Сергей есенин



бет20/24
Дата14.07.2016
өлшемі1.98 Mb.
#199086
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   24

6

Августа Миклашевская, актриса Камерного театра, знакомая Есенина:

«Познакомила меня с Есениным Никритина, актриса нашего театра.

Как-то днём я и Никритина шли в театр. Навстречу нам быстро шёл С. Есенин, бледный, сосредоточенный. Она его окликнула. Поздоровался, сказал: “Иду мыть голову. Вызывают в Кремль”. На меня почти и не взглянул. Никритина засмеялась: “Во всех торжественных случаях он моет голову”. У него были красивые волосы, золотые, пышные. Это было в конце лета 1923 г. после его возвращения из поездки за границу с Дункан.

Сложное тогда было время. Бурное, противоречивое. Всё кипело. Мысли, чувства, желания. Спокойствия ни в чём не было. Во всех концах Москвы: в клубах, в кафе, в театрах выступали самые разнообразные поэты, писатели, художники, режиссёры. Происходили диспуты на самые разнообразные темы. Было много надуманного, нездорового. Сложная была жизнь и у Сергея Есенина, и творческая, и личная. Всё навязанное, наносное столкнулось с его настоящей сущностью, с настоящим восприятием всего нового. И тоже и бурлило, и кипело. Жизнь его шла сумбурно.

Я часто бывала у Никритиной. У них-то по-настоящему и встретилась с Есениным. Вернувшись из-за границы, Есенин жил в одной квартире с ними.

В один из вечеров Есенин повёз меня в мастерскую Конёнкова. Конёнкова в мастерской не было. Была его жена. Мы вошли в студию. Сергей сразу затих и весь сиял. Про него часто говорили, что он грубый, крикливый, скандальный. Потом я заметила, что он всегда радовался, когда сталкивался с настоящим искусством. Иногда очень бурно, а иногда тихо, почти благоговейно. И когда потом я прочитала его стихотворение “Пушкину”, – я вспомнила этот вечер.

Обратно шли пешком. Долго бродили по Москве. Он был счастлив, что вернулся домой, в Россию. Радовался всему как ребёнок, трогал руками дома, леревья. Уверял, что всё, даже небо и луна, у нас другие, чем там. Говорил, как ему трудно было за границей и вот он всё-таки удрал. Он в Москве!»


Н. Вольпин:

«Август двадцать третьего. Я не спешу прервать свой летний отдых в Дмитрове. Впервые живу в уездном русском городе. Чёрным месивом грязь на немощёных улицах, ноги вязнут по щиколотку, хожу босиком. Знаю, Есенин вернулся. Но в Москву не рвусь – дала зарок: не стану возобновлять мучительную связь.Около двадцатого августа появляюсь, наконец, у себя на Волхонке.

– Где ты пропадала? – накинулась на меня Сусанна Мар. – Есенин мне проходу не даёт: куда вы подевали Надю Вольпин? Просто требует и с меня, и со всех. Мартышка уже пристраивает к нему в невесты свою подругу: Августу Миклашевскую. Актриса из Камерного. Записная красавица.

С Есениным встретилась я дня через два – где-то в редакции, точней не помню. Он тащит меня обедать в “Стойло Пегаса”. С нами пошли и Мариенгоф с женой. В “Стойле” их ждут какие-то неведомые “лучшие друзья”.

– А вы располнели, – бросает Мариенгоф.

– Вот и хорошо: мне мягче будет, – усмехнулся Есенин, с вызовом поглядывая на Никритину. И по-хозяйски обнимает меня вокруг пояса. Меня коробит от слов Сергея, от их самонадеянного тона. Знаю, что он Мариенгофа поддразнивает, а пуще “сваху”. Я и вправду поправилась, но лишь немного, от силы на один килограмм. Когда Есенин уезжал, я была не на шутку больна – шёл процесс в лёгких. Сейчас как будто затих.

В “Стойле Пегаса” идёт застолье. Вино, салаты, мясные блюда. Сергей ревниво следит, чтобы я “за разговором не забывала о еде”. Но сам едва притрагивается к закускам. Да и пьёт мало (как обычно, только вино – не водку). Анна Борисовна давно уволокла Мариенгофа. Прочие “друзья” прочно приросли к столу. Иные мне знакомы (Сергей Клычков, например), но далеко не все. Из новых лиц запомнился небольшого роста еврей-землепашец лет сорока, бывший кантонист. Очень самоуверенный, с Есениным держится точно и впрямь старинный друг-приятель. Ни в прошлые годы, ни позже я никогда не видела его в окружении Сергея – и не слыхивала о нём. Я и сейчас не помню его имени: возможно оно не было названо.

Сергей разговорился. Нет, не о зарубежном. Много и жадно вспоминает рязанскую родину. Рассказывает о дедушке своём, Фёдоре Титове. Как тот отчитывал Александра Никитича Есенина: “Не тот отец, кто породил, а тот, кто вырастил!” Добавляет:

– Крут старик. А умён! <...>

Зашла речь о поэзии – иначе и быть не могло.

Есенин:

– Кто не любит стихи, вовсе чужд им, тот для меня не человек. Попросту не существует!



С первой же просьбы (не Клычкова ли?) Есенин стал сперва читать кабацкое. Потом неожиданно прочёл кое-что на любовную тему... Разговор легко перекинулся на “невесту”.

Не одна Сусанна Мар, все вокруг понимают, что актрису Камерного театра “сосватала” Сергею жена Мариенгофа, хотя сама Никритина в дальнейшем всячески это отрицала: не потому ли, что дело так и не завершилось браком или устойчивой связью?

Чей-то голос:

– Говорят, на редкость хороша!..

Другой перебивает:

– Давненько говорят. Надолго ли хватит разговору?

Есенин (с усмешкой):

– Хватит... года на четыре.

Я:

– Что, на весь пяток не раскошелитесь? <...>



Снова слышу:

– Не упустите, Сергей Александрович, если женщина видная, она всегда капризна. А уж эта очень, говорят, интересная.

Сергей, поморщившись (боюсь, не мне ли в угоду?):

– Только не в спальне!

Я вскипела: это уж вовсе не по-джентльменски! Просто руки чешутся отпустить ему пощёчину... за ту, другую! Но мне впору обидеться не за другую, за себя.

Голос кантониста:

– На что они вам, записные красавицы? Ведь вот рядом с вами девушка – уж куда милей: прямо персик!

– А Сергей в ответ – с нежностью и сожалением:

– Этот персик я раздавил!

Бросаю раздражённо:

– Раздавить персик недолго, а вы зубами косточку разгрызите!

Сергей только крепче обнял меня.

– И всегда-то она так: ершистая! <...>

...Выходим на улицу. “Ведущая” – я. По традиции посидели у Пушкина. Потом – чтоб окончательно протрезвиться – пьём в каком-то маленьком кафе чёрный кофе.

– Я знаю, – начал было Есенин. – Ты не была мне верна.

Не приняв этого “ты”, я обрываю:

– Вы мне не дали права на верность.

Сергей рассмеялся.

И вот мы у меня, на Волхонке. Антресоль. Комната просторная, но неуютная, необжитая. Надо ли добавлять, что все мои зароки оказались напрасны! Расставаясь поутру, Сергей сказал истово:

– Расти большая!»



7

И. Грузинов:

«По возвращении из-за границы Есенин перевёз своё небольшое имущество в Богословский переулок, в комнату, где он обитал раньше.

Здесь он в первый раз читал своим друзьям “Москву кабацкую”.

Комната долгое время оставалась неприбранной: в беспорядке были разбросаны его американские чемоданы, дорожные ремни, принадлежности туалета, части костюма.

На окне бритва и книги: “Антология новейшей русской поэзии” на английском языке и Илья Эренбург “Гибель Европы”.

Есенин по адресу Эренбурга:

– Пустой. Нулевой. Лучше не читать.


Вечером мы у памятника Пушкина. Берём извозчика, покупаем пару бутылок вина и направляемся к Зоологическому саду, в студию Конёнкова.

