Сергей есенин


За каждый крик ваш, брошенный в меня!



бет18/24
Дата14.07.2016
өлшемі1.98 Mb.
#199086
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   24

За каждый крик ваш, брошенный в меня!


– ему ответил оглушительный взрыв рукоплесканий. Пьяный, несчастный Есенин победил. Публика устроила ему настоящую овацию (вероятно, к вящему неудовольствию Сальери)».
Александр Кусиков, поэт, соратник Есенина по группе имажинистов:

«В 1922 году мы встретились с ним за границей. Но запад и заокеанские страны ему не понравились. Вернее, он сам не хотел, чтобы всё это, виденное им впервые, понравилось ему. Безграничная, порой слепая, есенинская любовь к России, как бы запрещала ему влюбляться. “А, знаешь, здесь, пожалуй, всё лучше, больше, грандиознее... Впрочем, нет! – давит. Деревья подстриженные, и птахе зарыться некуда; улицы, только и знай, что моют и плюнуть некуда”...

Из Берлина приехали в Париж. Он уехал в Америку, я остался в Париже. Вскоре я получил от него письмо, датированное 23 февраля 1923 года...

«...тоска смертельная, невыносимая, чую себя здесь чужим, а как вспомню про Россию... Не могу! Ей-богу, не могу! Хоть караул кричи, или бери нож, да становись на большую дорогу... Напиши мне что-нибудь хорошее, тёплое и весёлое, как друг. Сам видишь, как матерюсь. Значит, больно и тошно...»

Любовь к России всё заметнее и заметнее претворялась в заболевание. В болезнь страшную, в болезнь почти безнадёжную.

Берлин, Париж, Нью-Йорк – затмились.

Есенин увидел “Россию зарубежную”, Россию без родины.

Снова пьют здесь, дерутся и плачут,

Под гармоники жёлтую грусть.

Проклинают свои неудачи,

Вспоминают московскую Русь.

И я сам, опустясь головою,

Заливаю вином,

Чтоб не видеть в лицо роковое,

Чтоб подумать хоть миг об ином.

Ах, сегодня так весело россам!

Самогонного спирта – река.

Гармонист с провалившимся носом

Им про Волгу поёт и про че-ка.

Что-то злое во взорах безумных

Непокорное в громких речах.

Жалко им тех дурашливых, юных,

Что сгубили свою жизнь сгоряча.

Жалко им, что Октябрь суровый

Обманул их в своей пурге

И уж точится удалью новой

Крепко спрятанный нож в сапоге.

Где ж вы те... что ушли далече?

Ярко ль светят вам наши лучи?

Гармонист спиртом сифилис лечит,

Что в киргизских степях получил.

Нет, таких не подмять, не рассеять,

Бесшабашность им гнилью дана

Ты Рассея моя... Рас... сея...

Азиатская сторона!

Запил Есенин. Пребывание за границей сделалось для него невыносимым».



11

Георгий Иванов, поэт и критик, эмигрант:

«Весной 1923 года я был в берлинском ресторане на Мотцштрассе. Кончив обедать, я шёл к выходу. Вдруг меня окликнули по-русски из-за стола, где сидела большая шумная компания. Обернувшись, я увидел Есенина. <...>

Я не встречался с Есениным несколько лет. На первый взгляд, он почти не изменился. Те же васильковые глаза и светлые волосы, тот же мальчишеский вид. Он легко, как на пружинах, вскочил, протягивая мне руку. – Здравствуйте! Сколько лет, сколько зим. Вы что же проездом или эмигрантом заделались? Если не торопитесь, присоединяйтесь, выпьем чего-нибудь. Не хотите? Ну, тогда давайте я вас провожу...

Швейцар подал ему очень широкое, короткое чёрное пальто, цилиндр. Поймав мой удивлённый взгляд, он ухмыльнулся. – Люблю, знаете, крайности. Либо лапти, либо уже цилиндр и пальмерстон... – Он лихо нахлобучил цилиндр на свои кудри. – Помните, как я когда-то у Городецкого в плисовых штанах, подпоясанный золотым ремешком, выступал. Не забыли?

Конечно, я помнил... Концертный зал Тенишевского училища. На ярко освещённой рефлектором эстраде, портрет Кольцова, осенённый вилами, косой и серпом. Под ним два “аржаных” снопа и вышитое крестиками полотенце. На эстраду выходит Есенин в розовой, шёлковой косоворотке, на золотом пояске болтается гребешок. Щёки подрумянены. В руках букет бумажных васильков. Выходит он подбоченясь, как-то “по-молодецки” раскачиваясь. Улыбка ухарская, но смущённая. Тоже, как и весь выход, должно быть, не раз репетировалась и эта улыбка, а не удаётся, смущение сильнее.

– Валяй, Серёжа! Не робей! – слышится из-за эстрады голос Городецкого. Есенин встряхивает кудрями и начинает звонко отчеканивать стихи.

За ним читают другие. Городецкий, косоворотка которого топорщится на груди: под ней чёрный бант и крахмальный пластрон, после этого “мужицкого” вечера Городецкий вдвоём с женой приглашён куда-то в “приличный дом”, где требуется смокинг... “Олонецкий гусляр” – Клюев, наряженный коробейником и тоже подрумяненный. Черноглазый и белозубый красавец – не то лихач, не то опереточный разбойник Сергей Клычков...

Клюев, ожидая очереди выступать, бережно оправляя сборки своей поддёвки, вполголоса, сильно налегая на “О”, репетирует:

Ах, ты птица, птица райская,

Дребезда золотопёрая!..

И, должно быть, чтобы вполне войти в роль мужика-простачка, шепчет Клычкову, стараясь придать своему хитрому морщинистому лицу глуповато-испуганное выражение:

– Боязно, братишка, ой, боязно. Неровён час – из памяти стих выскочит. Оконфужусь тогда при всём честном народе, перед господами-то...
– Помните? – Есенин смеётся. – Умора! На что я тогда похож был! Ряженый!.. – Да, конечно, ряженый. Только и сейчас в Берлине в этом пальто, которое он почеиу-то зовёт пальмерстоном, и цилиндре, у него тоже вид ряженого. Этого я ему, понятно, не говорю.

Мы идём по тихим улицам Вестена. Есенин, помолчав, говорит: – А признайтесь, – противен я был вам, петербуржцам. И вам, и Гумилёву, и этой осе Ахматовой. В “Аполлоне” меня так и не напечатали. А вот Блок – тот меня сразу признал. И совет мне отличный дал: “Раскачнитесь посильнее на качелях жизни”. – Я и раскачнулся! И ещё раскачнусь! Интересно, что бы сказал Александр Александрович, если бы видел мою раскачку, а?

Я молчу, но Есенин как будто и не ждёт от меня ответа. Он продолжает о Блоке: – Ах, как я любил Александра Александровича. Влюблён в него был. Первым поэтом его считал. А вот теперь, – он делает паузу. – Теперь многие, Луначарский там, да и другие, пишут, что я первый. Слыхали наверно? Не Блок, а я. Как вы находите? Врут, пожалуй? Брехня?»
«Изадора! Браунинг убьёт твоего дарлинг Сергея!..»

(С. Есенин, из телеграммы)



1

С. Есенин – А. Дункан

Берлин, февр.-апр. 1923 г.

«Isadora browning darling Sergei lubich moja darling scurrу scurrу».
М. Дести:

«Айседора всё ещё лежала в постели с высокой температурой, и ни днём, ни ночью её нельзя было оставлять ни на секунду. Сергей и его берлинские приятели забрасывали её телеграммами, в которых говорилось, что он покончит с собой, если Айседора к нему не вернётся. Телеграммы Сергея обычно гласили: “Айседора браунинг (он считал, что “браунинг” – это “стрелять”) дорогого Сергея любишь моя милая скари, скари” (это означало “скорее, скорее”) – по пять-шесть телеграмм в день, от которых температура у Айседоры немедленно подскакивала.

Несмотря на усилия врача, она не могла спать. Наконец Айседора сказала: “Мэри, родная, если ты мне настоящий друг, найди способ отвезти меня к Сергею, не то я умру. Я без него жить не могу. Мысль, что с ним может случиться что-то плохое, сводит меня с ума. Узнай, можно ли найти машину, и мы поедем в Берлин”.

О боже! Денег у нас ни гроша, а она хочет поехать в Берлин на машине! Ничто и никогда не казалось ей невозможным. Она заявила, что не поедет на поезде. <...>

На следующий день мы послали за старым мошенником, который уже ссудил Айседоре небольшую сумму денег под очень ценные картины Каррьера, – она дорожила ими больше всего на свете. После весьма неприятного спора и при условии, что Айседора подпишет какие-то бумаги, он согласился уговорить своего друга очень дёшево сдать ей машину с шофером и всем, что нужно, и дать ей 60 тысяч франков.

И произошло чудо: Айседора поправилась. Она телеграфировала Сергею: радуйся, Айседора едет.

