного представителя Америки, который хотел бы очаровать приезжего гостя широтой гостеприимства, Есенин всё явственнее давал волю раздражению.
И наконец вопрос Бурлюка, повторённый бог знает в который раз (“Так что же желал бы Сергей Александрович увидеть в своеобразнейшем городе Нью-Йорке?”), вызвал у Есенина особенно резкую вспышку. Он вскочил с места, пробежал по комнате, а затем в неожиданно категорической форме – от первоначальной куртуазности не осталось почти следа – объявил: никуда он здесь не хочет идти, ничего не намерен смотреть, вообще не интересуется в Америке решительно ничем. <...>
Только позднее, много позднее мне удалось понять, что за есенинскими словами о полном отсутствии у него интереса ко всему, что он увидел в Америке, таилось нечто иное. Однако у поэта не возникало желания раскрыть душу перед незнакомыми людьми. Да, он вдруг подобрел, и на лице его сохранилась обрадовавшая меня улыбка. Но затем, обращаясь ко мне, повторил, что ему нет дела до того, что творится там... И он показал рукой на окна.
На этом встреча пришла к концу. Бурлюк и я попрощались и ушли».
5
Газета «Русский голос», от 6 октября, помещает заметку А. Лирина «Айседора Дункан (Беседа с знаменитой жрицей Терпсихоры)»:
«Из России только что прибыла А. Дункан, знаменитая танцовщица, создательница новой школы интерпретации музыкальных произведений при помощи мелопластики в древнегреческом стиле. Она приехала вместе со своим мужем, молодым талантливым русским поэтом С. Есениным.
Когда Дункан впервые появилась на сцене со своим новым, смелым, невиданным дотоле искусством, она произвела огромнейшую сенсацию: одни восторженно приветствовали её, другие жестоко осуждали.
Подлинное искусство новаторши, её необычайный талант, редкая сила художественного замысла, удивительная способность передачи музыкальных произведений пластикой тела и мимикой лица поставили её по истечении нескольких лет на высокий пьедестал мировой славы. Весь цивилизованный мир знает Дункан и буквально боготворит её.
Появилось много подражательниц, часто высоко талантливых, но Дункан продолжает блистать на недосягаемой высоте.
Вечно мятущийся дух этой богато одарённой натуры, ищущий всё новых путей, нового вдохновения, привёл Айседору Дункан в революционную Россию. Там она пробыла несколько лет, которые, по её собственному признанию, составили интереснейшую эпоху в её жизни. Там она создала школу, в которой сейчас обучается около 50 пролетарских детей в возрасте от 6 до 12 лет, – детей, столь восприимчивых и богато одарённых, каких, опять же по её собственному признанию, она нигде ранее в своей практике не встречала.
“Часто ли вы выступали в России, и какова пролетарская публика?” – спросили мы артистку.
“Сначала, пока все спектакли давались бесплатно, я выступала довольно часто, но в последнее время, когда советскому правительству по экономическим соображениям пришлось большинство театров передать частным антрепризам, а в государственных театрах ввести плату, мои выступления стали более редкими. Что касается пролетарской публики, то скажу, что она удивительно внимательна, поддаётся неописуемому энтузиазму и к искусству относится с необычайным благоговением. <...>
А посмотрели бы Вы, когда мои маленькие ученицы танцуют Интернационал! Одетые в красные платьица, они врываются на сцену подобно огненному языку, сразу же электризуя публику. Нет, этого нельзя передать словами, это нужно видеть и пережить”.
“Намерены ли Вы вернуться опять в Россию?” – вставили мы.
“О, конечно! Но только не ранее, как года через два. Трудно, очень трудно работать там в современных условиях, когда нередко бывает и голодно и холодно. Я хотела бы временно перевести своих учениц сюда, но на это нужны большие средства, которых у меня нет. Нужно серьёзно подумать, как бы изыскать эти средства”.
На этом наша беседа была прервана появлением новых интервьюеров, и мы поспешили откланяться...»
Нью-йоркская газета «Новое русское слово», от 7 октября, поместила статью «У С. Есенина и А. Дункан» (подпись: Кто-то):
«Русский поэт, сын крестьянина, женившийся на Дункан, Сергей Александрович Есенин не похож на тот портрет, какой нарисовали с него своим несколько ироническим пером американские репортёры. Это совсем не розовый юнец, краснощёкий и “пудрящий свои волосы” (?!). Он бледен, правда, юн, но за этой юностью сквозят тяжёлые годы революции, скитаний, глубокие переживания – физические и духовные. Волосы его светло-желты, почти белы, как лён тех полей, сыном которых он является. Пудра в волосах, конечно, померещилась развязным репортёрам: уж слишком хочется им видеть в Новой России белый цвет...
Приветливый, простой и деликатный в обращении, Есенин обладает тем, что в Америке называют “персоналити”. Он тонок, строен, немного выше среднего роста; у него живые проницательные глаза.
– Разве можно рассказать о России, о том, что там произошло? – начал он. – Нет, рассказать невозмложно, сколько бы ни говорить: – Голод? Да. Я видел картины которых никогда не в силах буду забыть. Ели людей. Иногда, бывало, целые деревни охотились на людей, подстреливая их из ружей. Опасно было показаться: убьют и съедят. Это, конечно, повальное психическое расстройство иногда целой деревни – на почве голода. Были случаи, когда человек в припадке умоисступления отрубал себе руку и съедал её.
– Ара?
– Что же, Ара делала свою прекрасную работу. Но в глухие углы подлинного голода Ара трудно было дойти. Главным образом от голода терпели кочевники, башкиры, татары. Случилось, что на нужды мобилизации у кочевников отобран был скот. Отобрать-то отобрали, да по дороге он лёг. До Оренбурга не дошёл: не было подножного корма. Наступили вьюги, метели... А на другой год случилась засуха, солнце выжгло землю, степь выгорела. Вот и неслыханный голод.
– Ваши переживания?
– Меня судьба бросала во все стороны в эти годы. Я был в Персии, и в Афганистане, и на далёком севере на Новой Земле, и в Сибири, и в Фергане: ничего, выжил, видите.
– Русские писатели?