Чтобы ошеломить Конёнкова буйством и пьяным видом, Есенин, подходя к садику конёнковского дома, заломил кепку, растрепал волосы, взял под мышку бутылки с вином и, шатаясь и еле выговаривая приветствия, с шумом ввалился в переднюю.

После вскриков удивления и объятий, после чтения “Москвы кабацкой” Конёнков повёл нас в мастерскую.

Сергей хвалил работы Конёнкова, но похвалы эти были холодны.

Вдруг он бросился к скульптору, чтобы поцеловать ему руки.

– Это гениально! Это гениально! – восклицает он, показывая на портрет жены скульптора.

Как почти всегда, он и на этот раз не мог обойтись без игры, аффектации, жеста.

Но работа Конёнкова, столь восторженно отмеченная Есениным, была, пожалуй, самой лучшей из всех его вещей, находившихся в мастерской».


С. Конёнков:

«...Вернулся он в августе 1923-го. Появившись у нас на Пресне, сразу же спросил:

– Ну, каков я?

Дядя Григорий без промедления влепил:

– Сергей Александрович, я тебе скажу откровенно – забурел.

И в самом деле, за эти полтора года Есенин раздобрел, стал краситься и пудриться и одежда на нём была буржуйская.

Но очень скоро заграничный лоск с него сошёл и он стал прежним Серёжей Есениным – загадочным другом, российским поэтом».
Есенин был на приёме в Кремле у Наркома Л. Д. Троцкого, по поводу издания альманаха крестьянских писателей.

М. Ройзман:

«...летом 1923 года я встретил Есенина. Он был в светло-сером коверкотовом пальто, шляпу держал в руках.

– Куда, Серёжа?

– Бегу в парикмахерскую мыть голову! – и объяснил, что идёт на приём к наркомвоенмору.

Я знал, что в важных случаях Есенин прибегал к этому своеобразному обычаю. Разумеется, эту встречу организовал Блюмкин. <...>



<При встрече> Есенин заявил, что крестьянским поэтам и писателям негде печататься: нет у них ни издательства, ни журнала. Нарком ответил, что этой беде можно помочь: пусть Сергей Александрович, по своему усмотрению, наметит список членов редакционной коллегии журнала, который разрешат. Ему, Есенину, будет выдана подотчётная сумма на расходы, он будет печатать в журнале произведения, которые ему придутся по душе. Разумеется, ответственность политическая и финансовая за журнал целиком ляжет на Сергея. Есенин подумал-подумал, поблагодарил наркома и отказался.

Когда вышли из кабинета, Блюмкин, не скрывая своей досады, спросил Есенина, почему тот не согласился командовать всей крестьянской литературой? Сергей ответил, что у него уже был опыт работы с Клычковым и Орешиным в “Трудовой артели художников слова”: однажды выяснилось, что артель осталась без гроша. А кто поручится, что это же не произойдёт и с журналом? Он же, Есенин, не так силён в финансовых вопросах. А зарабатывать себе на спину бубнового туза не собирается».



8

Первое публичное выступление Есенина, после возвращения из-за границы, 21 августа в Политехническом музее.

Р. Ивнев:

«...задолго до назначенного часа народ устремился к Политехническому музею. Здание музея стало походить на осаждённую крепость. Отряды конной милиции едва могли сдерживать напор толпы. Люди, имевшие билеты, с великим трудом пробирались сквозь толпу, чтобы попасть в подъезд, забитый жаждущими попасть на вечер, но не успевшими приобрести билеты. Участники пробирались с не меньшим трудом.

Но вот вечер наконец начался.

Председатель объявил, что сейчас выступит поэт Сергей Есенин со своим “докладом” и поделится впечатлениями о Берлине, Париже, Нью-Йорке. Есенин, давно успевший привыкнуть к публичным выступлениям, почему-то на этот раз волновался необычайно. Это чувствовалось сразу, несмотря на его внешнее спокойствие. Публика встретила его появление на эстраде бурной овацией. Есенин долго не мог начать говорить. Я смотрел на него и удивлялся, что такой доброжелательный приём не только не успокоил, но даже усилил его волнение. Мною овладела какая-то неясная, но глубокая тревога.

Наконец наступила тишина, и в зале раздался неуверенный голос Есенина. Он сбивался, делал большие паузы. Вместо более или менее плавного изложения своих впечатлений Есенин произносил какие-то отрывистые фразы, переходя от Берлина к Парижу, от Парижа к Берлину. Зал насторожился. Послышались смешки и пока ещё негромкие выкрики. Есенин махнул рукой и, пытаясь овладеть вниманием публики, воскликнул:

– Нет, лучше я расскажу про Америку. Подплываем мы к Нью-Йорку. Навстречу нам бесчисленное количество лодок, переполненных фотокорреспондентами. Шумят моторы, щёлкают фотоаппараты. Мы стоим на палубе. Около нас пятнадцать чемоданов – мои и Айседоры Дункан...

Тут в зале поднялся невообразимый шум, смех, раздался иронический голос:

– И это все ваши впечатления?

Есенин побледнел. Вероятно, ему казалось в эту минуту, что он проваливается в пропасть. Но вдруг он искренне и заразительно засмеялся:

– Не выходит что-то у меня в прозе, прочту лучше стихи!

Публику сразу как будто подменили, раздался добродушный смех, и словно душевной теплотой повеяло из зала на эстраду. Есенин начал, теперь уже без всякого волнения, читать стихи громко, уверенно, со своим всегдашним мастерством. Так бывало и прежде. Стоило слушателям услышать его проникновенный голос, увидеть неистово пляшущие в такт стихам руки и глаза, устремлённые вдаль, ничего не видящие, ничего не замечающие, как становилось понятно, что в чтении у него нет соперника. После каждого прочитанного стихотворения раздавались оглушительные аплодисменты. Публика неистовствовала, но теперь уже от восторга и восхищения. Есенин весь преобразился. Публика была покорена, зачарована, и, если бы кому-нибудь из присутствовавших на вечере напомнили про беспомощные фразы о трёх столицах, которые ещё недавно раздавались в этом зале, тот не поверил бы, что это было в действительности. Всё это казалось нелепым сном, а явью был триумф, небывалый триумф поэта, покорившего зал своими стихами. Всё остальное, происходившее на вечере: выступления других поэтов, в том числе и моё, – отошло на третий план. После наших выступлений снова читал Есенин. Вечер закончился поздно. Публика долго не расходилась и требовала от Есенина всё новых и новых стихов. И он читал, пока не охрип. Тогда он провёл рукой по горлу, сопровождая этот жест улыбкой, которая заставила угомониться публику.

Так закончился этот памятный вечер».



9

Газета «Известия ЦИК СССР и ВЦИК», от 22 августа, напечатала первую часть очерка Есенина «Железный Миргород».


И. Грузинов:

«“Стойло Пегаса”.

Сергей показывает правую руку; на руке что-то вроде чёрной перчатки: чернила.

В один присест написал статью об Америке для “Известий”. Это только первая часть. Напишу ещё ряд статей.

Ряда статей он, как известно, не написал. Больше не упоминал об этих статьях».
А. Дункан – С. Есенину

Кисловодск, 24 августа 1923 г.

«Дарлинг очень грустно без тебя надеюсь скоро приедешь сюда навеки люблю Изадора».
И. Дункан:

«Местом на Кавказе, куда направлялась Айседора, был Кисловодск, курорт, знаменитый в России, как Виши во Франции. Потому что там находятся искрящиеся нарзанные источники, чьи воды после газирования разливаются в бутылки и рассылаются для продажи по всей необъятной территории советских республик.

После двух с половиной дней не слишком комфортабельной езды путешественницы достигли городка в шесть часов августовского утра. Когда они сошли с поезда среди шума и крика, первый, кого они с изумлением увидели, был их старый друг из Нью-Йорка – Макс Истмен, поэт и писатель. Он пришёл на вокзал так рано утром, объяснил он в ответ на их первый вопрос, чтобы купить молока. На дальнейшие вопросы он ответил, что он в Кисловодске с Львом Троцким, гостем которого он является, и что он пишет биографию знаменитого вождя.

Истмен очень плодотворно руководил поисками жилья для двух новоприбывших, помог им найти комнаты в гостинице и затем угостил их завтраком. После завтрака они разошлись и больше не виделись ни вблизи, ни издалека до конца их пребывания на курорте.

Айседора легко вошла в курортный режим. Каждое утро она принимала освежающие минеральные ванны. Затем она завтракала в курзале, после чего следовали неторопливые прогулки по живописным окрестностям. Вечером был обед, снова в курзале, а после обеда – театр или концерты симфонического оркестра. Так продолжалось неделю или около того, пока она не заскучала и не начала подумывать, что пора бы ей встряхнуться и что-нибудь делать. И тогда она решила совершить турне по Кавказу, начав его с выступления в Кисловодске. Она телеграфировала в Москву своему секретарю, чтобы тот привёз кого-нибудь для подготовки представлений. Она набросала свой план. На первом представлении в Кисловодске она покажет программу на музыку Чайковского в сопровождении оркестра. Оркестр состоял в основном из музыкантов Петроградской филармонии, которые знали Патетическую симфонию наизусть. “Славянский марш”, однако, они не играли уже много лет, и у них не было репетиций до самого представления.

Утром в день концерта оркестр сидел за закрытым занавесом полукруглой раковины на эстраде курзала, разучивая “Славянский марш”. Когда резкие трубные звуки царского гимна огласили тишину, немногочисленные отдыхающие, которые не принимали ванны в тот день, едва смогли поверить своим ушам. Они изумлённо смотрели друг на друга. Они стали собираться по двое и по трое перед занавесом, скрывавшим оркестр от любопытных взоров. Ни о чём таком не думавший дирижёр только собирался в третий раз прорепетировать марш, как перед ним предстал разгневанный сотрудник Чека, который потребовал разъяснить, что означает это вызывающее повторение царского гимна.

Дрожавший несчастный дирижёр, который, несомненно, наслаждался, слушая звуки гимна, вышиваемые по славянской канве Чайковского, объяснил страшному функционеру, что он отнюдь не имел в виду какой-либо контрреволюционной демонстрации. Он лишь выполнял распоряжение мадам Айседоры Дункан, знаменитой танцовщицы, подготовить эту пьесу прославленного русского композитора, которую она должна танцевать сегодня вечером в театре. Он показал недоверчивому чекисту программу, а также партитуру Чайковского. Тогда тот удалился, но не раньше, чем приказал дирижёру прекратить в это утро и позже исполнять подстрекательские мелодии на удивление толпе, которая уже заполнила пространство перед эстрадой. И, без сомнения, в этой толпе были многие, кто испытывал эмоциональную встряску, слушая царский гимн, потому что как во время революции, так и после неё, Кисловодск был рассадником контрреволюционной агитации и борьбы.

Естественно, театр вечером был заполнен до последнего местечка на галёрке и воздух был наэлектризован, ибо разнёсся слух, что сама Дункан будет танцевать Боже, царя храни. Но когда Айседора выходила на сцену, чтобы начать свою программу, два ожидавших её вооружённых чекиста предупредили её, что она не будет выступать, если не выбросит “Славянский марш” из своей программы. Айседора пыталась объяснить на своём ломаном русском языке, что она танцевала этот самый танец перед коммунистическими вождями на праздновании 4-й годовщины революции, и что товарищ Луначарский написал об этом весьма одобрительно. Она танцевала это по всему миру в революционной манере и не собирается поступить иначе в маленьком русском городе. Двое равнодушных и необщительных службистов ответили ей только, что они не сдвинутся с места, пока она не пообещает им не танцевать под музыку царского гимна.

Не удостоив их дальнейшего разговора, она вышла из-за занавеса к ожидавшей её с нетерпением публике. После того как стихли аплодисменты, Айседора спросила, нет ли в театре кого-нибудь, кто смог бы переводить её с немецкого языка на русский. Мужчина в первом ряду встал и предложил свою помощь, которая на самом деле была не так уж необходима., так как бóльшую часть публики составляли наиболее зажиточные буржуазные жители города. Действительно, только они и были в состоянии уплатить за билеты высокую цену, назначенную импрессарио. И все они понимали и говорили по-немецки или на его бедном родственнике – языке идиш.

Айседора начала:

– Там, за сценой – полицейские. (Зрители тревожно зашумели.) Они пришли арестовать меня! (Зрители замерли в предвкушении потехи.) Они пришли арестовать меня, если я попытаюсь танцевать для вас сегодня “Славянский марш” Чайковского. Но я буду танцевать его, даже если они потом арестуют меня. В конце концов, тюрьма не может быть хуже, чем моя комната в “Гранд-Отеле”. (Здесь зрители оглушительно расхохотались остроте танцовщицы. Многие из них были её сотоварищами по несчастью как постояльцы кишащего клопами и вшами караван-сарая.)

Тут доброволец-переводчик, до того молчавший, громко сказал:

– Не беспокойтесь, товарищ Дункан, вы можете начать своё выступление. Как председатель исполкома Совета, я даю разрешение танцевать марш Чайковского.

Возбуждённая публика бешено зааплодировала, и Айседора, поблагодарив председателя словом и улыбкой, скрылась за занавесом.

А во время её речи Ирма усиленно пыталась столкнуть двух чекистов с неприкосновенного айседориного зелёного ковра. Секретарь, который мог бы ей помочь, сидел в кресле на колёсиках, будучи не в состоянии двигаться из-за сильного растяжения связок от падения накануне с лошади. Но тут вдруг двое мужчин сразу ушли со сцены. Айседора вернулась и представление продолжилось при нарастающем восторге публики, взволнованной огромным драматизмом интепретации двух вещей Чайковского и “Интернационала”.

Однако дело этим не кончилось. Когда на следующий день Айседора и Ирма обедали в курзале, вбежавший перепуганный посыльный сказал им, что в комнате секретаря – полиция. Женщины спешно вернулись в комнату и увидели двух вчерашних чекистов, разговаривающих с ещё одним, рангом повыше. Все они были в полной форме, с револьверами в кобурах у пояса. У наружных и внутренних дверей стояли вооружённые солдаты. Секретарь, бледный и дрожащий, лежал на постели, не в состоянии двигаться из-за своей лодыжки. Он отлично знал, что если он покинет эту комнату, то может вообще в неё не вернуться.

Когда Айседора поняла, что они, не рискуя тронуть её или Ирму, явились арестовать беззащитного секретаря, она повернулась к главному начальнику. Прибегнув в своей ярости к самому грубому из всех русских слов, какие она знала, она бросила ему страстно:

Своличь!

Его рука инстинктивно потянулась к кобуре.

– Да! Своличь! Своличь! – кричала Айседора и затем вылила поток жгучих гневных слов на его бритую круглую голову.

Бедняга на кровати приложил максимум усилий, чтобы утихомирить оскорблённого начальника, уверяя его, что “своличь” по-английски означает нечто абсолютно другое.

Когда двум солдатам было приказано подойти и взять под стражу человека на кровати, Айседора вдруг вспомнила, что всесильный Троцкий всё ещё в Кисловодске. Она выбежала из комнаты, крикнув Ирме, что идёт искать Троцкого. Солдаты пытались остановить её, но она ускользнула от них и добралась до своей комнаты, где второпях набросала записку. Сбежав вниз по лестнице, она нашла портье и попыталась объяснить ему, что она хочет идти прямо на виллу, где живёт Троцкий.

С растерянным служителем в качестве гида, по тёмной крутой улице, при дрожащем свете фонаря, Айседора направилась на поиски жилища военного министра. После четвертьчасового поиска они подошли к огромной вилле, вход в которую охранялся двумя чекистами. Они отказались впустить неизвестную возбуждённую женщину и позвали начальника охраны. Выслушав, в чём дело, он сказал, что никому невозможно увидеть товарища Троцкого. Наконец она передала ему свою карандашную записку, с которой тот вошёл внутрь здания, через некоторое время он вернулся и сказал ей, что она может возвращаться в гостиницу, всё будет в порядке.

Когда она, спустившись по крутой улице, наконец добралась до гостиницы, она нашла комнату секретаря в беспорядке, все ящики, чемоданы и сумки были осмотрены и обысканы. Вооружённые ссолдаты ушли по распоряжению, переданному им посыльным от высокого начальника Чека, возглавлявшего личную охрану Троцкого. Остальные офицеры последовали за ними, правда, пригрозив Айседоре – совершенно в манере второстепенных злодеев из какой-нибудь мелодрамы, – что они отомстят ей за все оскорбления, полученные от неё нынче вечером. Ответом Айседоры было повторение, с ещё большей энергией и выразительностью, одного лищь слова: “Своличь!”»



10

И. Старцев:

«Возвратился он из-за границы в августе 1923 года. В личной беседе редко вспоминал про своё европейское путешествие (ездил в Берлин, Париж, Нью-Йорк). Рассказывал между прочим о том, как они приехали в Берлин, отправились на какое-то литературное собрание, как там их приветствовали и как он, вскочив на столик, потребовал исполнить “Интернационал”, ко всеобщему недоумения и возмущению. В Париже он устроил скандал русским белогвардейским офицерам, за что якобы тут же был жестоко избит. Про Нью-Йорк говорил:

– Там негры на положении лошадей!

За границей он работал мало, написал несколько стихотворений, вошедших потом в “Москву кабацкую”. Большей частью пил или скучал по России.

– Ты себе не можешь представить, как я скучал. Умереть можно. Знаешь, скука, по-моему, тоже профессия, и ею обладают только одни русские.

Выглядел скверно. Заговаривался, перескакивая мыслями в беседе с одного предмета на другой, заминая окончания фраз. Производил какое-то рассеянное впечатление. Внешне был по-европейски вылощен, меняя по несвольку костюмов в день. Вскоре после приезда читал “Москву кабацкую”. Присутствовавший при чтении Я. Блюмкин начал протестовать, обвиняя Есенина в упадочности. Есенин стал ожесточённо говорить, что он внутренне пережил “Москву кабацкую” и не может отказаться от этих стихов. К этому его обязывает звание поэта. Думается, что в большей своей части “Москва кабацкая” была отзвуком “Стойла Пегаса”, тем более что в некоторых из стихотворений проскальзывают мысли, которые он тогда же высказывал и топил их в вине. За границей были переведены несколько его сборников – и это немало его радовало.

Вскоре по возвращении из-за границы он разошёлся с Дункан. Переехал к себе на старую богословскую квартиру. Назревал конфликт с имажинизмом, и в частности с Мариенгофом.

После разрыва с Мариенгофом не пожелал оставаться в общей квартире и перекочевал временно ко мне на Оружейный. Приходил только ночевать, и в большинстве случаев в невменяемом, пьяном состоянии. Однажды нас с женой около четырёх часов утра разбудил страшный стук в дверь. В дверях показывается испуганный Сахаров и сообщает, что с Есениным сделалось дурно: он упал и лежит внизу на лестнице. Мы жили на восьмом этаже. Лифт не работал. Спускаемся вниз. Есенин лежит на парадной площадке, запрокинув голову. Берём его с женой и Сахаровым на руки и несём в квартиру. Укладываем. Падая, он исцарапал себе лицо и хрипел. Придя немного в себя, он беспрерывно начал кашлять, обрызгав всю простыню кровью.

У него не было квартиры. Мы с женой предлагали ему окончательно перебраться в нашу большую и светлую комнату, где бы он мог спокойно работать и отдыхать. Отнекивался. То собирался ехать в санаторию – поправлять нервы, то говорил:

– Пойду к Каменеву, попрошу себе жильё. Что такое – хожу, как бездомный!»
Анна Назарова, сотрудница газеты «Беднота», ьлизкая подруга Г. А. Бениславской:

«Гале по делу пришлось идти к Есенину. Там они условились, что Есенин придёт к Гале на Никитскую. Как сейчас помню, как обрисовал “положение дел” один знакомый: “Пол натёрт, везде чисто, сама нарядная, в комнате корзина цветов” (в этот день должен был прийти Есенин). Кто прислал цветы – мы не знали. Сначала думали, что Есенин, и только на следующий день узнали, что это дело одного знакомого. Есенин пришёл без меня. Я с работы вернулась около 11. После приезда из-за границы я его 1-й раз видела близко. Он очень изменился. В 21 году было в нём больше мальчишеского, чего-то задорного, живого. У него даже походка была другая. Более лёгкая, уверенная, упругая какая-то, а теперь в ней была, правда еле заметная, вялость. В манере держаться, говорить – не было уж той простоты. Рука одна была в перчатке (“На заграничный манер”, – подумала я). Папиросы превратились в сигареты. И много таких, еле заметных мелочей наложило какой-то след на Есенина, сделало его каким-то другим, более взрослым, более “светским”, я бы сказала. В модном костюме, о фасоне которого он с увлечением нам рассказывал, с шампанским, он каким-то диссонансом ворвался к нам, в нашу неуютную, плохо обставленную комнатушку, к нашим потёртым платьям и “беднотовским” интересам. Никто не знал из нас тогда, что это – не визит знакомого, что Есенин пришёл не в гости, чтоб зайти как-нибудь ещё, что 27-я квартира будет квартирой Есенина. Есенин рассказывал, как он рад, что вернулся в Россию, говорил много и оживлённо и тут же, смеясь, добавлял: “А знаете, почему я так много говорю? Я соскучился. Столько времени не говорил. Не с кем было. Не знаю я их языка, да и знать не хочу”. Позднее пришёл Приблудный, о котором Есенин уже рассказал нам, как об очень талантливом мальчике. Приблудный читал стихи, которые нас уже тогда поразили своей красочностью и звучностью и какой-то серьёзной мудростью... “А в Париже по-парижски говорят, а в Швейцарии швейцары только видятся”, – задумчиво сидел и повторял Есенин. Остались они у нас ночевать, а на следующее утро Есенин уже проектировал, нельзя ли ему сюда перебраться совсем. В квартире была комната, хозяин которой никогда в ней почти не бывал. Думали, что удастся эту комнату забронировать за мной и поселить в ней Есенина. Это был 1-й визит Есенина на Никитскую, в ту самую комнатушку, в которой пришлось потом долго и жить, и работать Есенину. Через день или два, поздно вечером, прибежал возбуждённый Приблудный и спросил, можно ли Есенину прийти ночевать к нам, потому что ему негде. Есенин пришёл страшно возбуждённый, с кем-то поссорившийся, и целый вечер мог только говорить про эту ссору. После этого 1 месяц ещё Есенин не мог нигде обосноваться и ночевал то в “Стойле”, то в Богословском, то на Никитской, то у кого-нибудь из знакомых, скитаясь из одного места в другое, а потом и совсем переехал на Никитскую, думая всё время получить комнату или квартиру».


Софья Виноградская, журналистка, подруга Г. А. Бениславской:

«Воспоминания <Есенина> давали нить его жизни, заполняли все её периоды. Только в воспоминаниях о поездке в Европу и Америку он был скуп. Он не любил говорить об этом, и из случайно оброненных им фраз осталось впечатление о сплошных скандалах по ресторанам и большой, мучительной, одолевавшей его там тоске.

– Когда приехали мы в Америку, – рассказывал он, – закатили там обед роскошный. Ну, блестели там скатерти, приборы. От вина, блюд и хрусталя всякого стол ломился, а кругом все хари толстые, с крахмальными грудями сидели – смотреть было тошно. И так это мне скучно стало, и поделать ничего не могу. “Интернационал” и то спеть не стоит, – не поймут, не обозлятся даже. Я это с тоски взял да и потянул скатерть со стола. Всё на пол поехало да им на манишки. Вот дело-то было! Ха-ха-ха!

Это рассказано было мимоходом, когда к слову пришлось. Здесь не было упоения собственным воспоминанием, как то бывало обычно, когда он рассказывал о первом своём посещении Блока...»




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   24




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет