11
Александр Воронский, редактор журнала «Красная новь», возглавлял издательство «Круг»:
«Осенью 1923 года в редакционную комнату “Красной нови” вошёл сухощавый, стройный, немного выше среднего роста человек лет 20-27. На нём был совершенно свежий, серый, тонкого английского сукна костюм, сидевший как-то удивительно приятно. Перекинутое через руку пальто блестело подкладкой. Вошедший неторопливо огляделся, поставил в угол палку со слоновым набалдашником и, стягивая перчатки, сказал тихим, приглушённым голосом:
– Сергей Есенин. Пришёл познакомиться.
Хозяйственный и культурный подъём тогда еле-еле намечался. Люди ещё не успели почиститься и приодеться. Поэтам и художникам жилось совсем туго, как, впрочем, живётся многим и теперь, и потому весь внешний вид Есенина производил необычайное и непривычное впечатление. И тогда же отметилось: правильное, с мягким овалом, простое и тихое его лицо освещалось спокойными, но твёрдыми голубыми глазами, а волосы невольно заставляли вспоминать о нашем поле, о соломе и ржи. Но они были завиты, а на щеках слишком открыто был наложен, как я потом убедился, обильный слой белил, веки же припухли, бирюза глаз была замутнена, и оправа их сомнительна. Образ сразу раздвоился – сквозь фатоватую внешность городского уличного повесы и фланёра проступал простой, задумчивый, склонный к печали и грусти, хорошо знакомый облик русского человека средней нашей полосы. И главное: один облик подчёркивал несхожесть и неправдоподобие своего сочетания с другим, словно кто-то насильственно и механически соединил их, непонятно зачем и к чему. Таким Есенин и остался для меня до конца дней своих не только по внешности, но и в остальном.
Есенин рассказал, что он недавно возвратился из-за границы, побывал в Берлине, в Париже и за океаном, но когда я стал допытываться, что же он там видел и вынес оттуда, то скоро я убедился, что делиться своими впечатлениями он или не хочет, или не умеет, или ему не о чем говорить. Он отвечал на расспросы односложно и как бы неохотно. Ему за границей не понравилось, в Париже, в ресторане, его избили русские белогвардейцы, он потерял тогда цилиндр и перчатки, в Берлине были скандалы, в Америке тоже. Да, он выпивал от скуки – почти ничего не писал, не было настроения. Встречаясь с ним часто позже, я тщетно пытался узнать о мыслях и чувствах, навеянных пребыванием за рубежом: больше того, что услыхал я от него в первый день нашего знакомства, он ничего не сообщил и потом. Фельетон его, помещенный, кажется, в “Известиях”, на эту тему был бледен и написан нехотя. Думаю, что это происходило от скрытности поэта.
Тогда же запомнилась его улыбка. Он то и дело улыбался. Улыбка его была мягкая, блуждающая, неопределённая, рассеянная, “лунная”.
Казался он вежливым, смиренным, спокойным, рассудительным и проникновенно тихим. Говорил Есенин мало, больше слушал и соглашался. Я не заметил в нём никакой рисовки, но в его обличье теплилось подчиняющее обаяние, покоряющее и покорное, согласное и упорное, размягчённое и твёрдое.
Прощаясь, он заметил:
– Будем работать и дружить. Но имейте в виду: я знаю – вы коммунист. Я – тоже за Советскую власть, но я люблю Русь. Я – по-своему. Намордник я не позволю надеть на себя и под дудочку петь не буду. Это не выйдет.
Он сказал это улыбаясь, полушутя, полусерьёзно.
Ещё от первого знакомства осталось удивление: о нетрезвых выходках и скандалах Есенина уже тогда наслышано было много. И представлялось непонятным и неправдоподобным, как мог не только буйствовать и скандалить, но и сказать какое-то неприветливое, жёсткое слово этот обходительный, скромный и почти застенчивый человек!»
Издательство «Круг» – С. Есенину
Москва, 29 августа 1923 г.
«Уважаемый товарищ.
Артель писателей “Круг” просит Вас пожаловать на товарищескую вечеринку, устраиваемую по случаю наступления литературного сезона в помещении “Дома печати” (Никитский б., д. 8) в 9 часов вечера 31-го сего августа.
Председатель Артели писателей “Круг”
А. Воронский».
12
С. Конёнков:
Стояли последние жаркие дни недолгого московского лета. Большой шумной компанией отправились купаться. На Москве-реке, в Филях, был у меня заветный утёс, с которого любо-дорого прыгнуть в воду. Повеселились вволю. По дороге к дому Есенин, вдруг погрустневший, стал читать неизвестные мне стихи:
Не жалею, не зову, не плачу,
Всё пройдёт, как белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое холодком...
Тяжёлая тоска послышалась мне в его голосе. Я перебил его:
– Что ты? Не рано ли?
А он засмеялся.
– Ничего, – говорит, – не рано.
И опять Есенин пропал из моего поля зрения. На этот раз – навсегда».
А. Миклашевская:
«Целый месяц мы встречались ежедневно. Мы очень много бродили по Москве. Ездили за город. И там подолгу гуляли. “И помню осенние ночи, берёзовый шорох теней, пусть дни тогда были короче, луна нам светила длинней...” Это был август, ранняя, золотая осень... Под ногами сухие, жёлтые листья. Как по ковру бродили по дорожкам и лугам... И тут я увидела, как Есенин любит русскую природу! Как он счастлив, что вернулся на родину. Я поняла, что никакая сила не могла оторвать его от России, от русских людей, от русской природы, от русской жизни, какой бы она трудной ни была.
– Я с вами как гимназист, – тихо, с удивлением говорил мне Есенин и улыбался.
Часто встречались в кафе поэтов на Тверской. Сидели вдвоём, тихо разговаривали. Есенин трезвый, был даже застенчив. Много говорили о его грубости с женщинами. Но я ни разу не почувствовала и намёка на грубость. Он мог часами сидеть смирно возле меня.
Комната моя была похожа на рощу из астр и хризантем, которые он постоянно приносил мне.
Помню, как первый раз он пришёл ко мне. Помню, как я сидела в кресле. Помню, как он сидел на ковре у моих ног, держа мои руки и говорил: “Красивая, красивая...”
Как-то сидели в отдельном кабинете ресторана “Медведь”: Никритина, Мариенгоф, Есенин и я. Мне надо было позвонить по телефону. Есенин пошёл со мной в будку. Он обнял меня за плечи. Это было впервые. Я ничего не сказала, я только повела плечами, освобождаясь из его рук. Когда вернулись, Есенин сидел притихший, задумчивый. Сказал: “Я буду писать вам стихи”. Мариенгоф смеялся: такие же, как Дункан? – “Нет, ей я буду писать нежные”».
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.
Был я весь как запущенный сад,
Был на женщин и зелие падкий.
Разонравилось пить и плясать
И терять свою жизнь без оглядки.
Мне бы только смотреть на тебя,
Видеть глаз златокарий омут,
И чтоб, прошлое не любя,
Ты уйти не смогла к другому.
Поступь нежная, лёгкий стан,
Если б знала ты сердцем упорным,
Как умеет любить хулиган,
Как умеет он быть покорным.
Я б навеки забыл кабаки
И стихи бы писать забросил,
Только б тонко касаться руки
И волос твоих цветом в осень.
Я б навеки пошёл за тобой
Хоть в свои, хоть в чужие дали...
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.
С. Есенин – А. Дункан
Москва, 29 августа 1923 г.
«Дорогая Изадора! Я очень занят книжными делами, приехать не могу.
Часто вспоминаю тебя со всей моей благодарностью тебе. С Пречистенки я съехал сперва к Колобову, сейчас переезжаю на другую квартиру, которую покупаем вместе с Мариенгофом. Дела мои блестящи.
Очень многого не ожидал.
Был у Троцкого. Он отнёсся ко мне изумительно. Благодаря его помощи мне дают сейчас большие средства на издательство.
Желаю успеха и здоровья и поменьше пить.
Привет Ирме и Илье Ильичу.
Любящий С. Есенин».
И. Шнейдер – С. Есенину
Кисловодск, 3 сентября 1923 г.
«Москву, Пречистенка, 20. Есенину.
Поражаюсь молчанием чего нервируете нам поездку телеграфируйте Баку Новая Европа Выезжаем – Шнейдер».
«Дорогой Анатолий, мы с Вами говорили, Галя моя жена. С. Есенин»
1
И. Дункан:
«После случая с Чека в Кисловодске Айседора почувствовала, что будет безопаснее для неё и её друзей двинуться в путь. Чека упустила свою добычу, и нельзя было быть уверенными, что ничего не произойдёт. Поэтому она решила поехать в Баку, известный нефтяной город, расположенный на побережье Каспийского моря, – два дня и одна ночь на поезде.
Прибыв в Баку, она отправилась в гостиницу “Европейская”. Когда она вошла, владелец и его жена вышли навстречу с радушным приветствием и приглашением на немецком языке. Много-много лет назад, сказали они, они видели её в Германии. Танец прекрасной американской девушки остался для них одним из самых нежно хранимых воспоминаний. Поэтому в течение всего её пребывания они оказывали тысячи милых маленьких любезностей своей почётной гостье и постоянно лично выполняли её пожелания, стараясь сделать её пребывание настолько комфортабельным, насколько позволяли условия.
В гостинице был зимний сад, где во время трапезы играл небольшой оркестр, и там Айседора обедала каждый вечер, глядя на необыкновенную панораму города и его окрестностей – минареты и нефтяные вышки, на луну, восходящую над гладью Каспийского моря.
Днём Айседора и Ирма выезжали за пределы города: иногда в глубь прекрасных окрестностей, иногда по дорогам, проложенным по отвесным склонам вдоль моря. Во время одной из таких поездок к морю они заехали в незабываемое селение, совершенно безмолвное, в котором двери домов, по-видимому лишённых окон, были распахнуты в тихие внутренние дворики, утопающие в цветах, в тени от многолетних фиговых деревьев, с журчащими струями фонтанов, где у бассейнов сидели неподвижные женщины под покрывалами. Когда они покинули посёлок, им пришлось проехать мимо тихого кладбища, где другие женщины под покрывалами сидели у покатых камней. Из минарета небольшой мечети муэдзин призывал правоверных к молитве. Мир, бесконечно отдалённый от трудолюбивых, перепачканных нефтью, классово сознательных бакинских пролетариев!
Это была настоящая персидская деревня, и все её обитатели были мусульманами, сказал кучер.
На обратном пути из этого укромного уголка они проехали мимо уютной бухты с обширной полосой песчаного пляжа. Здесь, пока равнодуш,ный извозчик поглощал ломти арбуза, купленного в деревне, они использовали его фаэтон как купальный павильон и плавали в непрозрачных прохладных водах Каспия.
Во время своего двухнедельного пребывания в нефтяном городе Айседора дала несколько представлений в сопровождении оркестра. Она обнаружила – впрочем, как и всегда, – что большинство дохода уходит на оплату музыкантов. Это было бы не так, если бы она могла позволить себе танцевать под фортепиано. Перед одним из своих выступлений в Баку она репетировала со знаменитым местным пианистом. Однако накануне представления она всё же решила, что для её программы необходимо оркестровое сопровождение. Даже бесплатное представление для рабочих-нефтяников она дала при сопровождении полного состава оркестра.
Это незабываемое представление было дано в рабочем клубе в Чёрном городе. В длинный низкий зал набилось две тысячи мужчин и женщин; две тысячи людей в рабочей одежде, с перепачканными нефтью лицами, которые никогда не знали роскоши симфонического оркестра. Воздух в таком переполненном помещении августовской ночью на Кавказе можно себе представить. Это оказалось слишком даже для нескольких жительниц города, потерявших сознание во время представления.
В зале не было сцены, только возвышение для ораторов в виде платформы. Не было светильников, только одна мощная ослепительно белая лампа, свисающая с потолка над возвышением. Не было занавесей и не было пространства между зрителями и сценой: тела людей в первом ряду были прижаты к обшитому деревом краю платформы. Что касается оркестра, он теснился в углу помещения по левую сторону от сцены. Но даже в таких условиях, изнемогая от нестерпимой жары, тошнотворных запахов и надоедливых мух, в отсутствие каких бы то ни было световых эффектов и необходимых занавесей, Айседора, в другое время более чем придирчивая к деталям своих представлений, танцевала для этих рабочих с восторженно открытыми ртами так, как редко танцевала для более многочисленной и подготовленной публики. <...>
Айседора посвятила им всю свою героическую, скульптурную красоту, но отнюдь не без чрезвычайных усилий воли и собранности. Во время самой трагической части Патетической симфонии жужжащая огромная синяя муха уселась ей на нос и не улетала. Позже, когда Ирма помогала ей одеваться, она сказала:
– Я пыталась сконцентрировать всю мою экспрессию, но как это можно было сделать с мухой, упорно сидящей на кончике моего носа? Я старалась морщить нос и двигать головой, но она всё время садилась опять. Наконец я уступила и покорилась, подумав, что, возможно, Христос на кресте испытывал подобные муки.
На следующий день после этого представления Айседора дала бесплатный утренник для детей рабочих в маленьком клубе в Балаханах. Перед началом представления она вызвала нескольких из них на сцену и дала им первый урок танца. Затем она танцевала для них несколько вальсов Шуберта, “Музыкальный момент”, а также “Ноктюрн” Шопена. Её маленькие зрители пришли в такой восторг, их аплодисменты были такими непосредственными и радостными, что это побудило танцовщицу отобрать нескольких самых способных для её московской школы. Они должны были учиться там несколько лет и затем вернуться в Баку учить других малышей, как танцевать, протягивая руки к свету. Деньги на обеспечение этого плана поначалу собиралось выделить правление нефтяной компании. Но после долгих пустопорожних споров идее дали зачахнуть. Не нашлось ни одного толкового чиновника, обладающего достаточной энергией и предусмотрительностью, чтобы довести дело до конца.
Айседора, однако, была так восхищена детьми, что устроила для них специальное гала-представление. Благодаря любезности своих немецких хозяев гостиницы она воспользовалась небольшим оркестром, игравшим в зимнем саду, и под его сопровождение подготовила для Ирмы многие чудесные танцы, которые она сама создала и танцевала почти двадцать лет назад, – творения любви и юношеской радости, восторженной и счастливой грации. Но накануне утренника Ирма неожиданно заболела и не смогла танцевать. Тогда Айседора, лишь бы не разочаровать свою нетерпеливо ожидающую детскую публику, решила сама танцевать все эти юношеские танцы, которые не танцевала уже много лет.
С цветами в золотисто-каштановых волосах, одетая в лёгкую розовую тунику, она как бы вернулась в своих танцах в Золотую страну. Она была, как некогда выразился о ней Уиттер Биннер, “девушкой-розой под дождём любви”.
Под музыку Глюка, Шуберта, Брамса, Шопена она танцевала все девичьи мечты и восторги с безыскусной радостью, непосредственно и изящно. Великой силой своей властной воли и волшебством своего гения она поймала сам дух скоротечной юности и удержала его в плену до своей зрелости».
2
С. Есенин – А. Бениславской
Москва, 8 сентября 1923 г.
«Галя милая, простите за все неуклюжества.
С. Е.».
А. Назарова записывает в дневнике:
«“Папа любит маму, мама любит папу”, дочка любит их обоих, а С<ергей> Е<сенин> любит только Мусеньку <Г. А. Бениславскую>, и она его тоже любит... Здесь кончается жизнь, начинается “кино”, надо бы озаглавить написанный про это роман... Да! На Никитской кино, фарс, комедия и драма так перемешались, что отделить их бывает порой не только трудно, но и невозможно. Одни бросаются под паровоз, оставляя две дюжины писем и взбаламутя пол-Москвы, а потом через день... приезжают обратно “живыми”... Другие... присылают корзины цветов, не говоря, что это они, а на следующий день цветы также бесследно исчезают... Третьи приходят с шампанским, а уходят... унося в кармане модных брюк последний покой одних и ласку, любовь и даже душу других...»
Есенин вместе с американским журналистом Альбертом Рисом Вильямсом выезжает в деревню Верхняя Троица Тверской губернии к М. И. Калинину, находящемуся на отдыхе.
А. Р. Вильямс:
«Я познакомился с Есениным вскоре после его разрыва с танцовщицей Айседорой Дункан. Есенин искал себе квартиру – просторную и удобную. Но в перенаселённой Москве найти такую квартиру было трудно, и кто-то посоветовал поэту обратиться к Калинину. В то время Калинина в Москве не было – он уехал на несколько дней в деревню, немного отдохнуть.
– Неважно, – со всей самоуверенностью молодости заявил Есенин, – он будет рад увидеть Пушкина сегодняшней России, – и тут же добавил: – или любого из его друзей.
Поэт настаивал, чтобы я тоже поехал с ним. И мы отправились в деревню, в гости к Калинину.
На следующий день мы вышли из поезда в Твери. В комнате, где мы остановились на ночлег, была только одна кровать. Есенин настоял на том, чтоб я спал на кровати, а сам растянулся на полу. Утром, когда я проснулся, его не было. Вскоре, верный себе, он прикатил в великолепном экипаже, запряжённом тройкой резвых коней. <...> В то время знаменитая русская тройка практически уже исчезла из быта. Однако Есенин умудрился достать её. Не без дрожи я начал свою первую (и последнюю) поездку на тройке.
К полудню мы прибыли в Верхнюю Троицу и с шиком подкатили к избе Калинина. Во дворе, окружённый местными жителями, Михаил Иванович чинил машину, лёжа под ней на спине. Наше торжественное появление, может быть, и произвело некоторое впечатление на крестьян, но не на Калинина. Такое тщеславие было, как видно, ему не по вкусу. Он поздоровался с нами несколько небрежно и снова занялся машиной – новой веялкой советского производства.
Поработав основательно гаечным ключом и другими инструментами, Михаил Иванович пустил машину: послышался громкий хрип, какое-то поскрипывание, но зерно потекло тоненькой струйкой.
– Ну что за болваны её делали! – бранился Калинин. – Говорят, кричат, носятся со схемами и цифрами, а в результате – такая развалина!
<...> Однако с машиной он всё-таки справился. Опять покрутил что-то, рычаги вздрогнули, и веялка плавно заработала.
– Иди-ка посмотри, – позвал Михаил Иванович свою мать.
Из избы вышла невысокая женщина в сарафане, повязанная красным платком.
– Вот это чудо! – воскликнула она, глядя, как из жёлоба сыплется янтарное зерно.
Поздоровавшись с нами, она провела нас в избу, и мы сели за стол вместе с остальными тремя членами семьи. Со словами “чем богаты, тем и рады” хозяйка поставила на стол большую миску с горячим мясом и картофелем. По старому крестьянскому обычаю все ели из общей миски, но из уважения к нашим привычкам Калинин поставил для нас отдельные тарелки. Сам же взял деревянную ложку и ел из общей миски.
– Если бы я поступил иначе, – объяснил он, когда мать вышла ставить самовар, – мама подумала бы, что я зазнался. Она считает, что город портит людей. Может быть, она и права...
Вскоре большой сияющий самовар весело зашумел на столе. На самоваре стоял горячий чайник. Наши стаканы наполнились. С чувством явного удовлетворения Калинин, смеясь, заметил:
– По крайней мере, эта русская машина работает всегда безотказно.
– Вот именно, – солидно подхватил Есенин. – И я надеюсь и уповаю на то, чтобы мы не изобрели ничего большего и лучшего.
– Какая чепуха! – сказал Калинин, возмущаясь такой приверженностью к прошлому, и, увлёкшись, стал было перечислять преимущества, которые дают машины. Но тут пришёл председатель сельсовета, и они начали вспоминать, как двадцать лет тому назад, летом, Калинин, выйдя из тюрьмы, прятался в своей деревне. <...>
Во время этого разговора послышались с улицы голоса, звуки гармошки и балалайки и глухие удары о землю – где-то играли в городки.
– Раньше я играл в городки довольно хорошо, – сказал Калинин, – но сейчас уж предпочитаю по грибы ходить.
Взяв корзины, он и его друг, председатель сельсовета, отправились в лес. Есенин и я пошли гулять по улицам. Во многих домах пировали, раздавались песни.
<...> Есенин отпивал по доброму глотку из каждой протянутой ему кружки. К счастью, на этот раз вино вызвало у него спокойное и грустное настроение. Он начал петь. Под руку с новыми знакомыми Есенин отправился с песней по деревенской улице. За ними увязались девушки в ярко вышитых платьях, парни в домотканых рубахах и старики в лаптях и поношенных тулупах.
Остановившись у свежеотёсанных брёвен, Есенин начал читать свои стихи. Сначала он читал громко, и красноречие его возрастало по мере того, как небольшая вначале группа окружавших его людей вырастала в толпу.
А вокруг было всё то же, о чём он писал в стихах, пронизанные летним солнцем золотые стога соломы, пасущиеся на лугу стада, высокие журавли колодцев, медленно поворачивающие крылья ветряные мельницы.
Время – мельница с крылом
Опускает за селом
Месяц маятником в рожь
Лить часов незримый дождь.
Крестьянам нравился напев и ритм стихов, им нравился и сам Есенин. Однако они не умели высказывать, как горожане, свои чувства. Послышались жидкие хлопки, возгласы “давай дальше!”, а Калинин, который к этому времени тоже подошёл к нам, слегка кивнул головой и коротко бросил: “Хорошо!”
Есенин привык к шумному восторгу городских поклонников. Ему хотелось и здесь получить доказательства своей славы, и он решил подогреть настроение слушателей. <...>
К тому времени пригнали скот. Подымая клубы пыли, овцы и коровы проходили по улице. Толпа стала расходиться. Одни ушли домой, другие окружили Калинина, рассказывая ему о своих делах и нуждах. От поэзии разговор перешёл к пахоте и другим насущным заботам деревни.
Вечером за кипящим самоваром мы вернулись к прежней теме. Настроение у Есенина улучшилось, когда он увидел, что Калинину знакомы многие его стихи и он может читать их на память. С большим чувством Есенин прочитал свою “Москву кабацкую” – о пьяном, тоскующем в кабаке крестьянине, окружённом бродягами, проститутками и ворами и вспоминающем своих покинутых друзей. Поэт спросил:
– Михаил Иванович, разве это не выражает истинные чувства крестьянина?
– Может быть, и выражает, – ответил Калинин, – но мне кажется, что это скорее наивные ощущения поэта, чем чувства настоящего крестьянина.
– Но разве я сам не крестьянин по плоти и крови? – запротестовал Есенин. – Я-то знаю, что чувствует крестьянин. Я родился в деревне и вырос в ней.
– Я тоже, сказал Калинин. – И многие наши комиссары и писатели – родом из деревни. Но старые интересы вытесняются новыми. В городе мы скоро отвыкаем от деревни.
– Кто угодно, но только не я, – сказал Есенин и прочитал стихи:
Русь моя, деревянная Русь!
Я один твой певец и глашатай.
Звериных стихов моих грусть
Я кормил резедой и мятой.
– Очень хорошо, – сказал Калинин. – Но жить в этих деревянных лачугах не так уж хорошо. Тараканы, пьянство и суеверия – в этом нет никакой романтики. Мы стараемся избавиться от этого. Мы хотим создать новую деревню, новую жизнь. Сделать это, сидя в кафе, идеализируя нашу отсталость, нельзя.
Очень серьёзно, настойчиво Калинин пытался доказать Есенину свою точку зрения:
– Послушай, Сергей, у тебя есть талант и вдохновение. Почему бы тебе не вернуться в деревню, не принять участие в её борьбе, не выразить её надежды, не стать певцом новой жизни? Вот это принесло бы пользу и тебе, и твоей поэзии, и России!
Есенин на минуту опешил от мысли, что возможна такая резкая перемена в его жизни. Поэта тронуло внимание Калинина, и он молча согласился. Чем больше Есенин раздумывал над мыслью, высказанной Калининым, тем больше загорался ею.
Утром он был полон радости от принятого нового решения. Мы тронулись в обратный путь. Покачиваясь, ехали по дороге в повозке, запряжённой уже одной, а не тремя лошадьми. Вдруг неожиданно Есенин вспомнил, что так ни разу и не заикнулся о главной причине своей поездки к Калинину.
– Вот так Михаил Иванович! – воскликнул он. – Я приехал попросить квартиру в Москве, а что же получилось? Мне посоветовали жить в деревенской избе!
Посмеиваясь над таким неожиданным оборотом дела, он добавил:
– Но это же хороший совет. А какие заголовки будут в газетах! “Есенин становится отшельником! Отрекаясь от города, поэт возвращается в родную деревню!”
Если бы только у него хватило воли выполнить своё решение! Манящее благополучие и яркие огни города значили для него слишком много...»
Достарыңызбен бөлісу: |