– Писателям при большевиках жилось неплохо. Лучше других. Их не трогали. Они могли работать. Даже – ругать правительство. Но они испугались, запищали, убежали за границу...
– Поэт Гумилёв расстрелян?
– Да. Он держал себя очень вызывающе. Всюду кричал громко: я монархист. У него на квартире собирались контрреволюционеры, были найдены бомбы. Ну и...
– Арцыбашев?
– Совершенно оглох. Ничего не слышит, совершенно.
– Ваши планы?
– Побуду в Америке три месяца. Буду работать, читать лекции о Новой России.
В комнату гостиницы, где мы беседовали, вошла жена С. Есенина, известная танцовщица Айседора Дункан. <...>
А. Дункан говорит немного по-русски. Коверкает язык <...> – но всё же её можно понять. Во всяком случае, С. Есенин её понимает».
6
В этом же номере газеты – статья Д. Д. Бурлюка «Поэт С. А. Есенин и А. Дункан» (подпись: Художник Давид Бурлюк):
«С Есениным А. Дункан привезла в Америку кусок, и показательный, России, русской души народной.
Имя С. А. Есенина известно русской читающей публике ещё с 1914 года. Приехавший поэт любезно поделился данными своей биографии.
Родина С. А. Есенина – Рязанская губерния. Вы помните эту строчку:
Цветочек скромный, как Рязань!
Рязань, где столько белых одуванчиков смотрят в северное разумное небо!
С. А. Есенин родился 21 сентября 1895 года. Он был сыном крестьянина и до 9 лет жил в рязанской деревне. Надо напомнить читателю, что Малявин своих знаменитых красных баб нашёл на родине Есенина. Это там заливные луга, где:
Очи Оки
Блещут вдали, –
где столько плачет зелёных ив и гудами плывёт Рязанский Кремль.
Поэт уезжает на Белое море, где его дядя имеет рыбные промыслы. 5 лет туманов, 5 лет бледные звёзды, отражённые в северных морях, смотрят в поэтовы зрачки.
С. А. Есенин учится в рязанской старообрядческой школе, которую и оканчивает в 1912 году.
С 9 лет мальчик пишет стихи, и в школе преподаватель Клеменов – по образному выражению С. А. Есенина – “произвёл установку души”.
Клеменов первый давал наставления юному поэту идти колеями здорового влечения к бодрым темам: любить деревню, избы, коров; писать об эпосе земли и вечной поэме весеннего труда на полях. Талант Есенина развивается. Наставления попадают на добрую почву. Скоро приходит и известность. Надо знать, что в 1914-1915 годах в России поэтов было великое множество, но С. А. Есенин сразу обращает на себя внимание. Стихи Есенина были отмечены статьями А. Блока, С. Городецкого, З Гиппиус и др. Столько в стихах этих было деревенской свежести, силы и простоты.
В 1918 году в Москве было основано Общество имажинистов. С. А. Есенин и Шершеневич играют здесь главную роль. В это время стихи Есенина исполняются в литературных кабаре Москвы, вызывая общее восхищение.
В последнее время стихи Есенина вышли в свет в Берлине и в Париже. Во Франции стихи С. А. Есенина переведены на язык галлов.
Из Москвы Есенин и Дункан проаэропланили на Берлин в начале мая с. г. С 10 мая до июня прожили в Германии. “Там тесно, – сказал нам Есенин, – вообще от Европы дышит мертвенностью музея – впечатление отвратительное”.
С четой Есенин-Дункан прибыл журналист Ветлугин.
Предполагаются устройством поэзо-концерты прибывшего поэта. Стихи Есенина переводятся на английский язык и скоро будут предложены американскому читателю.
Поэт предполагает пробыть в Америке три месяца. Своей внешностью, манерой говорить С. А. Есенин очень располагает к себе. Среднего роста, пушисто-белокур, на вид хрупок.
Курьёзно, что американская пресса величает С. А. Есенина украинским поэтом – это его-то – беляка – русака!»
7
И. Дункан:
«В субботу, 7 октября, Айседора Дункан дала свой первый вечер танца в Нью-Йорке перед переполненным и воодушевлённым залом. Трёхтысячная ревущая толпа поклонников переполнила Карнеги-холл своими приветствиями и аплодисментами; снаружи стояли сотни других, ожидающих в напрасной надежде достать хотя бы стоячее местечко.
В программе были её обычные вещи Чайковского, Шестая (Патетическая) симфония и “Славянский марш”. В качестве прелюдии к обоим этим номерам программы оркестр под трепетным руководством Натана Франко исполнил несколько более ранних вещей Чайковского, которыми русский композитор дирижировал на открытии Карнеги-холла в 1891 году. Когда программа была закончена, публика стоя приветствовала танцовщицу громкими возгласами и явно не желала покидать зал. Айседора вышла вперёд, чтобы говорить. Среди прочего она сказала своей дружелюбной аудитории:
– Зачем мне понадобилось ехать в Москву в погоню за несуществующим миражём, когда вам в Америке тоже нужен танец для ваших детей? Я знаю первых американских детей, ибо и я из их числа...
Скоро я надеюсь показать вам пятьдесят русских детей, танцующих бетховенскую Девятую симфонию. Это освежит жизнь Нью-Йорка – и сделает это гораздо лучше, чем Бродвей... Отчего Америка не даёт мне школы? Отсутствие ответа на этот вопрос и заставило меня принять приглашение из Москвы».
Авраам Ярмолинский, переводчик:
«Иногда она <А. Дункан> его <Есенина> выводила на сцену и произносила экспромтом коротенькую речь, в которой он упоминался как “второй Пушкин”. Если верить газетной заметке, на её первом выступлении (7 октября в Карнеги-холл в Нью-Йорке) Есенин был в высоких сапогах, русской рубашке и шея его была обмотана длиннейшим шарфом. Но вряд ли роль “мужа своей жены” была по душе Есенину. К тому же во время поездки по Америке ему почти не с кем было обменяться словом. Как известно, с женой у него буквально не было общего языка. Это, может быть, тоже способствовало его злоупотреблению спиртными напитками».
После поездки Есенин расскажет поэту В. А. Рождественскому:
«Америки я так и не успел увидеть. Остановились в отеле. Выхожу на улицу. Темно, тесно, неба почти не видать. Народ спешит куда-то, и никому до тебя дела нет – даже обидно. Я дальше соседнего угла и не ходил. Думаю – заблудишься тут к дьяволу, и кто тебя потом найдёт? Один раз вижу – на углу газетчик, и на каждой газете моя физиономия! У меня даже сердце ёкнуло. Вот это слава! Через океан дошло.
Купил я у него добрый десяток газет, мчусь домой, соображаю – надо дать тому, другому послать. И прошу кого-то перевести подпись под портретом. Мне и переводят:
“Сергей Есенин, русский мужик, муж знаменитой, несравненной, очаровательной танцовщицы Айседоры Дункан, бессмертный талант которой...” и т. д. и т. д.
Злость меня такая взяла, что я эту газету на мелкие клочки изодрал и долго потом успокоиться не мог. Вот тебе и слава! В тот вечер спустился я в ресторан и крепко, помнится, запил. Пью и плачу. Очень уж мне назад, домой, хочется. И тут подсаживается ко мне какой-то негр. Участливо так спрашивает меня. Я ни слова не понял, но вижу, что жалеет. Хорошая у нас беседа пошла.
– Постой, как же вы с ним говорили? Ведь ты же английского языка не знаешь.
– Ну уж так, через пятое в десятое. Когда человек от души говорит, всё понять можно. Он мне про свою деревню рассказывает, я ему про село Константиново. И обоим нам хорошо и грустно. Хороший был человек, мы с ним потом не один вечер так провели. Когда уезжать пришлось, я его всё в Москву звал: “Приедешь, говорю, родным братом будешь. Блинами тебя русскими накормлю”. Обещал приехать.
В Америке только он мне и понравился. Да мы недолго там и пробыли. Скоро нас вежливо попросили обратно, и всё, должно быть, потому, что мы с Дунькой не венчаны. Дознались какие-то репортёры, что нас чёрт вокруг ёлки водил».
Газета «The New York Times», от 8 октября:
«После почти трёх часов духоты многочисленные зрители, тем не менее, пожелали вызвать мисс Дункан, чтобы та произнесла речь. Она начала её с рассказа о последнем приглашении в Россию. Она также представила публике молодого поэта, ныне её мужа, Сергея Есенина, которого легко было узнать в ложе яруса (или в перерывах на променадах) по одежде: высоким сапогам с отворотами, длинной куртке и шарфу в несколько ярдов, ниспадающему с шеи. <...>
Ей устроили овацию, когда она процитировала уитменовское “Я приглашаю вас...”, – и продолжила: “Уолт Уитмен – великий символ Америки. У Америки есть всё, чего нет в России, а в России есть вещи, которых Америка не имеет. Почему же Америка не протянет руку России, как я отдала свою руку?” Публика ответила ей криками “ура!”, относящимися скорее к России, чем к поэту Есенину».
Из газеты «Новое русское слово», от 13 октября, с информацией о спектакле «Летучая мышь» (театр Н. Балиева):
«...в театре находились, кроме “Мери” <Пикфорд> и “Дуг” <Дугласа Фербенкса>, танцовщица Айседора Дункан, поэт Сергей Есенин, скрипач Яша Хейфец, певица София Бреслау с её отцом, доктором из России, режиссёр Роберт Мультон, к слову сказать, влюблённый во всё русское <...>, известный американский журналист Артур Брисбейн, писатель Осип Дымов со своей женой доктором медицины Ириной Дымовой, издатель “Нового русского слова” В. Шимкин, <...> русский выходец редактор “Форвертс” Эйб Каган, импрессарио С. Юрок, публицист д-р Я. Коральник, русский журналист Ветлугин, приехавший вместе с Есениным, известный американский журналист Герман Бернштейн и многие другие. Всех и не упомнишь...»
М. Горький – Е. Феррари
Сааров, 10 октября 1922 г.
«Есенин – анархист, он обладает “революционным пафосом”, – он талантлив. А – спросите себя, что любит Есенин? Он силён тем, что ничего не любит, ничем не дорожит. Он, как зулус, которому француженка бы сказала, ты – лучше всех мужчин на свете! Он ей поверил, – ему легко верить, – он ничего не знает. Поверил и закричал на всё и начал всё лягать. Лягается он очень сильно, очень талантливо, а кроме того, ломать и сокрушать, ныне в таком опьянении живут многие. Ошибочно думать, что это сродственно революции по существу, это настроение соприкасается ей лишь формально, по внешнему сходству».
«Сергей Есенин, русский мужик, муж знаменитой, несравненной...» (из газет)
1
Нью-йоркская газета «Русский голос», от 13 октября, печатает заметку А. Лирина «Второе выступление Айседоры Дункан»:
«В среду вечером состоялось в Карнеги Голл второе, после пятилетнего отсутствия из Америки, выступление танцовщицы с мировой славой Айседоры Дункан.
Программа была всецело посвящена произведениям Вагнера <...>. За отличную передачу “Смерти Изольды” Франко и его оркестр удостоились особой благодарности А. Дункан, заявившей со сцены, что ей не приходилось слышать лучшего исполнения этой гениальной вещи. <...>
Сверх программы дважды был исполнен изящный вальс Брамса. Как уже сказано, музыкальная часть вечера была проведена блестяще. Но центром вечера, конечно, была Дункан. Это удивительная художница, равной которой нам не приходилось видеть. Ошибочно её искусство называют танцами. Это не танцы, – это передача музыкальных произведений мимикой, пластикой, всем существом человека. Взорам зрителя являются бесчисленные живые изваяния одухотворённого тела, жесты, полные красноречия, выражения лица, отражающие бесконечное богатство движений человеческой души. Красота музыки всецело сливается с красотой иллюстрации, даваемой этой чародейкой-интерпретаторшей.
Нет, это не танцы, – это совокупность целого ряда искусств, это красноречие без слов.
Нет ничего удивительного в том, что зал при её выступлениях переполнен и что публика неистовствует, выражая свой восторг...»
Третье выступление А. Дункан в Карнеги-холл состоялось 14 октября.
М. Дести:
«Её три выступления в Нью-Йорке прошли с колоссальным успехом. Билеты были проданы заранее, а люди требовали ещё. Выступления проходили в “Карнеги-холл”, и Айседора, окрылённая славой, танцевала в сопровождении великолепного Русского симфонического оркестра под управлением Натана Франко.
Популярность Айседоры была огромной, успехи великолепными, а она вся кипела огромной любовью к России. Куда бы она ни пошла, вокруг неё тут же собирались толпы репортёров, и она говорила им одно и то же: “Коммунизм – единственное будущее мира!” А Есенин, взбудораженный большой дозой шампанского, собирал большую группу вокруг себя и разражался огненными речами о своей родине».
2
Из статьи Г. Накатова «Литература и эмиграция», в московском журнале «Авангард» (№ 3):
«Эмигрантская литература и эмигрантское искусство убоги и худосочны: таково первое и общее впечатление. Жалко смотреть. Оторвались от родной почвы и быстро, как-то сразу стали хиреть и сохнуть. <...>
...обиженные и несчастные очень часто озлоблены. И отсюда это постоянное брюзжание, этот постоянный лай на всё русское и советское. Они вовсе не так невинны и вовсе не так аполитичны, как иногда хотели бы это представить. И как цепко, как тесно они группируются вокруг своего основного ствола – политической контрреволюции. С какой радостью и с каким упоением, с какими надеждами и восторгами подхватывали они недавние выпады Горького. Сколько язвительных стрел выпущено в Алексея Толстого, возвращающегося в Петроград. Айседоре Дункан и поэту Есенину, приехавшим с красным флагом и Интернационалом, все косточки перемыли. <...> Если бы всё лучшее, всё наиболее яркое от них не ушло, если бы они обладали словом, которое могло бы убить, как молния, затопить, как потоп! Но они бедны...»
В Париже вышел № 23 журнала «Clarté» с публикацией стихотворений Есенина «Сторона ль ты моя, сторона...» и «Разбуди меня завтра рано...» под общим заголовком «Исповедь хулигана / Переведено с русского Марией Милославской и Францем Элленсом».
Из редакционного предисловия:
«“Есенин проклял войну, Есенин приветствовал революцию. В революции он увидел весеннее пробуждение, неудержимый ледоход, бурный поток половодья...”, – пишет Пьер Паскаль о молодом русском крестьянском поэте в статье, посвящённой ему в “Clarté”. Сегодня слава Есенина превосходит сами надежды, которые его друзья были вправе возложить на него. Сборник “Исповедь хулигана”, куда вошли “Пугачёв” и другие поэмы, переведённые нашими друзьями Марией Милославской и Францем Элленсом, вышел у Поволоцкого. Мы желаем, чтобы зарождающаяся слава молодого русского поэта не убила в нём простоту и доброту, которые создают глубокое обаяние всей его поэзии».
3
Из дневника Г. А. Бениславской:
«14.X – 15.X
Боже мой, до него, до всего этого я никогда, несмотря ни на что, никогда не знала, что такое одиночество. А как хорошо я знаю это теперь. И именно потому, что период “март -–август 1921 г.” я была не олна – с Яной. Я теперь хорошо поняла, что могут быть временные попутчики, но что общих дорог нет и не может быть. И если есть в пространстве, то нет во времени – походка разная. Я хорошо помню, как Е. переделывал и во мне, и в Яне походку, – как будто у нас обеих одинаковая получилась, но... уехал он, и Яна пришла в себя от дурмана и отреклась от всего, что так покорно и безусловно принимала при нём.
Раньше иногда я думала, что мы любим его по-разному, разницу я видела в большей страстности, готовности для него и за него на всё.
Была разница и в нашем отношении к своей репутации и “своей фигуре”. Я боялась “за фигуру” только в отношении к Е. Здесь я могла бы совсем уйти, если бы знала, что иначе я в его глазах потеряю. Но на всех остальных мне было решительно наплевать, тогда как Яна волновалась, терялась и страдала от всего. Увидит ли её в “Ст<ойле>” какой-нибудь “беднотовец”, улыбнётся ли Мариенгоф, Кусиков, – всё это ей могло даже портить настроение. А мне... мне, хоть все пальцами на меня показывай, лишь <бы> он около был».
«16.X
Как он мне дорог. Опять и опять чувствую это. И дорого всё, что дорого ему. Сегодня был назначен вечер М<ариенго>фа. Он подошёл. Перед тем я от Златого знала, что ему что-то нужно от меня. Мелькнула мысль – а вдруг шестую гл<аву>, но только мелькнула и всё. Сегодня спрашиваю: “В чём дело?” – “Мне нужна одна из глав «Пуг<ачёва»>!” – Моментально понимаю: “Какая?” – “Да, знаете, шестая – вариант шестой”. – “У меня её нет!” – “Как нет?” (Я уже оправилась от изумления и возмущения): “Е. ведь всё взял обратно, у меня ничего нет, а что?” – “Раз нет – ничего! ” (хамски, но зато со злостью). – “А что, Вы хотели напечатать?” – “Да”.
Сейчас два чувства – одно: на деле доказала, что у меня не выудишь. Я никогда не отвечала так твёрдо».
Есенин посылает из Нью-Йорка пайки АРА А. Б. Мариенгофу, Е. А. Есениной и З. Н. Райх.
4
Из очерка Есенина «Железный Миргород» (1923):
«На наших улицах слишком темно, чтобы понять, что такое электрический свет Бродвея. Мы привыкли жить под светом луны, жечь свечи перед иконами, но отнюдь не пред человеком.
Америка внутри себя не верит в бога. Там некогда заниматься этой чепухой. Там свет для человека, и потому я начну не с самого Бродвея, а с человека на Бродвее.
Обиженным на жестокость русской революции культурникам не мешало бы взглянуть на историю страны, которая так высоко взметнула знамя индустриальной культуры.
Что такое Америка?
Вслед за открытием этой страны туда потянулся весь неудачливый мир Европы, искатели золота и приключений, авантюристы самых низших марок, которые, пользуясь человеческой игрой в государства, шли на службу к разным правительствам и теснили коренной красный народ Америки всеми средствами.
Красный народ стал сопротивляться, начались жестокие войны, и в результате от многомиллионного народа краснокожих осталась горсточка (около 500 000), которую содержат сейчас, тщательно огородив стеной от культурного мира, кинематографические предприниматели. Дикий народ пропал от виски. Политика хищников разложила его окончательно. Гайавату заразили сифилисом, опоили и загнали догнивать частью на болота Флориды, частью в снега Канады.
Но и всё же, если взглянуть на ту беспощадную мощь железобетона, на повисший между двумя городами Бруклинский мост, высота которого над землёй равняется высоте 20-этажных домов, всё же никому не будет жаль, что дикий Гайавата уже не охотится здесь за оленем. И не жаль, что рука строителей этой культуры была иногда жестокой.
Индеец никогда бы не сделал на своём материке того, что сделал “белый дьявол”.
Сейчас Гайавата – этнографический киноартист; он показывает в фильме свои обычаи и своё дикое несложное искусство. Он всё так же плавает в отгороженных водах на своих узеньких пирóгах, а около Нью-Йорка стоят громады броненосцев, по бокам которых висят десятками уже не шлюпки, а аэропланы, которые подымаются в воздух по особо устроенным спускным доскам; возвращаясь, садятся на воду, и броненосцы громадными рычагами, как руками великанов, подымают их и сажают на свои железные плечи.
Нужно пережить реальный быт индустрии, чтобы стать её поэтом. У нашей российской реальности пока ещё, как говорят, “слаба гайка”, и потому мне смешны поэты, которые пишут свои стихи по картинкам плохих американских журналов.
В нашем литературном строительстве со всеми устоями на советской платформе я предпочитаю везти телегу, которая есть, чтобы не оболгать тот быт, в котором мы живём. В Нью-Йорке лошади давно сданы в музей, а в наших родных пенатах...
Ну да ладно! Москва не скоро строится. Поговорим пока о Бродвее с точки зрения великих замыслов. Эта улица тоже ведь наша.
Сила Америки развернулась окончательно только за последние двадцать лет. Ещё сравнительно не так давно Бродвей походил на наш старый Невский, теперь же это что-то головокружительное. Этого нет ни в одном городе мира. Правда, энергия направлена исключительно только на рекламный бег. Но зато дьявольски здорово! Американцы зовут Бродвей, помимо присущего ему названия “окраинная дорога”, – “белая дорога”. По Бродвею ночью гораздо светлее и приятнее идти, чем днём.
Перед глазами – море электрических афиш. Там, на высоте 20-го этажа, кувыркаются сделанные из лампочек гимнасты. Там, с 30-го этажа, курит электрический мистер, выпуская электрическую линию дыма, которая переливается разными кольцами. Там, около театра, на вращающемся электрическом колесе танцует электрическая Терпсихора и т. д., всё в том же роде, вплоть до электрической газеты, строчки которой бегут по 20-му или 25-му этажу налево беспрерывно до конца номера. Одним словом: “Умри, Денис!..” Из музыкальных магазинов слышится по радио музыка Чайковского. Идёт концерт в Сан-Франциско, но любители могут его слушать и в Нью-Йорке, сидя в своей квартире.
Когда всё это видишь или слышишь, то невольно поражаешься возможностям человека, и стыдно делается, что у нас в России верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его милость.
Бедный русский Гайавата!»
5
И. Дункан:
«Несмотря на то, что в Нью-Йорке были намечены и другие представления, среди множества музыкальных событий заранее расписанного зимнего сезона установить точные даты было довольно затруднительно, и танцовщица смогла дать два концерта в Симфоническом зале в Бостоне. На этих двух концертах, согласно извращённым газетным отчётам о них, американское турне Айседоры Дункан потерпело крах. Как обычно, она обратилась к публике. Она считала, что представление не завершено, если не сказать хотя бы несколько слов своим друзьям и поклонникам в зале.
– Для танцовщицы, – говорила она обычно со смехом своим близким друзьям, пытавшимся отговорить её от высказывания своих взглядов после каждого выступления, – для танцовщицы я в самом деле великий оратор!
И действительно, она была наделена замечательным талантом устной речи. Она была прекрасным рассказчиком и обладала счастливой способностью к экспрессии, удачно использовала идиомы, даже на французском языке, особо ими богатом. Мы не выдадим особого секрета, если скажем, что её книга “Моя жизнь”, за исключением нескольких пассажей особенно личного содержания, которые она писала со слезами, вся была не написана, а продиктована стенографистке.
В Бостоне, однако, она не столько сказала, сколько сделала. Увлечённая собственной речью и раздосадованная флегматичностью публики и холодной серостью интерьера зрительного зала, она воскликнула в конце представления, размахивая своим красным шёлковым шарфом над головой:
– Он – красный! Такова и я! Это цвет жизни и энергии. Вы раньше всегда здесь были страстными. Не будьте же пассивными!
Тут несколько престарелых леди и джентльменов встали со своих мест и поспешили к выходу. Молодые же студенты из Гарварда и юноши и девушки из Бостонской школы искусства и музыки продолжали громко выражать своё одобрение.
– Слава Богу, что я не по нраву бостонским критикам. Будь это не так, я чувствовала бы себя безнадёжной. Им нравятся копии с меня. Я же дала вам частицу своего сердца. Я принесла вам нечто настоящее...
Вы, должно быть, читали Максима Горького. Он сказал, что все люди делятся на три части: чёрные, серые и красные. Чёрные люди – вроде бывшего кайзера или экс-царя, это люди, несущие террор, которые любят господствовать. Красные – это те, кто радуется свободе и прогрессу духа.
Серые люди похожи на эти стены, похожи на этот зал. Посмотрите на эти статуи наверху. Они ненастоящие. Разбейте их. Это не статуи настоящих греческих богов. Я едва могла танцевать здесь. Жизнь теряет здесь реальность. Мистер Франко делал всё, что мог, но он едва мог играть здесь. Мы – красные люди, мистер Франко и я...
И, пока занавес опускался, она вновь махала своим шарфом; большинство зала шумно приветствовало её.
Но на следующий день по всей Америке в газетах появились кричащие заголовки:
КРАСНАЯ ТАНЦОВЩИЦА
ШОКИРУЕТ БОСТОН,
РЕЧЬ АЙСЕДОРЫ ВЫНУДИЛА МНОГИХ
ПОКИНУТЬ БОСТОНСКИЙ ЗАЛ,
ДУНКАН, В ПЛАМЕНЕЮЩЕМ ШАРФЕ,
ГОВОРИТ, ЧТО ОНА – КРАСНАЯ.
Под пером иных нещепетильных повествователей красный шарф превратился в красную тунику. На рисунке была изображена Айседора с куском тонкой алой ткани, которой, сорвав её с себя, она размахивает над головой, произнося свою речь нагишом. Из зала бегут бостонские девицы разных возрастов и юные Кэботы и Лоджи, закрывая свои лица и вопя: “Ужас!”
Мэр Бостона, политический деятель ирландского происхождения по фамилии Керли, сделал заявление для прессы о том, что он в письменном виде сообщил в бюро лицензий, что было бы неблагоразумно предоставлять мисс Дункан лицензию для нового приезда в Бостон, “ввиду обязанности города поддерживать основы благопристойности”.
“Считаю своим долгом сказать, – цитируем этот исторический документ, – что это ограничение после последнего позорного поступка танцовщицы будет сохраняться в силе до тех пор, пока я являюсь мэром”.
Айседора, однако, посчитала необходимым оставить последнее слово за собой. Она умела быть в такой же степени ирландкой, как и досточтимый мистер Керли. Репортёрам, с готовностью сбежавшимся к ней в отель “Коплей-Плаза” перед её отъездом в Чикаго, она сказала:
– Если моё искусство что-либо и символизирует, то символизирует оно свободу женщины и её эмансипацию от ограниченности и предрассудков, которые составляют основу основ пуритантства Новой Англии. Демонстрация тела есть искусство; прикрытие есть пошлость. Когда я танцую, моя цель – вызвать благолепие, а отнюдь не нечто вульгарное. Я не взываю к низменным инстинктам самцов, как это делают ваши шеренги полуодетых гёрлс. По мне, уж лучше танцевать совершенно обнажённой, чем расшагивать непристойно полуодетой, как это делает сегодня множество женщин на улицах Америки. Нагота – это правда, это красота, это искусство. Поэтому она никогда не может быть пошлой; она никогда не может быть аморальной. Я бы никогда не носила одежды, кроме как ради тепла. Моё тело – это храм моего искусства. Я показываю его, как святыню культа красоты. Я хотела освободить бостонскую публику от сковывающих её цепей. Я увидела их перед собой скованными тысячью своих привычек. Я увидела их скованными пуритантством, связанными их бостонским “браминизмом”, порабощённых и ограниченных духом и телом. Они хотели быть свободными; и они возопили, когда кто-то освободил их от цепей.
Они говорят, что я дурно распоряжаюсь своей одеждой. Некоторый беспорядок в одежде ничего не значит. Почему я должна заботиться о том, какую часть своего тела мне открыть? Почему вообще одна часть считается более греховной, чем другая? Разве всё тело и душа не есть инструменты, посредством которых художник выражает свою сокровенную идею красоты? Тело – прекрасно; оно реально, правдиво, неоспоримо. Оно должно вызывать не ужас, а благоговение. Есть разница между пошлостью и искусством, ибо художник находится всем своим искусством, телом, душой и разумом на троне искусства.
Когда я танцую, я использую своё тело, как музыкант использует свой инструмент, как живописец – свою палитру и кисть и как поэт – образы, рождаемые его разумом. Я никогда не опускалась до того, чтобы напяливать на себя одежды, стесняющие моё тело и мои конечности, или задрапировывать шею, потому что я ли не пытаюсь сплавить душу и тело в единый образ красоты?
Многие танцовщицы на сегодняшней сцене пошлы, потому что они прячут, а не открывают. Они выглядели бы гораздо менее непристойно, если бы были обнажёнными. И тем не менее им разрешают выступать, ибо они удовлетворяют пуританской инстинктивной тяге к потаённой похоти. Вот та болезнь, которой заражены бостонские пуритане. Они хотят удовлетворять свои низменные инстинкты, не афишируя их. Они боятся правды. Обнажённое тело претит им. А непристойно одетое тело приводит их в восторг. Они боятся назвать свою моральную немощь её настоящим именем. Я не знаю, отчего эта пуританская пошлость сосредоточилась в Бостоне, но, кажется, дело обстоит именно так. Другие города не столь подвержены ужасу перед красотой и ухмыляющемуся пристрастию к фарсовой полунаготе.
Из Бостона эти слова были переданы телеграфом и почтой, с большей или меньшей степенью искажения, во все газеты различных штатов. Красная Айседора и пуританский Бостон стали темой множества передовиц и бессчётного количества писем из организаций типа “Патриотический дух”, “Американец”, “Антикрасный” и “Любитель правды”».
М. Дести:
«Во время её <А. Дункан> выступления в “Симфони-холле” Есенин, раскрыв окна за сценой, собрал огромную толпу и сказал, что Бостон известен во всём мире как центр культуры, искусства и образования, поэтому естественно, что его жители должны познакомиться с идеалами и платформой молодой России и знать их. Но для степенного пуританского Бостона это было слишком. Айседору и Есенина попросили немедленно покинуть Бостон, о чём бедная Айседора очень сожалела».
«Красная танцовщица шокирует Бостон...» (из газет)
1
Нью-йоркская газета «Русский голос», от 25 октября, помещает заметку без подписи «Поход против Айседоры Дункан»:
«ВАШИНГТОН. Министерство труда, юстиции и иностранных дел собирают сведения об изъявлении известной танцовщицей Айседорой Дункан большевистских взглядов, что будто бы имело место при её выступлении в Бостоне.
Чины названных министерств заявляют, что, хотя и находят “непристойным” выступление танцовщицы в “чрезмерно обнажённом виде”, они бессильны бороться с этим; но если она ведёт “Красную пропаганду” – её быстро выдворят на Эллис-Айланд для обратной её высылки в Россию.
Расследование вышеназванными министерствами начато по получении сообщения о том, что Дункан, выступая в Бостоне, сняв единственное своё прикрытие – красный шарф, – взвила его над своей головой и воскликнула: “Я – красная”. Власти вновь допытываются, в каких отношениях стоит Дункан с Советским правительством.
БОСТОН. Мэр города и цензурный совет запретили дальнейшие выступления танцовщицы Дункан. Последняя заявила:
“Я надеялась повести бостонцев к новой свободе мысли. Я “красная” в художественном смысле, но не имею малейших намерений проповедовать советские идеи в Соединённых Штатах”».
2
И. Дункан:
«Когда Айседора приехала в Чикаго, газетная буря в бостонском стакане воды была в зените. Репортёры толпились в её номере в предвкушении новых сенсаций. Их сопровождали газетные фотографы, они надеялись запечатлеть танцовщицу позирующей для их респектабельных газет, держа над головой свою тунику для танцев, которой якобы она размахивала на глазах у шокированных бостонцев. Но Айседоре уже надоел этот эпизод. Она сказала репортёрам:
– Я вовсе не срывала с себя одежду и не кричала: “Я красная! Я красная! Я красная!” Да мне и невозможно было бы сорвать с себя платье. Оно закрепляется у меня поверх плеч и вокруг бёдер и талии эластичным бинтом. Я не делала и не говорила того, что мне приписывают критики. Но когда я вспоминаю мертвенное оформление Симфонического зала, отвратительные белые гипсовые статуи греческих богов и общее убожество бостонского идеала жизни и культуры, я думаю, не вошла ли в меня некая телепатическая сила. Ибо, как на сеансах индийских факиров, зрители видели и слышали не то, что я говорила или делала, а, возможно, то, что я чувствовала!
Однако шторм продолжал бушевать, и ура-патриоты требовали, чтобы “красная танцовщица” была немедленно выслана. <...>
Менеджер турне, встревоженный требованиями прервать выступления Дункан, дал ей телеграмму с предписанием не говорить больше никаких заключительных речей. Но её не так легко было отговорить от одного из её основных наслаждений в общественной жизни. Энтузиазм чикагской публики побудил её выйти после исполнения на бис и сказать им с самой простодушной улыбкой:
– Мой менеджер говорит мне, что если я снова буду говорить речи, то моё турне погибнет. Ну что ж, пусть турне-таки погибнет. Я вернусь назад в Москву, где есть водка, музыка, поэзия – и танец. – Пауза. – Ах да, и свобода!
Публика громко аплодировала. <...>
И снова отель “Уолдорф-Астория” в Нью-Йорке, и опять, как обычно, пришли толпы репортёров, вооружённых своими блокнотами, готовые строчить своими болтливыми карандашами. Она сказала им:
– Я здесь, чтобы отдохнуть и прийти в себя от преследований, которым я подвергалась со стороны американской прессы на всём протяжении своей поездки.
Каждый раз, как я приезжаю в Америку, они завывают вокруг меня, как стая волков. Они относятся ко мне так, как будто я преступница. Они говорят, что я – большевистский пропагандист. Это неправда. Я танцую те же самые танцы, которые я исполняла до того, как большевизм был изобретён. Бостонские газеты измыслили историю о том, как я сорвала с себя одежду и размахивала ею, крича: “Я красная!” Это абсолютная ложь.
Почему же мои танцы разучиваются в женских школах по всей стране, но когда появляюсь я сама, то на меня обрушивается клевета со всех сторон? Они хотят копировать мои идеи, но не помогать их автору... Мои танцы, вселяющие в артистов по всему миру любовь к прекрасному, не могут видеть в Бостоне, ибо один ирландский политикан говорит, что это неприлично. Вот вам американский пуританизм».
3
Воронежский журнал «Железный путь» с откликом П. А. Николаева на «Избранное» Есенина (М., 1922) под заголовком «Без гроша в кармане, или Знаменитый Русский Поэт»:
«Конечно, я разумею Есенина. Ведь это он явился в столицу в лаптях (устное сообщение Нарбута) и смело заявил, когда революция одержала победу:
Мать моя, родина,
Я большевик.
А теперь он ходит в цилиндре
И лакированных башмаках, –
как сам же свидетельствует в “Исповеди хулигана”. Подобно сладчайшему Игорю, он уже “взорлил гремящий на престол” и ныне всеми признан, как “Знаменитый русский поэт”.
И вот, оказывается (невероятно, а факт), что хотя он и исповедовался публично в большевизме, и ботиночки носит на ранту, и повсесердно утверждён, однако внутри-то, в душе-то он по-прежнему остался без гроша в кармане и знаменитым русским поэтом – выразителем пролетарски-большевистской идеологии – считается по недоразумению.
<...>
...на днях он напечатал книгу “Избранное”. (Гиз, 1922), в коей сконцентрировал, видимо, лучшее и характернейшее для себя, сгруппировав его по хронологии своих сборников. Чрезвычайно показательным является, – что ни имаженных своих стихов, ни тех, в коих, по мнению высокоавторитетного П. Когана, виден “высокий пафос революции”, Есенин не включил в ”Избранное”: они чужды его душе; нехарактерны для него, Навязаны и сделаны. Ошибочно помещённая заключительная поэма “Пантократор” с восклицанием “к чёрту старое!” также дисгармонирует с общим тоном сборника, как один из “изысканных” образов, пролезших в “Избранное”:
Осуждён я на каторге чувств
Вертеть жернова поэм.
Чёткими чертами рисует “Избранное” путь развития души Есенина от свежей непритязательной “Радуницы” до чёрной и злобной истасканной “Мрети”; истинный облик поэта оказался совсем не таким, каким мы его видели раньше».
4
С. Есенин – А. Ярмолинскому
Нью-Йорк, 1 ноября 1922 г.
«Уваж<аемый> т. Ярмолинский.
27 окт<ября> в Чикаго я получил Ваше письмо с пометкой 3 окт<ября> и совершенно не получил книги, которую должен был послать мне Ваш издатель.
Очень хотел бы поговорить с Вами лично. Если можете, то позвоните. Завтра в 12 часов в отель, ком<ната> № 510.
С почт<ением> к Вам и Вашей жене С. Есенин».
А. Ярмолинский:
«Удивил меня Есенин <не только как издатель и книгопродавец в Москве> и своим предложением издать в Нью-Йорке сборник его стихов в моём переводе. Правда, у него не было на руках его книги, но это не помеха: он по памяти напишет выбранные им для включения в книжку стихи.
Я не принял всерьёз это предложение. Но оказалось, что он действительно верил в возможность издания сборника. Через несколько дней я навестил его в гостинице “Валдорф-Астория”, которая тогда помещалась на Пятом авеню, угол 34-й улицы. <...> Есенин небрежно сорвал с бювара лист запачканной кляксами промокательной бумаги, согнул его пополам и в эту импровизированную папку вложил тут же пачку листов бумаги. Затем на обложке написал карандашом: “Сергей – Essenin – Russia – Стихи и поэмы – Перевод Ярмолинского”.
Рукопись – я её сохранил – состоит из девятнадцати листов, написанных карандашом. <...> Имеется текст следующих стихотворений: “Исповедь хулигана”, “Песнь о собаке”, “Хулиган”, “Закружилась листва золотая...”, “Корова”, “В том краю, где жёлтая крапива...”, “Не жалею, не зову, не плачу...”, “Кобыльи корабли”. <...> Впрочем, дальше составления рукописи Есенин не пошёл. Передав её мне, он, видимо, потерял интерес к своей затее, и мы больше не встречались».
Московская газета «Известия ВЦИК», от 4 ноября, помещает информацию без подписи «С. Есенин и А. Дункан в Америке»:
«Выходящая на русском языке в Нью-Йорке газета “Новое Русское Слово” (октябрь) посвящает ряд статей приехавшим в Америку С. Есенину и Айседоре Дункан. В интервью с корреспондентами Есенин, между прочим, заявил: “Писателям при большевиках жилось неплохо. Лучше других. Их не трогали, они могли работать, даже ругать правительство. Но они испугались, запищали, убежали за границу...” Есенин предполагает прочесть ряд лекций “О новой России”.
А. Дункан в интервью говорит, что советское правительство встретило её очень радушно, и только из-за недостатка помещения ей пришлось организовать школу всего на 50 человек вместо 1000, как было намечено. <...> “Но, однако, я уверена, что американское правительство не разрешит мне устроить школы, как это разрешило мне русское”...»
5
С. Есенин – А. Мариенгофу
Нью-Йорк, 12 ноября 1922 г.
«Милый мой Толя! Как рад я, что ты не со мной здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься.
Изадора прекраснейшая женщина, но врёт не хуже Ваньки. Все её бáнки и зáмки, о которых она пела нам в России, – вздор. Сидим без копеечки, ждём, когда соберём на дорогу, и обратно в Москву.
Лучше всего, что я видел в этом мире, это всё-таки Москва. В чикагские “сто тысяч улиц” можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире.
О себе скажу (хотя ты всё думаешь, что я говорю для потомства), что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь.
Раньше подогревало то при всех российских лишениях, что вот, мол, “заграница”, а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужнó, значение его для всех, как значение Изы Кремер, только с тою разницей, что Иза Кремер жить может на своё пение, а тут хоть помирай с голоду.
Я понимаю теперь, очень понимаю кричащих о производственном искусстве.
В этом есть отход от ненужного. И правда, на кой чёрт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами и бородой Аксёнова. С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это так же неприятно, как расстёгнутые брюки.
Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался, как в письме к Ветлугину, в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришёл домой, вот приехал Гришка, вот Кроткие, вот Сашка, и т. д. и т. д. В голове у меня одна Москва и Москва.
Даже стыдно, что так по-чеховски.
Сегодня в американской газете видел очень большую статью с фотогр<афией> о Камер<ном> театре, но что там написано, не знаю, зане никак не желаю говорить на этом проклятом аглицком языке. Кроме русского, никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски.
Конечно, во всех своих движениях столь же смешон для многих, как француз или голландец на нашей территории.
Ты сейчас, вероятно, спишь, когда я пишу это письмо тебе. Потому в России сейчас ночь, а здесь день.
Вижу милую, остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой, и Мартышан.
Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь. Всё равно при этой культуре “железа и электричества” здесь у каждого полтора фунта грязи в носу.
Поклонись всем, кто был мне дорог и кто хоть немного любил меня. В первую голову Гришке, Сашке, Гале и Яне, Жене и Фриде, во вторую всем, кого знаешь.
Если сестре моей худо живётся, то помоги как-нибудь ей. В апреле я обязательно буду на своей земле, тогда сочтёмся.
Если нет своих денег, то сходи (обязательно даже), сходи к представителю Гржебина, узнай, по скольку продают в Германии мой том, и с общей цены на 5000 экз. получи немецкими марками. Потому рыночная цена марок дороже госуд<арственной>. Государство не дало ведь мне ни гроша, поэтому мне выгодней и не обидней. Если ты продашь их спекулянтам, поделишь между Зинаидой и ею.
Недели две-три назад послал тебе телеграфом 5 пайков “Ара”.Получил ли ты? Если нет, то справься. Ту же цифру послал Ек<атерине> и Зинаиде. Зинаиде послал на Орёл, Кромская, 57, Н. Райх. Другого адреса я не знал.
Здесь имеются переводы тебя и меня в изд<ании> “Modern Russian Poetrу”, но всё это убого очень. Знают больше по имени, и то не америк<анцы>, а приех<авшие> в Амер<ику> евреи. По-види<мо>му, евреи самые лучшие цен<ители> искусства, потому ведь и в Росс<ии>, кроме еврейских дев, никто нас не читал.
Ну, прощай, пока. Целую тебя и твою Мартышку. Изадора кланяется.
Твой Сергей.
Жоржу, Клычкову, Устинову, Орешину поклонись тоже в первую голову».
Выступления А. Дункан, 14 и 15 ноября, в Карнеги-холл.
Газета «New York Times» писала:
«Полный зал приветствовал Айседору Дункан на её пятом выступлении в Карнеги-холл прошлым вечером, объявленном как “прощальный” концерт американской танцовщицы, хотя уже сообщается, что она может продлить своё турне, завершив его здесь в январе будущего года. В концерте участвовал Русский симфонический оркестр под управлением Модеста Альтшулера, исполнивший “Неоконченную симфонию” и “Ave Maria” Шуберта, Седьмую симфонию Бетховена и шесть вальсов Брамса».
Достарыңызбен бөлісу: |