Казалось, мы всё хорошо предусмотрели, но забыли о нашем “друге”-ростовщике. С каждым днём проценты росли, а сумма, которую он обещал дать, уменьшалась. И наконец в последний день, когда у нас к полудню всё было упаковано и мы сидели в шляпах, ожидая машину, он явился, потирая руки, которые уже давно должны бы были стереться от трения, и заявил, что сможет достать всю сумму только через три-четыре дня, и если Айседора согласна ждать, он достанет деньги, а если нет, то часть денег получит по возвращении.

Делать было нечего. Айседора не стала бы ждать ни дня – ни ради Бога, ни ради человека. <...>

Началось наше одно из самых странных путешествий. Айседора, должно быть, вообразила себя Летучим Голландцем, её обуяла мысль ехать без остановок. Но машина сломалась, едва доехав до Страсбурга, и шофер отказался ехать дальше. Однако это нас не обескуражило. Айседора немедленно наняла другой автомобиль, который сразу же после старта врезался в перила моста и получил повреждения. Нам пришлось остаться на ночь в Страсбурге. <...>

“У меня предчувствие, – продолжала Айседора, – что Сергей умирает, что он застрелился”. <...> “” «» – <>

Айседора, разговорившись с милейшим молодым человеком за соседним столом, выяснила, что он едет к себе домой в Лейпциг. Он был гонщиком, и у дверей стоял его великолепный автомобиль мощностью в сто лошадиных сил. Гонщик предложил подвезти нас. Мы распрощались со старой жестянкой, на которой приехали, и в час ночи выехали в Лейпциг. ... мы прибыли в Лейпциг утром. Вид у нас был ужасный, но молодой человек безумно влюбился в Айседору, которую, как оказалось, часто видел на сцене.

Он оставил нас в прелестном отеле, где после завтрака и ванны мы проспали до полудня, после чего наняли ещё один автомобиль и пустились в путь, прибыв в Берлин без новых приключений в 10 часов вечера».


«Когда мы подъехали к отелю “Адлон” в Берлине, Сергей одним прыжком влетел в машину через голову шофера (верх машины был опущен) и очутился в объятиях Айседоры. Его приятель, поэт <А. Кусиков>, которого я прежде никогда не видела, вскочил в машину с другой стороны и пылко приветствовал меня: жал руку, целовал в обе щеки, во всю глотку орал слова какого-то стихотворения.

Естественно, несколько добропорядочных берлинцев обступили автомобиль, наблюдая эту пасторальную сцену, но мы (исключая, конечно, шофера) не замечали ни улицы, ни людей. Мы видели только, что Сергей жив и здоров. Вот он собственной персоной с развевающимися при электрическом свете золотыми кудрями. Прыгая, он бросил свою шапку – дорогостоящий но красивый жест. Зачем ему теперь шапка? Его любовь, его лапочка, его Айседора здесь – прочь, шапка. Он мог бы тут же сбросить и пальто и башмаки.

Это не было позой: оба эти экзальтированные существа действительно забыли об окружающих. В конце концов полиция разогнала зевак, и после некоторых усилий мы уговорили своих обожателей выйти из машины. Однако добиться вразумительного ответа на вопрос, в какой теперь отель ехать и вообще сняли ли поэты нам комнаты, нам так и не удалось. В отчаянии я решила попытаться устроиться в отель, перед которым мы стояли, но слухи о наших парижских злоключениях летели быстрее нас и уже достигли ушей управляющего. Поэтому, когда он увидел уважаемую Айседору в объятиях её златокудрого поэта, он сказал, что к его большому сожалению, у них не осталось в отеле даже малюсенькой комнатки. Я считала это бессердечием с его стороны, но всё же нам пришлось ретироваться и погрузиться в машину, которую шофер старался спрятать от любопытных глаз, отъехав на несколько шагов от ярко освещённого входа в отель.

Мы двинулись дальше, к отелю “Палас”. В нём другой русский поэт, большой приятель Сергея (в высоких сапогах, галифе, великолепной красной черкеске, подпоясанный по тонкой талии серебряным кушаком, и в высокой кубанке) пошёл со мной в холл. Я шествовала впереди него, как будто это был мой гид, секретарь или кто вам заблагорассудится. Я спросила, забронирован ли номер для мисс Айседоры Дункан, о котором телеграфировали, и с чрезвычайной учтивостью и вежливостью управляющий ответил, что в отеле не получали нашу бесценную телеграмму. (Меня это не удивило, ведь мы её и не посылали.) Тем не менее для мисс Дункан номер нашёлся, хотя для этого управляющему пришлось отказать тридцати претендентам».



2

М. Дести:

«В этот момент в холл спокойно вошли Айседора с Сергеем, за ними шофер и несколько портье, несущих багаж. Айседора и Сергей не сомневались, что раз они тут, то комнаты найдутся.

Ещё несколько русских, которых я раньше не заметила, но явно входящих в нашу компанию, все с музыкальными инструментами, гурьбой бросились вверх по лестнице, пока мы поднимались на лифте. На вежливо улыбающемся лице управляющего появилось выражение крайнего удивления и некоторой растерянности, когда он увидел это неожиданное дополнение к нашей группе.

Когда нас ввели в королевский номер, управляющий спросил, сколько нас и сколько комнат нам требуется. Айседора царственным жестом обвела всю компанию. “Комнаты на всех, – сказала она. – Это со мной”.

Охнув, я подумала об оставшихся у нас нескольких тысячах франков. В пути мы слышали странные вещи – что за несколько франков дают тысячи марок, и считали, что сможем на эти деньги долго прожить. И действительно, к концу путешествия мы получили за несколько франков миллионы марок, но, к сожалению, на эти миллионы очень мало что можно было купить.

– Куше, куше, – кричал Сергей (что означало “кушать”).

– Да, да, куше, куше, – вторила ему Айседора.

Нас развели по разным комнатам вымыться и переодеться, а в это время первый русский поэт лихорадочно названивал нескольким русским – тем, кто ещё не слышал о нашем приезде и кому не понравилось бы упустить пир. Радости обильного стола не были повседневными у русской колонии артистов и художников в Берлине. Затем необходимо было пригласить представителя русского правительства, но это могла сделать лично Айседора.

Пришли все и даже несколько человек, которых никто не знал. Как в сказке, в середине большого салона был накрыт стол. Позже мы узнали, что в нашем распоряжении были и большой и малый салоны, в которых стояло много легко бьющихся вещей, но об этом потом.

Айседора решила, что вечер должен быть русским, с русским столом и напитками. Так оно и произошло. Могу заверить, что со дня сотворения мира не было более русского вечера. Сервировочные столы были уставлены русскими закусками – я никогда не пробовала таких деликатесов. А обычай – Айседора на нём настаивала – каждому выпить по три рюмки водки, одну за другой, перед закусками меня почти доконал. Как я держала голову после этого и держала ли, не помню. Русские, у кого были балалайки, играли и пели, все остальные подпевали. До чего же было красиво! Нас как бы перенесло в страну эстетической грусти. Ничто на свете не может сравниться с щемящей тоской русских мелодий.

Подали обед, и мне показалось, что мы съели столько, сколько хватило бы, чтобы несколько недель кормить полк. Но это была только запевка к настоящему пиру.

Айседора вышла из своей комнаты, как радуга, прекраснее,чем я её когда-либо видела. Она излучала счастье. Сергей встал перед ней на колени, по его лицу текли слёзы, он осыпал её тысячами прекрасных нежных ласковых русских слов. Вся компания тоже встала перед Айседорой на колени и стала целовать ей руки. Было очень трогательно. Как счастливы мы были! Группа беззаботных, бездомных людей – да понимали ли они, что произошло и что вообще происходит в мире? Было ли до этого им дело, этим людям без родины? Художникам, а все они были художниками в своём деле, свидетельствующим своё преклонение перед величайшей из них.

Сергей был доволен, потому что, склоняясь перед Айседорой, они падали ниц перед ним, их поэтом, их Есениным, их Сергеем. О да, уж в этом они толк понимали, а если он хотел оставаться “скандалистом” и “хулиганом”, кем он, конечно, был, то почему бы и нет? У гения есть привилегии, он может делать что хочет. Как смеют простые смертные указывать, что отмеченным богом делать и как себя вести?

Суп, рыба, пожарские котлеты и прочие блюда следовали одно за другим с соответствующими винами. Несколько гостей уже начали сползать со стульев, когда Сергей встал, чтобы продекламировать одно из своих стихотворений. Когда он заговорил, похоже было, что через всех прошёл электрический разряд. Сергей вскочил на стол, и хотя в то время я не знала по-русски ни слова, меня, так же как и всех, увлекли сила и пафос его голоса и стиха.

Бедный Серёженька! Бедный необузданный больной мальчик! Ему ведь было только двадцать семь лет.

После стихов Айседора с Сергеем сплясали русского, а мы хлопали им в такт. Советский представитель, сидевший во главе стола, к этому времени начал клевать носом и покачиваться. Казалось, ему было трудно сидеть на диване: и он, и диван были чересчур набиты, и каждый раз, когда представитель сползал на пол, все кидались сажать его обратно».

3

М. Дести:

«Всё было великолепно, хотя и шумно, до тех пор, пока Айседора не подслушала оживлённый разговор между Сергеем и другим поэтом об Анне. Они произносили “она”, но русский язык Айседоры был далёк от совершенства, и она подумала, что говорят о какой-то новой любви Сергея, которой, как ей казалось, другой поэт дразнил Сергея. Она обругала этого поэта, сказала, что всё знает об Анне. Это вызвало у Сергея жесточайший припадок ярости. Что тут началось! Действительно, если бы эти сцены не были такими гибельными для них обоих, они были бы смешны. <...>

А утром мы получили очень вежливую записку от администрации, в которой говорилось, что номер с этого дня сдан и не будем ли мы так любезны освободить его к полудню. Несмотря на все мои объяснения с администрацией, нам пришлось выехать из отеля, но выбрались мы только в пять часов дня, снова счастливые, в гармонии друг с другом и улыбающиеся».



4

М. Дести: <...> “” «» – <>

«Мы поехали в машине на большую прогулку, а по возвращении обосновались в другом отеле. Там уже собралась довольно большая группа русских поэтов и художников, чтобы приветствовать нас. Все были готовы начинать новый вечер. Представитель советского посольства не появился. Как-то мы поехали к нему в гости, но он был болен и не принял нас, а когда позже я попросила визу, он отказался, как я уже сказала, её подписать.

Снова было устроено большое веселье, и милый старый учитель музыки, которого я накануне видела под столом спасающимся от летающих по комнате предметов, теперь весело играл на своей гавайской гитаре, пел и счастливо улыбался. Всем было весело, за коктейлями последовали закуски и водка. На этот раз я решила, что по три чарки выпьют без меня. Принесли роскошный обед. Не представляю, как в немецких отелях доставали русские деликатесы, свежие продукты, которые нельзя было найти даже в России. В разгар обеда Сергей начал было петь, и они с Айседорой снова сплясали русского. Вдруг он отстранил её, сказав, что только русские могут плясать этот танец. Он схватил одного парнишку, и они пошли плясать, подпрыгивая, как дьяволы, почти до потолка. Такая пляска имела бы повсюду большой успех. И тут снова у Сергея появились симптомы приступа ярости.

Айседора прошептала мне: “Мэри, милая, не пугайся тому, что я сделаю. Я собираюсь вылечить его от всей этой ерунды. Помни, как бы странно я ни вела себя, какие бы номера ни откалывала, я притворяюсь”. Сначала так оно и было, но потом её захватил вихрь буйства, и остановиться она уже не могла, даже когда захотела. Сергей начал оскорблять её танец. Ему было всё равно, с чего начать, и все перед ним тряслись и падали ниц. Айседора давала ему сдачи сполна, хотя на его стороне было преимущество: блеск и остроумие, понятные всем. Айседора же говорила на языке, который они не понимали. Поэтому она прибегла к более простому методу: снова и снова выкрикивала все ругательства и оскорбления, которые знала по-русски. А так как их было очень мало, она упоминала животных – свинью, собаку, корову и т. п. Сначала это, благодаря забавному американскому акценту Айседоры, всех очень позабавило, даже Сергей визжал от смеха, и на какое-то время удалось избежать бури. Сергей перескочил через стол, заключил Айседору в объятия, бешено целуя её глаза, волосы, руки, даже прекрасные ноги. Но, вспомнив, что она обозвала его какой-то там собакой, начал снова дебоширить.

Шампанского было выпито много. Сергей повёл себя так ужасно, что перепугались даже его лучшие друзья. Когда на него это находило, ему было всё равно, друг перед ним или враг. Он сдёрнул скатерть со стола, и в одно мгновение весь обед и блюда разлетелись в разные стороны, попав в гостей. Все стали поднимать тарелки и блюда на стол. Айседора сказала мне: “История повторяется!” – вспомнив, как другой человек много лет назад во Франкфурте-на-Майне сбросил наш обед так же внезапно и эффектно.

“Помни, что я сказала, – продолжала она шёпотом, – сегодня я его точно вылечу. Надоело мне смотреть, как все удовольствия получает он”.

И она, легко подхватив тарелку со стола, запустила её в картину на стене. Раздался страшный треск, который потряс нежную Айседору больше, чем всех остальных. На мгновение Сергей, видимо, подумал, что это сделал он, но когда разбился графин в камине – словно выстрелили из пушки, он забеспокоился.

– Ух, до чего интересно, – воскликнула Айседора. – Если бы я знала, какое это удовольствие, я бы уже давно занималась этим вместе с тобой.

И тут начался такой ураган, что в комнате не осталось ничего целого.

Я пыталась унять Айседору, но она только подмигивала мне и шептала: “Всё в порядке, не пугайся. Я знаю, что делаю”. Она уже ничего не соображала и была в таком же состоянии, как и Сергей. Жуткое напряжение, в котором она находилась в результате его припадков уже более двух лет, начало сказываться на её нервах. Она впала в истерику, не понимая, что делает, и не в силах контролировать свои поступки. Снова явились управляющий и портье отеля, и вдруг Сергей, хитренько взглянув, успокоился и потребовал, чтобы позвали доктора.

– Айседора больна! Доктора! Доктора! – повторял он. В конце концов послали за врачом. Уж не собирался ли Сергей устроить так, чтобы её увезли, как в Париже увезли его? Пришёл очень милый доктор, который, несмотря на все мои протесты, сделал Айседоре укол. От этого укола она потом очень сильно заболела. Я предложила сделать укол и Сергею, но этот хитрец вёл себя в присутствии врача очень тихо и кротко.

Решительно выпроводив всех гостей, кроме двух больших приятелей Сергея, поэта и музыканта, я попыталась закрыть дверь в комнату Айседоры, чтобы Сергей не входил к ней. Но он начал так скандалить, крича, что вызовет полицию и что я отравлю Айседору, что мне пришлось открыть дверь. Он настаивал на том, чтобы разбудить её, и будил через каждые несколько минут всю ночь, а когда я вышла в салон за водой для Айседоры, он запер дверь на ключ и засов. Какие душевные муки я пережила! Я слышала, как Айседора умоляла оставить её в покое, не тревожить! Наконец я не выдержала и, воспользовавшись его приёмом, сказала: “Если вы не откроете мне, я вызову полицию и велю взломать дверь”.

Есенин открыл дверь, бросая в меня оскорбления, но не решаясь дотронуться. Остаток ночи он просидел со своими приятелями. Они пели грустные народные песни и были бы очень довольны, если бы могли заказать ещё шампанского, но это им не удалось».



5

М. Дести:

«Я умоляла Айседору вернуться со мной в Париж и снова начать серьёзно работать. Или немедленно возвратиться в Россию, в свою школу. Но Сергея она должна оставить. Она ответила, что это будет равносильно тому, что бросить больного ребёнка, и она никогда этого не сделает. Она отвезёт Сергея на его родину, где его понимают, любят за талант и будут к нему всегда добры. <...>
На семейном совете Айседора решила, что мы все должны поехать в Россию. Но сначала крайне необходимо съездить в Париж и сдать или продать её дом на рю де ля Помп, распорядиться с мебелью и т. п. Затем забрать её вещи и книги с собой в Москву, куда она решила уехать насовсем и где, несмотря на все трудности, она будет вести свою школу, а Сергей писать великолепные стихи. Мечты, прекрасные мечты!

Но как попасть в Париж, ведь Сергею въезд в него запрещён. Как получить визы по их красным русским паспортам? Но всё это не страшно, сказала Айседора, Мэри всё организует.

Сергей с приятелем взяли в долг четыре тысячи франков и решили, что замечательно будет поехать в Берлинский цыганский ресторан, где выступает великолепный русский цыган-певец, который раньше всегда пел царю. Поездка эта состоялась вопреки моему совету и желанию.

Мы заранее оплатили авто, которое должно было довезти нас на следующее утро до Страсбурга. На этом настояла я, иначе я отказывалась делать что бы то ни было. <...>


На следующее утро наша весьма разношёрстная компания совершала автомобильное путешествие. Я и Айседора сидели на заднем сиденье, учитель музыки с Сергеем – на откидных местах, а другой поэт – с шофером впереди. Мы ехали на большой и открытой машине, и, казалось, весь багаж мира был нагружен на нас и окружал нас. Бедный музыкант просто утонул в чемоданах. Видны были только его жидкие длинные нечёсаные волосы, закрывавшие почти всё его лицо.

Поэт, всё ещё в красном казакине, высокой, отделанной мехом кубанке (несмотря на тёплую погоду), и все остальные укрылись всякими пледами, одеялами и пальто, которые у Айседоры скопились за многие годы, – зрелище хоть куда. Погода стояла великолепная, ландшафт – захватывающий. В Лейпциг мы прибыли в час ночи без происшествий и скандалов. <...>


Мы уже подъехали к Страсбургу, когда шофер предупредил нас, что не может приблизиться к границе, потому что французы конфискуют его машину. Но не могли же мы идти пешком восемь или десять миль, ведь было уже восемь часов вечера, да к тому же мы не позаботились о визах. Поэтому шофер отвёз нас назад в ближайший городок, где находились американский и французский консулы.

Сколько же пришлось нам с Айседорой приводить доказательств, чтобы нам разрешили перевезти всю компанию через границу! Однако, несмотря на все мои старания, для музыканта я не смогла ничего сделать. Мы любовно расцеловались с ним, а так как Сергей накануне, к сожалению, пребывал в одном из своих припадков и разбил его любимую балалайку, то, думаю, музыкант без большого сожаления вернулся в Германию. Сказать по правде, если бы этот милый человек оставался с нами подольше, он оказался бы свидетелем таких сцен, что умер бы от горя, несмотря на всю свою любовь к Сергею и его великолепным стихам!

Консул знал Айседору; Сергея и поэта мы оставили в машине, а консулу объяснили, что Айседора везёт своего мужа во Францию, чтобы проконсультироваться у специалиста. Из-за припадков мы не могли с ним справиться, поэтому везём с собой ещё одного русского <А. Кусикова> в качестве санитара. Так мы получили визы. <...>

Я сказала Айседоре, что она может добираться до Парижа как угодно, но я обязательно уеду ночью на поезде, а если остальные из нашей компании согласятся ехать со мной, уверена, что смогу упросить портье купить нам билеты, а деньги пришлю ему, как только приеду в Париж. Уговорить Айседору было невозможно. Она решила ехать на автомобиле и планов своих не меняла.

Портье принёс мне билет, и я попросила Айседору подождать от меня весточки и денег на дорогу».

6

М. Дести:

«Приехав в Париж, я тут же отправилась в “Отель дю Рин” и немедленно получила две тысячи франков. Я отправила их Айседоре телеграфом. Получив деньги, она решила, что было бы жаль проехать мимо великолепного собора, не показав Сергею его чудес и красот. И эти две тысячи ушли у них на трёхдневное автомобильное путешествие. Об Айседоре и Есенине я услышала лишь через четыре дня, когда получила послание: “Ради Бога, приезжай и спаси нас”. Они находились в отеле “Уэстминстер”, администрация которого отказывалась подавать им еду и просила немедленно выехать. А накануне вечером они зарегистрировались как мистор и миссис Есенины. Ночной клерк не имел представления, что это знаменитая Айседора и её русский муж, нагнавший своими скандалами ужас на многие отели Европы. <...>
Мы поехали обедать в отель “Карлтон”, и здесь Айседора, заплатив по счёту за прошлые обеды, решила, что это единственный отель в Париже, в котором стоит останавливаться. С ней тут всегда были очень вежливы и предусмотрительны, поэтому она пошла к дежурному и вернулась совершенно счастливая, заявив, что сняла прекрасный номер с прелестной комнатой для меня. Я отказалась переехать, сказав, что останусь в своём отеле. <...> “” «» – <>
На следующий день после ланча я поехала к ним. Управляющий отелем, увидев меня, спросил, не может ли он поговорить с мисс Дункан. Я ответила, что мисс Дункан нездорова, что поговорить с ним могу я, и не будет ли он так добр сказать мне, что хочет? Он сказал, что вечером будет большое празднество, и администрация сочла бы за честь, если бы мисс Дункан и сопровождающие её лица присутствовали на обеде. Я возразила: “Боюсь, что нет. Мисс Дункан всегда обедает у себя в номере”.

– О да, – сказал он, – это я помню, но мы объявили прессе, что будет много выдающихся гостей, и что особенно мы хотели бы пригласить мисс Дункан.

Возражать было выше моих сил и я направилась в салон. Айселора, бледная, изящно возлежала на кушетке. Я передала ей приглашение, и она согласилась принять управляющего. Он был в высшей степени вежлив, красноречив и в конце концов убедил её принять приглашение.

Она мило предупредила: “Помните, только для вас я нарушаю правило”. Можете себе представить, как мы хохотали, оставшись одни: то силой вышвыривают из отеля, то администрация умоляет пообедать за её счёт – ну и дела!»



7

М. Дести:

«Однако какой это был вечер! Какой вечер! Айседора пригласила пойти с нами нескольких художников. Когда обед приближался к концу и похоже было, что хоть на этот раз всё обойдётся, к нашему столу подошёл профессиональный танцор и стал упрашивать Айседору протанцевать с ним танго. Сердце у меня замерло: я знала бессмысленную ревность Сергея. И даже если бы он не был ревнив, то Айседора, танцующая танго, могла возбудить ревность даже святого. Лично я всегда хотела сбежать, когда она танцевала танго, несмотря на её необыкновенную красоту и грацию.

Когда она с триумфальным видом вернулась к столу, Сергей довольно громко крикнул: “Ещё шампанского!” Все неистово аплодировали Айседоре, и она снова танцевала с партнёром – на этот раз они были одни на площадке. А официант принёс ещё шампанского, хотя мы с Айседорой не разрешали ему этого делать.

Взгляд у Сергея стал дичать, и Айседора, надеясь, что Есенин последует за ней, попросила меня подняться с ней наверх, приглашая и других, когда захотят, выпить кофе. Но Сергей не пошёл за ней. Выходя из зала, Айседора сказала метрдотелю, чтобы её мужу не подавали больше спиртного, так как он очень нервный человек, а если начнёт себя вести несколько странно, то пусть его деликатно отведут в номер.

Примерно полчаса спустя раздался оглушительный шум – это несколько портье пытались деликатно отвести Сергея наверх. С треском открыв дверь в номер, он закричал: “Шампанского, шампанского!” Айседора распорядилась: “Дайте ему столько шампанского, сколько захочет, может, это его успокоит”. И начался ужасный скандал.



<...>

Айседора рухнула в постель полумёртвая, а рано утром управляющий объявил, что она должна немедленно выехать. Я возражала ему: “Это невозможно, ведь мисс Дункан тяжело заболела”. На что он ответил, что это не имеет никакого значения и что в противном случае её вынесут через специальный чёрный ход, откуда выносят больных и мёртвых. Айседоре было так плохо, что я боялась, она умрёт. Глаза остекленели, она ничего не видела и не понимала.

Сергей проявил большую нежность и заботливость и очень боялся, что за ним придёт полиция. (Как я от всего этого не сошла с ума? Значит, буду жить долго.) Администрация отказалась что-либо обсуждать и требовала, чтобы мы убирались.

Я послала за Реймондом, умоляя его немедленно приехать с хорошим доктором, что он и сделал. Врач выдал свидетельство, что мисс Дункан смертельно опасно двигаться и что она отравлена. Он предупредил администрацию, чтобы она была очень осторожна. Случай отравления всерьёз испугал её: Айседора обедала в отеле и довольно громко вечером заявила, что её отравили.

Больше нас не трогали, а на следующее утро мы переехали в отель “Резервуар” в Версале. Он располагался в прелестном маленьком павильоне. Там Айседора с Сергеем оставались несколько дней...»

8

С. Есенин – Е. Есениной

Париж, 22 апреля 1923 г.

«Совершенно невозможная вещь, чтобы я писал тебе тысячу раз и ты, дура, не отвечала.

Добрó бы ты не знала адреса, Мариенгоф пишет же мне. Я получал его письма в Америке, в Париже и вообще везде по тому адресу, кот<орый> ему указывал. Не знаю, почему у тебя нет смекалки отправить мне хоть одно письмо через него или через Ваню и написать, как вы живёте.

Адрес парижский. Попроси Толю, чтоб он тебе помог с деньгами. В июне я приеду в Москву.

Когда дам тебе из Ревеля иелеграмму, приезжай встречать. Напиши, что тебе нужно купить. Пиши сжато и разумней, потому что письма мои читаются. Жив ли отец? Жива ли мать? Как Шура?

Всех вас целую.

Сергей».
Нью-йоркская газета «Новое русское слово» (от 26 апреля) помещает анонимную заметку «Поэт Есенин опять накуролесил»:

«Париж. Пролетарский поэт Сергей Есенин, муж танцовщицы-босоножки Айседоры Дункан, снова попал в неприятность.

На днях ночью он отправился в новый русский ресторан на Монмартре. Обнаруживши там среди официантов двух бывших русских гвардейских офицеров, он поднял скандал и стал поносить и оскорблять их.

Он был гость, и бывшие офицеры, как официанты, ничего не могли ему сделать.

Вскоре в ресторане появились двое русских, оказавшихся старыми приятелями бывших гвардейцев.

Оскорблённые пожаловались им на Есенина. Пришедшие набросились на полупьяного поэта, потащили в гардеробную, где сняли с него пальто и ботинки, и выбросили его на улицу.

После этой неприятности Есенин опять заболел. За ним ухаживает жена, Айседора Дункан».


Есенин расскажет позже, после возвращения в Россию, Всеволоду Рождественскому:

«– Ты вот спрашиваешь, что делал я за границей? Что я там видел и чему удивился? Ничего я там не видел кроме кабаков да улиц. Суета была такая, что сейчас и вспомнить трудно, что к чему. Я уже под конец и людей перестал запоминать. Вижу – улыбается рожа, а кто он такой, что ему от меня надо, так и не понимаю. Ну и пил, конечно. А пил я потому, что тоска загрызла. И, понимаешь, началось это с первых же дней. Жил я сперва в Берлине, и очень мне там скучно было...

Париж – совсем другое дело. В Париже жизнь весёлая, приветливая. Идёшь по бульварам, а тебе все улыбаются, точно и впрямь ты им старый приятель. Париж – город зелёный, только дерево у французов какое-то скучное. Уж и так и сяк за ним ухаживают, а оно стоит, надув губы. Поля за городом прибранные, расчёсанные – волосок к волоску. Фермы беленькие, что горничные в наколках. А между прочим, взял я как-то комок земли – и ничем не пахнет. Да и лошади все стриженые, гладкие. Нет того, чтобы хоть одна звкурчавилась и репейник в хвосте принесла! Думаю, и репейника-то у них там нет.

– Ну а люди?

– Да что люди! Разве ты поймёшь, что они про тебя думают? Любезны очень, так и рассыпаются, а всё не русская душа. Ну, а про наших эмигрантов и говорить нечего. Они все конченые, выдуманные. Даже и шипят на нас неталантливо, по-жабьи. Один из них – рыхлый такой толстяк – спрашивает меня: “А правда, что вы пастухом были?” – “Правда, – говорю, – что же тут удивительного? Всякий деревенский парнишка в своё время пастух”. – “Ну, тогда понятно, что вы большевиком стали. Вы, значит, их действия одобряете?” – “Одобряю”, – говорю. И взяла меня тут такая злость, что наговорил я ему такого... И вообще скажу тебе – где бы я ни был и в какой бы чёрной компании не сидел (а это случалось!), я за Россию им глотку готов был перервать. Прямо цепным псом стал, никакого ругательства над Советской страной вынести не мог.

И они это поняли. Долго я у них в большевиках ходил».


С. Есенин – А. Мариенгофу

Париж, вторая половина апреля 1923 г.



«Милый рыжий! В июне буду в Москве и прошу тебя пожаться ещё на “счёт” сестры. После сочтёмся.

Напиши, что тебе купить.



Стихи берегу только для твоей “Гостиницы”. Есть чудесные.

Сейчас немного начинаю собираться уже в дорогу. После скандалов (я бил Европу и Америку, как Гришкин вагон) хочется опять к тишине с какой-нибудь Эмилией и Ирмой, и нашими Гусаками.

Привет Мартыну, Клопикову, Ваньке, Сашке и Гришкиной милашке.



Скучаю смертно. Есть изумит<ельные> рассказы, специально выносимые за нашим столом (конечно, устные).

Эмилям Кротким тоже передай привет. Извини, голубчик, это вся моя Москва. Включая Жоржа и его рыжую, которым шлю горячий поцелуй. Больше и кланяться некому, а если бы и было, то всё равно шляпы не сниму.

Боже! какой оказался маленький Казин. Читал Май и поставил 2. При таких обещаниях так не делают. Даже Тихонов, совсем неизв<естный> до него, и тот насовал ему в зубы. В общем, разносить будем, когда приеду. Мы! мы! мы всюду у самой рампы на авансцене.

Господи! даже повеситься можно от такого одиночества. Ах, какое поганое время, когда Кусиков и тот стал грозить мне, что меня не впустят в Россию.

Это, знаете ли,

не хотите ль” кое-что



из “Сорокоуста”.

До свиданья, милый.

Целую и жду встречи,

твой Сергей».
«Где ты, где ты, отчий дом...»

1

М. Дести:

«... мы вернулись в Париж, где Айседора получила возможность снова вступить во владение своим домом на рю де-ля Помп, № 103, с его великолепным Бетховенским залом, в котором прежде было проведено так много блаженных счастливых часов, лилась райская музыка, танцевали Айседора и её четыре прелестные ученицы! В этом зале часто собирались вся красота и остроумие Парижа.

Но денег не было и началась ежедневная распродажа мебели, книг, картин, зеркал – словом, всего, что было в доме. Каждый день Айседора говорила с улыбкой: “Ну, что съедим сегодня – диван, книжный шкаф или это старое кресло?” И каждый день приходил торговец подержанной мебелью и оставлял деньги на обед. Догадки, сколько дадут за ту или иную вещь, превратились в игру. Больше всего забавлял Айседору набор из гобелена: диван и четыре кресла – подарок Лоэнгрина, полученный много лет назад. Она тратила большие деньги на то, чтобы эти вещи сохраняли и хорошо заботились о них, пока сама находилась в отъезде, но когда наступила их очередь быть проданными, за них дали только триста долларов, ибо они оказались искусной подделкой. Как ни странно, Айседора ненавидела эти вещи, но сохраняла как память о человеке, подарившем их. Она часто говорила: “Не пойму, почему людям нравятся эти вещи, я возле них чувствую себя неприятно”, – но ведь она вообще ненавидела мебель, и единственное, что признавала, это кушетки и несколько прекрасных столов. Письменные столы приводили её в ужас, она всегда писала на огромных простых столах, где можно было как угодно разбрасывать книги и бумагу.

С каждым днём дом, по её мнению, становился лучше, так как мебель постепенно исчезала, пока продавать стало нечего».
Есенин готовит книгу «Москва кабацкая», пишет для неё стихотворения: «Эта улица мне знакома...» и «Мне осталась одна забава...»

Эта улица мне знакома,

И знаком этот низенький дом.

Проводов голубая солома

Опрокинулась над окном.
Были годы тяжёлых бедствий,

Годы буйных, безумных сил.

Вспомнил я деревенское детство,

Вспомнил я деревенскую синь.
Не искал я ни славы, ни покоя,

Я с тщетой этой славы знаком.

А сейчас, как глаза закрою,

Вижу только родительский дом.
Вижу сад в голубых накрапах,

Тихо август прилёг к плетню.

Держат липы в зелёных лапах

Птичий гомон и щебетню.
Я любил этот дом деревянный,

В брёвнах теплилась грозная морщь,

Наша печь как-то дико и странно

Завывала в дождливую ночь.
Голос громкий и всхлипень зычный,

Как о ком-то погибшем, живом,

Что он видел, верблюд кирпичный,

В завывании дождевом?
Видно, видел он дальние страны,

Сон другой и цветущей поры,

Золотые пески Афганистана

И стеклянную хмарь Бухары.
Ах, и я эти страны знаю.

Сам немалый прошёл там путь.

Только ближе к родному краю

Мне б хотелось теперь повернуть.
Но угасла та нежная дрёма,

Всё истлело в дыму голубом.

Мир тебе – полевая солома,

Мир тебе – деревянный дом.

Станислав и Сергей Куняевы историю «рождения» этого стихотворения излагают так:

«...когда весной 1923 года до Есенина дошла весть, что их родовое гнездо в Константинове сгорело, он пишет настоящий реквием своему “низенькому дому”:

Не искал я ни славы, ни покоя,

Я с тщетой этой славы знаком.

А сейчас, как глаза закрою,

Вижу только родительский дом.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я любил этот дом деревянный,

В брёвнах теплилась грозная морщь,

Наша печь как-то дико и странно

Завывала в дождливую ночь.

То, что Есенин писал это стихотворение, зная, что дом сгорел, можно только предугадать... Но сколько раз он видел в Константинове пожары, после которых на пепелище оставались только нелепо и страшно торчащие в небо печи, лишённые окружения стен, потолка и нехитрой крестьянской мебели, оголённые, вдруг становились похожими на каких-то странных животных – то ли на игрушечных глиняных коней, то ли на сказочных верблюдов.

Только печь, стоящая в центре пепелища, могла зрительно отложиться в таком отделённом от дома образе.

Голос громкий и всхлипень зычный,

Как о ком-то погибшем, живом.

(Печь плачет то ли о нём, хозяине, то ли о доме, от которого остались зола да уголья?)



Что он видел, верблюд кирпичный,

В завывании дождевом?

Да что там дом с печью, вся Россия догорает! Есенин отбросил авторучку с золотым пером, подаренную ему Дункан, и подошёл к громадному окну, за которым мчались машины, сновали, как муравьи, прохожие. Горько усмехнулся, подумав, что стихи о низеньком родительском доме написаны им в роскошном особняке Айседоры, в одном из самых аристократических районов Парижа – Пасси...»



2

Художник Б. Д. Григорьев пишет портрет Есенина.

И. Дункан:

«В один прекрасный день, едва начало смеркаться, один из старых друзей Айседоры, Дужú, зашёл к ней на улицу де-ля-Помп. Он нашёл её там с Есениным, который вернулся из Берлина. Поэт, по-видимому, был в отличном настроении и ежедневно позировал своему другу, выдающемуся русскому художнику Борису Григорьеву. После сеанса художник собрался уходить, и Айседора спросила его, не желает ли он остаться на обед.

– И вы тоже должны остаться у нас, Дужú. Я не знаю, что у нас есть. Возможно, что и ничего. Понимаете, я должна кухарке 600 франков. Мы питаемся за её счёт уже целую неделю!

Позже, когда вошла горничная постелить на стол скатерть, какую в прежние времена Айседоре стыдно было бы увидеть на столе своих служанок, столь помятой и пятнистой она была, позвонили в дверь. Вскоре в небольшой гостиной, соединённой со столовой, было устроено срочное совещание. Айседора выглянула из-за дверей и попросила гостей извинить её за четвертьчасовое отсутствие.

Через полчаса она появилась вновь с множеством свёртков. За ней шёл её секретарь, также нагруженный цветами, бутылками и свёртками. Пятнистая скатерть, мятые салфетки и полупустая бутылка несвежего пива были убраны со стола. Стол был вновь накрыт прекрасной клетчатой скатертью, новенькой, прямо из магазина, и такие же салфетки были разложены по местам. Гвоздики были поставлены в вазу в центре стола. И из кухни явился бульон, который был началом трапезы.

Затем прочие пакеты были развязаны и разложены на блюда. Там был чудовищных размеров омар, два больших приготовленных краба, салат и ранняя клубника. Было там также тушёное мясо с гарниром из тушёных же овощей, что составило вместе с бульоном оригинальную композицию. Чтобы запить всё это, имелись четыре бутылки натурального шампанского, которое хоть и стоит всего лишь десятую часть от цены марочного шампанского, часто на вкус столь же хорошо, объяснила хозяйка.

Пока поглощение пищи шло своим чередом, была дана и разгадка этого пира. Секретарь целый день рыскал в поисках денег и ухитрился выжать из одного из должников танцовщицы что-то около 300 франков, ничтожную часть её долга. Айседора получила эти деньги как раз перед обедом и, вспомнив, что пригласила в гости Григорьева и Дужú, а продуктов, соответствующих её запросам, на самом деле не было, она тут же выскочила из дома и вызвала такси. На небольшую сумму, переданную ей секретарём, она ухитрилась купить новую скатерть, полдюжины салфеток, гвоздики, омара и крабов, клубнику и вино. Только осознание того, что у неё остаётся всего несколько франков в оплату за обратный путь на такси, удержало её, сказала она, от покупки целой жареной утки или страсбургского печёночного паштета.

Своему брату Реймонду, который пришёл спустя некоторое время и взирал с почти пуританским неодобрением на смеющихся участников пира, Айседора предложила клешню омара.

– Я не ем мяса, – коротко сказал он.

– Но это же не мясо, Реймонд. Это плод. Плоды моря! Плоды моря! – повторяла она, со смехом глядя на выражение лица своего непонятливого братца».


Д. Бурлюк:

«Борис Григорьев привёз из Парижа и выставил в Нью-Галлери портрет поэта, чьи волосы были цвета спелой ржи, а душа под впечатлением визитов “скверного гостя” – чёрного человека. Борис Григорьев исполнил портрет трагического С. Есенина в Париже, когда поэт и его жена возвращались в Советский Союз...

По словам Б. Григорьева, он писал С. Есенина по утрам, в течение семи сеансов. Лицо поэта было бледно... глаза мутно голубели... после недавно завершённой пьяной ночи... ванна, принятая перед сеансом, – мало освежила его!..»
Б. Григорьев:

«Есенин был после выпитой бутылки коньяку, сонный и весь насквозь несчастный; ну, а на моём холсте он – бодрый крестьянский парень, в красной рубахе, с пуком стихов за пазухой и как раз загорелый и здоровый. Ни блядства, ни бледной немочи, ни пьяных глаз, ни тени злости и отчаяния; всё это было на нём лишь “дунканизм” его случайной Айседуры».

В своей статье о Есенине художник отметит:

«Я написал Есенина – хлебным, ржаным. Как спелый колос под истомлённым поздним летним небом, в котором где-то уже заломила свои руки жуткая гроза...

Волосы я С. А. Есенину написал цвета светлой соломы, такие они у него и на самом деле были.

В С. А. Есенине я видел так много, до избытка, от иконы старорусской – так и писал.

Особая дерзость отмечена в прожигающей, слегка от падшего ангела (!), улыбке, что сгибала веки его голубых, васильковых глаз».

3

Есенин произносит вступительное слово и читает стихи на вечере, 13 мая, в театре Р. Дункана.

Европейское издание газеты «The New York Herald» помещает анонимный отчёт о выступлении Есенина в театре Р. Дункана под заголовком «Поэзия Сергея действительно волнует»:

«Многочисленная и серьёзная публика собралась прошлым вечером в театре Раймонда Дункана в Париже послушать, как Сергей Есенин, поэт, муж Айседоры Дункан, читает свои стихи. Пафос молодого поэта, представшего в светящемся ореоле русых кудрей с лицом, достойным кисти Рафаэля, произвёл прекрасное впечатление на аудиторию, хотя лишь немногие могли понять русский язык, на котором он говорил, выражая это своими аплодисментами в нужных местах. Среди присутствующих было замечено довольно много американцев. <...>

Русский поэт, одетый в светло-серый двубортный костюм с мягким воротничком и в белые гетры, читал отрывки из своих стихов очень живо, но без нервозности или аффектации. Он предварил своё чтение речью, в которой часто появлялось сопровождавшееся залпом энергичных согласных слово “Америка”, вызывая противоречивое выражение на лицах американцев, которые поняли, что он высказывает свои хорошо известные взгляды на американскую цивилизацию. Его вспышка была встречена криком “Браво!” его жены, находившейся на балконе.

Потом – Лара из “Комеди франсез” и другие читали стихи из книги сочинений Сергея Есенина во французском переводе».


Парижская газета «Последние новости», от 15 мая, публикует заметку М. А. Осоргина «На вечере Есенина»:

«Я увидел не мечтательного юношу, неистово жестикулирующего, декламируя свои стихи на уютной сцене театра Раймонда Дункана, а подлинного скифа в стеснительном костюме парижского бульвардье. Самое живописное в нём – причёска: стог соломы на голове. Так причёсывают куаферы европейских театров мужичков в пьесах о русской жизни. Самое неприятное – глаза – порочные глаза скифа, познавшего чужие соблазны.

Какой-то критик очень метко сказал об Андрее Белом: “Его присутствие создаёт атмосферу стихийного неблагополучия”. Присутствие Есенина заставляет опасаться публичной непристойности. Недаром он в стихах своих много говорит о своём цилиндре, лакированных ботинках и прочих атрибутах европейского туалета. Так и кажется, что он сейчас публично разоблачится и выкинет какой-нибудь сногсшибательный трюк...

Оригинальная аудитория была у Есенина: французские снобы – обычные посетители представлений Раймонда Дункана, возрождающего эллинизм в двух шагах от Елисейских полей. Была и горсточка русских. Седая актриса из “Комеди Франсез” старательно декламировала какие-то поэмы с обычной французской аффектацией. И если бы не мелькали такие непривычные слова, как “козак” и пр., можно было подумать, что она читает монолог из “Федры”. Сам Есенин хорошо читает свои стихи. Он бросает вызов всему и всем: и Богу, и Америке, и публике – и кому угодно. Особенно хорошо выходит у него “Исповедь хулигана” – смесь сентиментальной нежности с необузданной дикостью. Заключительной части “Исповеди” Есенин не читал, заявив публике, что “жена Горького упала в обморок от последних строф”. Русская публика расходилась разочарованная: ни одного по-настоящему крепкого словца, никакого скандала...»


И. Дункан:

«Вернувшись вновь на улицу де-ля Помп, Айседора задумалась о своём будущем. Она хотела выступать, но было трудно найти импрессарио. Её секретарь Джо Милуорд и её брат Реймонд решили устроить два представления с оркестром в “Трокадеро”. Но без хорошей организации даже магического имени Айседоры Дункан было недостаточно, чтобы заполнить огромную сцену знаменитого зала. Поэтому эти два представления, хотя и принесли, словно отзываясь на молитву Айседоры, деньги для голодающих детей России, всё же дали недостаточно для того, чтобы продолжать выступления».



4

Первое выступление А. Дункан, 27 мая, во дворце Трокадеро.

Парижская газета «Последние новости» писала:

«Айседора Дункан на своём вечере, устроенном ею на днях в Трокадеро, выкинула очередной трюк. Танцовщица обратилась к публике с призывом жертвовать в пользу голодающих русских детей.

– Меня называют большевичкой, – заявила жена Есенина, – но я была в России и не знаю, что такое большевизм. Ленин – идеалист. Он – ангел. Он строит новую жизнь – то, к чему я всегда стремилась.

Затем она предложила всем присутствующим сложить руки на груди, поднять их затем к небу и вместе с ней, Айседорой Дункан, приобщиться к таинству нового приятия жизни».


И. Дункан:

«После своего первого выступления в “Трокадеро” 27 мая Айседора устроила приём для нескольких своих друзей – небольшой группы артистов и поэтов. Русскому поэту это общество пришлось не по вкусу, и он удалился наверх в свою комнату. Позже, когда кто-то играл сонату Бетховена, он ворвался туда с дикими глазами и взъерошенными золотыми волосами и заорал по-русски: “Банда надутых рыб, грязные половики для саней, протухшие утробы, солдатское пойло, вы разбудили меня!”

И, схватив канделябр, он швырнул им в зеркало, которое посыпалось на пол. Несколько мужчин постарались справиться с брыкающимся неистовым мужиком, а один из слуг позвонил в ближайший комиссариат. Вскоре прибыли на велосипедах четверо ажанов и вынесли Есенина, тихо бормочущего: “Хорош полиция. Идти с вами!”»
На следующее утро Айседора, по совету своих друзей, занялась хлопотами о перевозке своего мужа из полицейского участка в психиатрическую больницу. Друзья Есенина говорили позже, что танцовщица позволила бросить своего несчастного мужа в простой сумасшедший дом. Но, принимая во внимание, что эта психиатрическая больница была чрезвычайно дорогим частным заведением, расположенным в Сен-Мандэ, на окраине Парижа, и что среди многих её знаменитых пациентов в тот момент был Пьер Луис, автор “Афродиты”, такое обвинение следует признать абсурдным и лживым. Поведение Айседоры, при всей сложности её отношений с Есениным, характеризовалось преданностью, терпимостью и великодушием в любви».
Мэтр французской психологии и психиатрии прфессор П. Жане консультирует Есенина в психиатрической клинике “Maison de Santé” и, 29 мая, выносит заключение: «Здоров».

В тот же день Есенина выписывают из клиники.



5

И. Дункан:

«Через некоторое время после её второго представления 3 июня, которое было менее успешным, чем первое, Айседора решила, что ничего не остаётся делать, кроме как распродать обстановку на улице де-ля-Помп, сдать дом на длительный срок и вернуться в Россию с Есениным, уже вышедшим из психиатрической лечебницы. Вся мебель была продана с минимальным учётом её художественной ценности. И продана-то в основном для того, чтобы оплатить счёт в три тысячи франков, ежедневно предъявляемый назойливым кредитором-портным, который ещё до поездки в Америку сшил кое-что из одежды для поэта, а также несколько платьев и костюмов для неё...»
В берлинском издательстве И. Т. Благова выходит сборник Есенина «Стихи скандалиста».
Есенин встречается, 16 июня, с Габриэль Мармион, обучавшей поэта французскому языку.
В этот же день газета «L’ Éclair» публикует статью Д. С. Мережковского под шапкой «Когда Россия возродится...: «Ленин – ангел!» с упоминанием Есенина и А. Дункан.

Автор, в частности, пишет:

«“Ну, хорошо! Когда же, Вы думаете, Россия будет свободной? ” – иностранцы часто задают мне этот вопрос. Удивлённый, взволнованный, – не знаю, что отвечать. <...>

Прежде всего, признáюсь, что иностранные “большевизаны” для меня – жестокая обида, особенно французские. Я не понимаю глубины их наивного невежества. <...> Я не о политиках типа г-на Эррио, который позволяет себе и поездку в Россию, и постоянное заигрывание с русской шайкой несчастных негодяев. Но, ежели всё взвесить, г-н Эррио не очень-то отличается от той светской дамы, которая, даже никогда не видав России, написала: “О, не будьте так жестоки к этим милым маленьким большевичкáм!” <...>

Большевизм светских дам и журналистов бульварных газет <...> начинает выходить из моды.

К счастью, французское “большевикофильство” имеет по большей части комический характер – как, например, симпатии к Айседоре Дункан и её мужу, мужику Есенину, в объятия которого она бросилась, приехав в Москву. Я видел этого Есенина во время войны. Тогда это был восемнадцатилетний парень, только что приехавший из деревни. Сейчас его большевизм проявляется в непрерывном пьянстве и скандалах, за которые его вместе с супругой выслали из Америки, а потом и из Франции, после того как он однажды ночью в отеле “Крийон” пытался вломиться в номер одного американского миллиардера. Но из Берлина верная Айседора (которую её юный супруг колотит каждый день) всё же добилась разрешения вернуться в Париж, где она усталыми ногами всё еще пытается забавлять публику Трокадеро своими танцами с приправой пропаганды и со сцены призывает публику, сложив руки на груди, как на молитву, повторять за ней: “Ленин – ангел!”



<...> Надеюсь, что Айседора Дункан не приедет в Париж, чтобы его отравить. Экзотика Москвы решительно выходит из моды».
А. Дункан – Редактору газеты «L'Éclair»

Париж, после 16 июня 1923 г.

«М. Г.

Сергей Есенин и я протестуем против лжи, опубликованной г-ном Мережковским в “L'Eclair” 16 июня.



Г-н Мережковский пишет: 1-я ложь: “г. Сергей Есенин и мадам Изадора Дункан были изгнаны из Америки, а затем и из Франции”. Это ложь. Не только мы не были изгнаны из Америки, но мои 7 выступлений в “Карнэги Холл” каждый раз происходили при 4000 посетителей, восторженно принимавших меня и по полчаса вызывавших меня по окончании программы – явление, мало известное в Америке. Какое же это изгнание?

2-я ложь: наше “изгнание” из Франции – в то время, как мы преспокойно живём у себя в доме. Дальше г-н Мережковский пишет о моём искусстве и что мои усталые ноги забавляли публику в Трокадеро. На это могу ответить, что я никогда не стремилась забавлять публику, моё единственное желание состояло в том, чтобы люди почувствовали то, что я переживала. И иногда это мне удавалось. Мои ноги являются моим наименьшим орудием, и так как я не акробат и не танцовщица, то я претендую быть артисткой. Даже лишённая ног, я могла бы творить своё искусство.

3-я ложь: г-н Мережковский смеет говорить, что я бываю бита моим “молодым мужем”. Счастлив г. Мережковский, что его спасает его преклонный возраст, иначе Есенин заставил бы его расплатиться за эти слова. Есенин говорит: “Старый, старый, был бы моложе, он ответил бы мне за свои оскорбления”.

Г-н Мережковский пишет, что во время спектакля в Трокадеро я назвала Ленина ангелом. Говоря правду, я назвала ангелом Есенина, потому что люблю его. Я не говорила о Ленине, а если бы говорила, то сказала бы, что “он гений”, но никогда бы не назвала его ангелом. Кроме того, я совершенно не занимаюсь политикой. Во время войны я танцевала “Марсельезу”, потому что считала это достижением Свободы. Сейчас я танцую под звуки “Интернационала”, потому что считаю это гимном Будущего и Человечества. Я поехала в Москву, увлечённая мечтой создать там школу для тысячи детей. Думаю, что после года работы я посеяла там кое-что хорошее, и в своих воспоминаниях я говорила только о Поэте и голодных детях. В “La Nouvelle Revue” от 15 мая 1923 года г. Брянчанинов написал: “В настоящее время, со смерти Александра Блока, умершего в 1921г., Есенин бесспорно наиболее известный, если не величайший поэт России. Этот молодой поэт есть явление природы”. Вот кто этот поэт, которого г. Мережковский обзывает пьяным мужиком.

Эдгар Аллан По, слава американской литературы, был алкоголиком. А Поль Верлен, Бодлер, Мусоргский, Достоевский и Гоголь, умерший в сумасшедшем доме? Но все они оставили творения бессмертного гения. Вполне понимаю, что г. Мережковский был бы не у места среди таких гениев, так как талант всегда меркнет вблизи гения. Во всяком случае желаю г. Мережковскому мирного доживания до глубокой старости в его буржуазном убежище и приличных похорон со страусовыми перьями и с наёмными плакальщиками в чёрных перчатках. Что касается меня, то я предпочла бы умереть на костре в Москве, в то время, как тысячи детей в красных туниках плясали бы кругом меня “Интернационал”.

Мережковский пишет: “Россия возродится”. Разве он не знает, что Россия только что возродилась, что является первым чудом со времён Иисуса Христа? И что это не только Возрождение России, но всего Мира, всего Человечества, Будущего.

Айседора Дункан».

6

Г. Мармион – С. Есенину

Гранд-отель-Пурвиль на море, 19 июня 1923 г.

«Господин Есенин.

Меня уверяли перед моим отъездом, что прилагаются все старания для получения виз для Вас и что вы уедете на этой неделе. Так ли это? Я узнала в субботу, что Лондон отказывает в транзитной визе, это идиотство, но непреодолимое препятствие. Айседора оставила мне несколько строк, что она Вас отправит в путь с друзьями.

Прошлую субботу выражение Вашего лица мне показалось таким жалостно-болезненным, что я пожелала Вам еще горячей вернуться на милую Вам родину. Вы знаете сами, дорогой господин Есенин, какой заботливостью я Вас окружала, и что низко было предположить, что в моём образе действий крылось другое чувство. Мой идеал не сходится с человеком, который Вы есть; кроме того, Вы умеете иногда становиться достаточно неприятным, чтобы заставить забыть, что Вы очаровательное существо. Но предо мной был только поэт, только мозг, гибель которого я чувствую, спасти который я хотела; это поэта я хотела вырвать из злополучного для Вас бытия, которым является обстановка, в которой Вы пребываете в Париже и везде в Европе с тех пор, как Вы уехали из России. Можно ли подумать без грусти, что уже два года Вы ничего не говорили, что всё, что красиво и чисто в Вашей душе, стирается каждодневно от соприкосновения с пошлым бытием. <...> Как я буду счастлива, когда мне напишут, что Вы, наконец, уехали.

Не мне Вам на это указывать. Однако я подчёркиваю, что для приписываемых мне чувств к Вам странно пожелать это расставание навсегда. Ибо в самом деле я Вас никогда не увижу больше. Это немножечко больно, я так хотела бы знать о Ваших достижениях, может быть найдутся сколько-нибудь великодушные люди, чтобы рассказать мне, что Вы себя вновь обрели, что у Вас чудные творения и, паче всего, что вы больше не несчастливы. <...> Чувствуете ли, что я Вам говорю очень искренно и что Вам надо быть немножко разумнее. Вы не имеете права ни убить поэта, ни понизить человека, каким Вы являетесь.

Вы мне обещали прислать Вашу первую книгу или поэму по возвращении. Это будет одна из моих самых прекрасных радостей, если Вы об этом не забудете. Она будет по-русски, но я дам её перевести – и пойму, потому что понимаю и люблю русскую душу, – как люблю балованное дитя.

Если бы память обо мне могла достаточно долго сохраниться у Вас, чтобы удержать Вас, когда Вы снова склонитесь выкинуть сумасшедшее коленце, если бы я обладала какой-то душевной силой, которая внедрила бы в Вас одну только мудрость: не пить больше, – я считала б себя благословенной богами.

Увы, не больше, как очень преданная Вам

Габриэль Мармион».
Г. А. Бениславская – А. Г. Назаровой, от 23 июня (находясь во время своего путешествия по Оке и Волге на пароходе у Рязани):

«11 часов утра. <...>

Я только что из Рязани, из города на пристань. Так просто, так просто – поехала Рязань-город поглядеть, милую, милую Рязань. Ехала по городу и думала: вот здесь ходил златокудрый, голубоглазый мальчик, здесь накипала “удаль без конца”, задор того хулигана, которого я так любила! (быть может, люблю даже), который так бесконечно много дал мне. Я даже не представляла, что мне так радостно, так “сладко” будет увидеть, почувствовать этот город. А дальше через три часа Спасск – там он учился <Бениславская миновала тогда город Спасск, который она ошибочно отождествляет здесь с селом Спас-Клепики, где юный Есенин учился во второклассной учительской школе>. Не могу дождаться, когда увижу этот Спасск. Мне раньше так хотелось увидеть Спасск, Рязань. А ведь когда я выезжала из Москвы, я даже не вспоминала про это. И сегодня приехала в Рязань (на пристань) – на душе пасмурно. Тоска, хоть обратно поезжай. А побыла в городе – как рукой сняло. Я не знаю отчего, но с С. Е<сениным> связано всё радостное, и всё то, что с ним связано, вызывает какую-то юную, светлую радость.
Поездка во всём выходит исторической. Рязань, Спасск. “Кресты Рязани” (Рюрик Ивнев). А в Спасске он жил, учился. С какой жадностью я всматривалась в этот городок. Здесь первые шаги, Здесь первый задор быть “знаменитым русским поэтом”. Чувствуешь ли?..»
Есенин надписывает актрисе Л. Лара книгу «Confession d’un voуou» («Исповедь хулигана», 1922):

«M. Lara В знак приязни S. Essenine 1923 1 июль Париж».

7

М. Дести:

«... И тут дела приняли весьма дурной оборот. Дикие сцены Сергея повторялись каждые три-четыре дня, пока не наступил час, когда Айседора не могла оставаться с ним одна, и тогда или Реймонд, или я, или мы оба ночевали у неё. Часто Реймонд, Айседора и я спали на кушетках в большой студии (там были десятки таких кушеток с набросанными на них подушками), а Сергей всю ночь бродил по дому и скандалил. Как-то ночью он выпрыгнул в окно, рыбкой вылетел головой вперёд и разбив стекло, но даже не поцарапался.

В один из вечеров Сергей и мы с Айседорой обедали в обществе княгини Голицыной (Ами Гуро). После обеда Айседора танцевала, а Ами спела несколько причудливых гавайских песен, аккомпанируя себе на народном инструменте. Этим песням научил её старый король, когда она была на Гаваях много лет назад. Они были очень странные и грустные. Сергей и здесь, как обычно, начал одну из своих скандальных сцен, и мы быстро ушли. Не дожидаясь машины мы пошли домой пешком, и Сергей во всю глотку орал песни и декламировал стихи, как это принято в России, но к большому удивлению парижан, пытавшихся заснуть.

Я умоляла Айседору поехать ко мне домой и оставить Сергея одного. Говорила ей, что это единственный способ избежать скандала и опасности. Действительно, я была всем сыта по горло и не намеревалась провести ещё одну ночь в её доме. Айседора обратилась к патрулирующему полицейскому с вопросом, может ли он дежурить на таком расстоянии от её особняка, чтобы услышать, когда мы будем звать на помощь, поскольку муж её очень болен и иногда бывает опасен. Я наотрез отказалась войти в дом и оставила Айседору, хотя она и обвиняла меня в трусости и малодушии. А среди ночи Айседора разбудила меня, вбежав со словами, что не может больше выносить такую жизнь, что необходимо сдать или продать дом, потому что она решила немедленно отправить Сергея в Россию.

На следующий день нам очень повезло: мы нашли русского, сочувствующего до глубины души положению Айседоры, который предложил снять дом, заплатив сразу же хорошие деньги и пообещав высылать ежегодную арендную плату. К вечеру всё было сделано. Он получил деньги в своём банке, и я потребовала, чтобы он пошёл с нами в контору банка “Америкен экспресс” и отдал Айседоре две трети всех денег в чеках этого банка, которые Сергей и за деньги-то не считал. Он знал только, что у Айседоры 125 тысяч франков, которые она взяла деньгами. Как только мы вернулись домой, Сергей заторопился к своему портному, чтобы получить два костюма, ранее заказанные и за которые требовалось немедленно заплатить. Он сделал это, несмотря на то что у него были десятки новых костюмов, много набитых сундуков. Айседора снова сказала, что он, как ребёнок, хочет всё новые игрушки.

В этот же день её очень расстроил приход полиции и расспросы о Сергее в связи с её разговором с полицейским накануне ночью. Есенину снова приказали в двадцать четыре часа покинуть Францию».
Префектура полиции Парижа выдаёт Есенину, 11 июля, удостоверение личности № 2005 для проезда в Германию.

8

М. Дести:

«... к семи вечера он упаковал свои вещи и выехал в Берлин дожидаться там Айседору. Она обещала последовать за ним через три дня. Когда мы садились в машину, чтобы проводить его на вокзал, Айседора заметила среди его вещей небольшой чемоданчик с её личными письмами и бумагами, который Сергей тайно вынес из дома и спрятал в багаже.

Айседора попросила шофера незаметно для Сергея сбросить этот чемодан с машины. Наконец-то мы отправили Есенина, и по дороге домой Айседора сказала: “Слава богу, это кончилось”. Впервые за много дней она спокойно спала ночь.

На следующий день мы пошли на ланч в студию Реймонда. Вдруг Айседора воскликнула: “Нервы мои, должно быть, в жутком состоянии. Мне чудится, я слышу голос Сергея”. Но увы! Это была не галлюцинация. Это был сам Сергей, который, приехав к бельгийской границе, обнаружил, что у него нет визы, по крайней мере, он сказал так, но на самом деле он хватился маленького чемоданчика с личными бумагами Айседоры и тут же вернулся. Бросившись перед Айседорой на колени, он сказал, что не может жить без своей обожаемой жены и только с ней поедет в Россию или куда она захочет. И никогда с ней не расстанется».
Есенин и А. Дункан, с 12 по 24 июля, живут в Париже в ожидании визы для проезда в Германию через Бельгию.
Генеральное консульство Бельгии в Париже даёт Есенину, 24 июля, разрешение на проезд через Бельгию без права остановки.
Есенин и А. Дункан выезжают поездом из Парижа через Бельгию в Берлин. Есенин пишет (а А. Дункан подписывает) письмо З. Г. Гринбергу, полномочному представителю Госиздата в Германии:

«Июль 1923.

Дорогой Захар Григорьевич, очень грустно, что Вы не позвонили.

Если не будет времени (случайно) увидеться, оставляем Вам как знак нашей любви к Вам свои фотографии.

Привет Бетте Наумовне и Сильвочке.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   24




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет