Прощание с Эдуарде Де Филиппо было и торжественным и трогательным. Гром аплодисментов в зале нарастал с каждой минутой, уже аплодировали и актеры, а Де Филиппо громче всех. За все двенадцать дней мы не видели его таким веселым и оживленным. Актер, аплодируя, бросился к правой стороне
сцены, потом, не прерывая рукоплесканий, перешел на ее левую половина Казалось, он хотел поблагодарить за любовь и внимание не только зал в целом| но каждого человека в отдельности, поблагодарить не как зрителя, а как еди-Ц номышленника, друга... А раз так, то аплодировать уже было ни к чему.д Эдуарде протянул руку одному, другому, десятому... Аплодисменты стала тише, а может и вовсе прекратились. В зале и на сцене ощущалось общее волнение.
.. .Мы горячо жали руку Эдуарде и чувствовали тепло его руки в своиХ| ладонях.
ВЕЧЕР ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ
САМУЭЛ БЕККЕТ «ПОСЛЕДНЯЯ ЛЕНТА КРЭППА» -
,ЧЕРНАЯ ПЬЕСА
«КРИКЕТ-ТЕАТР» НЬЮ-ЙОРК—1961
Случилось так, что в один и тот же вечер я поднимался на «Эмпайр стейт билдинг»—самое высокое здание Нью-Йорка, и был в «Крикет-театре»—одном из самых маленьких театриков города. Если бы эти два посещения не следовали одно за другим, то их все же имело бы смысл сомкнуть в нашем рассказе и, конечно, не по причине контраста великана и карлика, а по мотивам более глубоким.
Подъем на «Эмпайр стейт билдинг» входит в обязательную туристскую программу. Это путешествие в поднебесье — в лифте на сто второй этаж — обставлено как крупнейший цирковой аттракцион. Дорогие билеты, многочисленная адмияистрация, наряженные, словно шталмейстеры, лифтеры, их торжественная серьезность, напускная встревоженность и резкие командирские выкрики — все это создает известную помпу, делает посещение «Эмпайра» событием. ..
Остановка на восьмидесятом этаже. У кого-то захватило дух и заложило уши (как на самолете), кто-то стал уверять, что ощущает небольшое покачивание здания. Но впереди еще двадцать два этажа!
310
И вот турист на вершине, бн медленно движется по кругу площадки, обдуваемой сильным холодным ветром, и с любопытством разглядывает распростертую под ним огромную панораму Нью-Йорка.
Сегодня город в легком тумане. Картина почти фантастическая. Здания, на которые надо было смотреть задрав голову, сейчас под тобой. Они выстроились по кругу гигантскими сталагмитами и вонзаются своими шпилями в небосвод. В этом хаосе зигзагообразно расположенных вертикалей есть своя неожиданная гармония: двигайся по кругу, и огромные архитектурные массивы выстроятся в причудливый пейзаж, дома станут как бы передвигаться, то выходя на первый план, то прячась за спину соседа; то центр композиции займет дом из стекла и алюминия, стрелой рвущийся ввысь, то это центральное место захватит небоскреб-чудовище с безобразным наворотом этажей, расположенных в виде трех гигантских ступеней.
Ты продолжаешь идти по кругу, а внизу улицы то смыкаются узкими темными расщелинами и вытягиваются на много километров вдаль, то горизонт сразу раскрывается и видны серый океан, контуры порта, игрушечные кораблики и далекий силуэт статуи Свободы.
Еще несколько шагов по кругу, и из тумана выплывает одинокий громадный прямоугольник ООН — здание по-своему эффектное, но удивительно холодное. А за его спииой, близко к горизонту, грудятся черные многоэтажные дома, точно парии, изгнанные за черту города. Это кварталы муниципальных зданий, которые вернее было бы назвать жилыми казармами.
Мы продолжаем обзор. Но чем больше видит глаз, тем необходимей становится перейти от видимости к существу, от пейзажа к человеку.
И вот тут-то посещение «Крикет-театра» оказывается очень своевременным.
По дороге в театр мы миновали Бродвей. Десятка два кинотеатров, расположенных бок о бок, без передышки крутили рекламный огонь, заманивая пуб--лику в залы, суля знакомство с «сексуальными кошечками» и другими не менее ^привлекательными» существами. Популярная авиакомпания, завладев колоссальным световым щитом, обещала в один миг перевезти толпу зевак с континента на континент. На пылающем экране черным силуэтом попеременно являлись то вакхическая испанка, то эксцентрическая ирландка, то еще какой-нибудь черт в юбке или без юбки... И над всей улицей царила и сияла самодовольная физиономия «парня что надо». Из его полуоткрытого рта, как из заводской трубы, вываливались через короткие паузы массивные клубы дыма. Джентльмен рекламировал сигареты «Кент» и одновременно «беспечальный» образ американской жизни.
Наш автобус движется мимо всего этого мишурного великолепия, а гид, чем-то похожий на рекламного парня, подогреваемый огнями Бродвея, проповедует :нам свою «веру». «В Америке каждый человек сам по себе,—кричит он в рупор,— у него свобода,— как хочет, так и зарабатывает свои доллары;
у кого больше ума, у -того больше денег, у кого больше денег, у того, значит, больше ума». Философия гида была несложной, его индивидуализм носил
311
Сугубо практический характер, идея одинокой охоты за счастьем была выражён| с вульгарной откровенностью... . |
Так каково же это необозримое поле жизни, виденное только что с высота сотого этажа? 1
Автобус свернул: и сейчас же попал в темные переулки. «Крикет-театр! имеет очень неказистый вид. Мы спустились в полуподвальное помещение оказались в маленьком сумрачном зале мест на восемьдесят.
Контраст после панорамы «Эмпайр билдинга» и Бродвея был разительны» И сразу же родилось странное чувство, будто мы от поверхностного слоя яе лений проникли в подпочвенный слой жизни, в самое «чрево Левиафана».
Это было, конечно, эмоциональное впечатление, которое могло бы тут ж« рассеяться, но... начался спектакль, и оно неожиданно укрепилось.
Шла пьеса Самуэла Беккета «Последняя лента Крэппа» в исполнении актера Герберта Бергхофа.
Самуэл Беккет, ирландец, живущий в Париже и издающий свои произведения сразу на английском и французском языках, известен как создатель'! нового типа декадентской драмы. В этих пьесах, перегруженных чертами гру-'| бого натурализма и мрачной символики, передано трагическое отчаяние одино-1 кой личности перед непостижимыми для нее тайнами бытия. Погруженный:! в мир болезненных предчувствий, драматург предрекает гибель всему челове-1 честву и видит возможность сохранения свободы духа лишь в тайниках души| людей, сознательно порвавших свои связи с бессмысленным и презренным! миром. 1
Было бы странно ожидать от Беккета объяснений, касающихся существа} реальных общественных отношений. Но в искусстве бывает и так: произведение! действует помимо прямой воли автора и становится своеобразным человеческим, I общественным документом в силу сложившихся обстоятельств и в меру зало- s женной в нем психологической правды.
Так, по-моему, произошло и с пьесой «Последняя лента...»
Возможно, что, если бы эта пьеса была прочитана в Москве, а не увидена на сцене в Нью-Йорке, она не так уж выделилась бы из ряда творений Беккета и не была бы воспринята столь остро. В мире, где индивидуализм возведен в культ, объявлен источником свободы и житейского благополучия, эта короткая встреча с героем Беккета (в исполнении Г. Бергхофа) дала эффект иной, чем просто ознакомление с новым персонажем писателя-декадента.
Герой пьесы Беккета Крэпп неожиданно оказался воспринятым как самый факт и символ жизни, как человек, подводящий итог своего долгого существования и неожиданно для себя выступающий в роли страстного обличителя причин, загубивших его жизнь.
Называя Крэппа героем Беккета, мы тут же должны оговориться: герой спектакля «Крикет-театра», поразивший нас силой своих страданий, пожалуй, был в большей степени созданием актера,- нежели автора. Он говорил слова часто бессвязные, написанные пером драматурга, но глаза, руки, голос, дыха-
312
ние — .все это принадлежало актеру Герберту Бергхофу, и именно эта человеческая конкретность, трагическая и реальная правда человеческих переживаний захватывала и поражала.
Герберт Бергхоф, один из крупнейших художников современной американской сцены—мастер многостороннего дарования. Его диапазон—от Ибсена до музыкальной комедии. Он окончил Венскую Академию драматического искусства, работал с Максом Рейнгардтом, выступал в Берлине, Париже, Цюрихе. В Америке дебютировал в роли Натана Мудрого. Его имя связано с первыми сценическими успехами Артура Миллера. Лучший образ, созданный им на телевидении,— в инсценировке романа Э. Хемингуэя «По ком звонит колокол». Он в течение многих лет ведет драматические классы в различных театральных школах, а в настоящее время является руководителем театральной студии Колумбийского университета (The Herbert Berghof Studio). Бергхоф выступает периодически и как режиссер: на Бродвее он ставил «В ожидании Годо», в «Феникс-театре» — «Адскую машину» Ж. Кокто, во время Кембриджского фестиваля — «Двенадцатую ночь» Шекспира.
Свою отличную актерскую репутацию он еще раз подтвердил ярким исполнением центрального образа в постановке яркой антифашистской пьесы, написанной на сюжет из истории англо-американской войны — «Андерсенвильский
суд».
Мне понадобилась такая пространная творческая справка о Герберте Берг-хофе для того, чтобы определить тип художника, который воплотил на сцене героя Беккета.
Нет, это, конечно, не актер-декадент, его интерес к Ибсену, Лессингу и Хемингуэю говорит сам за себя.
Кого же мы увидим на пока еще пустующей маленькой темной сцене?
В ремарке к пьесе сказано: «Поздний вечер. Лачуга Крэппа». Комната страшно захламлена, на переднем плане старая конторка. Из мглы появляется фигура и садится. Стол и место вокруг него сразу же освещаются резким треугольником света, падающего от низко висящей лампы. На столе старый магнитофон и куча каких-то коробок. Остальная часть сцены остается в темноте.
Крэпп — старый опустившийся человек. Он сидит, не двигаясь. На нем засаленная вельветовая куртка и старый темный свитер с оттянувшимся от времени воротом. На голове туго натянутая вязаная шапка. Лицо бледное, болезненное, покрытое седой щетиной, глаза черные, большие, почти не мигающие. Старик все еще недвижим. Что он — в раздумье или в забытьи?
Наконец Крэпп глубоко вздыхает, смотрит на часы, роется в карманах методично и неторопливо, вытаскивает конверт, кладет его обратно, роется снова, достает небольшую связку ключей и долго отыскивает нужный. Поднимается, идет тяжелой поступью к передней части стола, наклоняется, отпирает замок первого ящика, заглядывает внутрь, копошится в нем, вытаскивает катушку, рассматривает ее, кладет обратно, запирает ящик, отпирает второй
313
ящик и вынимает большой банан, разглядывает его, запирает ящик на ключ кладет ключ в карман.
Актёр делал эти почти ничего не значащие движения, а мы ловили себя» ла пристальном к ним интересе. Кажется, нам передавалось ощущение важности всего происходящего, отраженное на лице Крэппа. Старик вышел вперед,, не спуская глаз с банана, погладил его, а затем стал медленно сдирать кожуру,) бросая ее под ноги. Засунул конец банана в рот и застыл в таком положении,;
глядя перед собой в пустоту. Наконец откусил банан и стал прохаживаться взад и вперед по краю сцены. Комическая сторона этого занятия была очевидной, но улыбаться почему-то не хотелось. Поскользнувшись о кожуру, Крэпп' чуть не упал. Отбросив кожуру в сторону, он возобновил хождение. Прошло, уже несколько минут, а со сцены не было произнесено ни одного слова, и тем^ не менее мы уже начали воспринимать основную тему спектакля. Этой темой было одиночество. Только многолетняя привычка быть наедине с самим собой могла придать столь большую многозначительность всему, что делал и пережи-:
вал этот сутулый старый человек с хмурым изнуренным лицом. Перед нами по существу шла пантомима — обыденные поступки воспринимались будто значительные действия.
Вот сейчас он снова сел за стол, снова испустил тяжелый вздох, и (пусть это не покажется смешным) круг «микродел» возобновился. Крэпп достал связку ключей, встал, отпер ящик, достал второй банан, очистил его, сунул в рот. Но раздумал есть, положил банан в футляр для очков, сунул последний в верхний карман тужурки и заковылял в глубь комнаты... Раздался звук откупориваемой бутылки. Крэпп пил и через несколько секунд снова вошел в светлый треугольник, держа в руках большую старую бухгалтерского типа книгу. Он сел за стол и стал ее листать, пока не нашел нужную страницу. На его лице появилось нечто вроде улыбки.
Только теперь мы услыхали глухой надтреснутый голос старика. Он, кажется, радуется, с его уст бессвязно срываются слова: «Коробка... катушка...»
Он называет их по номерам. Роется в коробках, вытаскивает мотки лент, многократно повторяя: «Коробка, катушка, катушечка», «Кату-у-ушечка» — это слово старик произносит протяжно, любовно потирая руки.
Он вставляет катушку в аппарат и снова наклоняется над книгой. Читает раздельно: «Черный мяч... хорошенькая чернушка... равноденствие...»
Что значат эти невнятные выражения и почему за каждым из них следует длительная пауза и мечтательная задумчивость?
«Достопамятное равноденствие!» — громко говорит Крэпп и пожимает плечами. Похоже, что он сам с трудом вспоминает значение этих записей. Снова склоняется над книгой и заинтересованно читает: «Прощай, лю...— медленно переворачивает страницу,— .. .бовь».
Наступает долгая пауза, лицо Крэппа обращено в зал. По тому, как оно сосредоточено, можно понять, сколь важно для старика все то, что он сейчас говорил и делал. Мы еще не сказали читателю, что в программе к спектаклю
314
указано: «-/^очь 69-летия со дня рождения К.рэппа». Значит, это не обычный вечер и не праздная возня с магнитофоном: на магнитофонных лентах запиваны прошлые годы, а гроссбух — это своеобразная Книга Бытия, в которой отмечено содержание каждой ленты.
В свою «рождественскую ночь» этот сумрачный грязный старик выбрал катушку № 5 из коробки № 3. Крэпп вставляет ленту в аппарат, надавливает рычаг, и вдруг раздается молодой сильный голос:
«Сегодня мне тридцать девять лет,—говорит магнитофон,— я крепкий, как мост».
Значит, вот в чем смысл выражения «достопамятное равноденствие»! Это — зенит его жизни, или, точнее, его перепутье. И каким самодовольством наполнен этот голос издалека! Крэпп рассказывает, что он отпраздновал свое рождение, как и во все предшествующие годы, в таверне, один, а затем пришел к себе.
«Счастлив вернуться в мою конуру, залезть в мое старое тряпье». И эти слова звучат победно, зычно, как вызов.
Затем голос сообщает, как о важнейшем событии года: «Новое освещение над моим столом все очень улучшило. В окружающей меня темноте я чувствую себя одиноким». И через паузу: «Я люблю вставать, чтобы сделать круг и вернуться сюда к... самому себе». И снова после паузы: «Я закрываю глаза и заставляю себя воображать». Эти последние слова ленты точно соответствуют нынешнему состоянию Крэппа: он сидит с закрытыми глазами в состоянии, подобном самогипнозу. Он сам с собой и у себя! Он тут царь, ибо восторжествовала его жизненная идея: быть одному, ни с кем не делиться жизнью, всем пренебречь во имя бесценного «Я». Старик слушает свой молодой голос и упивается им — торжествующая улыбка на лице актера в точности соответствует интонации магнитофона. Мимика и голос разделены друг от друга тремя десятилетиями, но они в единстве, ничто не изменилось, принципы остались непоколебимыми.
Герберт Бергхоф пока почти не произнес ни слова. Вздохи, смешки, междометия, игра лица, рук, туловища. Он то склоняется к .аппарату и обнимает его,' то слушает свой голос, откинувшись на спинку стула. Актер переживает молча, под аккомпанемент своего же голоса, и совпадаемость «души» и слова происходит в результате совпадаемости нынешних реальных оценок и переживаний с убеждениями и чувствами далеких дней.
Течет, течет лента пережитых дней, и ныне живущий чертовски доволен собой. Хитрая ухмылка не сходит с лица старика, порой он даже громко смеется.
Да, да, все было сделано правильно и именно в тот год, тридцать лет тому назад, в год «достопамятного равноденствия».
.. .Этот «крепкий, как мост», человек описывает сейчас день своей «победы».
Крэпп закрыл глаза, видно, он хочет не только слушать рассказ о далеком прошлом, но весь войти, погрузиться в то прошлое и еще раз насладиться
315
мудростью своего решения, своим ощущением гордого превосходства над людьми. -,
Голос из магнитофона звучит уверенно и сильно, он напевен и музыкален;
В такой благородной тональности актер записал текст, относящийся к года» «цветения» его героя. Магнитофон насытил голос говорящего красивыми оберто-1 нами, механическая запись не заглушает живых интонаций, а, напротив, способствует более полному, громогласному выражению души человека «крепкого^ как мост». ;
Итак, металлический голос повествует о вечере, бывшем ровно тридцать лет;
тому назад, j
«Необыкновенна тишина этого вечера. Я напрягаю слух и не слышу ни1 малейшего звука». Металлический голос говорит, что старуха соседка, распевавшая обычно песни своей молодости, в этот вечер молчала. На лице старого" Крэппа его ухмылка. Голос, бархатисто модулируя, продолжает: ^
«А я буду петь, когда достигну ее возраста? Нет. Разве я пел, когда был5 молод? Нет. А вообще я когда-нибудь пел? Нет!» I
Каждую реплику голос произносит через паузу, после краткого раздумья,! видно, как и сегодня, он тогда тоже оглядывал свою жизнь и гордился тем,^| что никогда не пел песен. ';
Но вот голос из магнитофона предался .воспоминаниям о жизни, бывшей :;
десять—двенадцать лет тому назад. Небрежно говорит о своей ранней любви, ;
о некоей Бианке с восторженными глазами и потешается над собой. !
«Трудно поверить, что когда-нибудь я был этим маленьким кретином». Крэпп из микрофона зычно смеется, а живой Крэпп надтреснутым голосом дружно ему вторит. И в этом дуэте не разберешь, где машина и где человек. Лента .и старик издеваются над юношескими иллюзиями, и оба довольны, что «маленький кретин» быстро поумнел.
Так просматривалась в далекой перспективе, как на картинах старинных мастеров, вся жизнь Крэипа в ее однолинейном движении.
Но вдруг веселье пресеклось. И голос резко сказал: «Пей меньше, вот что!» Теперь сипло захохотал один старый Крэпп. А из мембраны шел отрывочный рассказ о загубленной девушке, шел он под легкий смех обоих Крэппов, пока не завершился словами о юной особе в старом зеленом пальто на привокзальной площади...
Крэпп выключил аппарат. Он не смеялся, его глаза застыли. Будто бы впервые услыхал он сам эту историю.
Старик поднялся и опять пошел в глубь комнаты. Забулькала влага. А когда вернулся... запел сиплым воющим голосом. В душе актера что-то бурлило, билось, но песню оборвал кашель. 'Крэпп уже был чуть пьян и, кажется, сам не понимал, что с ним происходит.
Он вернулся «к себе», пустил аппарат и прильнул к нему ухом. Живая автобиография заговорила вновь, одно за другим вставали видения прошлого, причудливые и обрывистые. Металлический Крэпп говорил ровно, четко, зычно,
316
а жй,вой Крэпп слушал со всё нарастающим волнением: 6н то вздрагивал, т9 внезапно останавливал аппарат, передергивал ленту и пускал машину, то вновь останавливал ее и, держа руку на рычаге, погружался в глубокое раздумье.
Актер после длительного внутреннего накапливания чувств вступал в полосу трагических взрывов. Тут была, так сказать, душевная жизнь в ее чистом виде, субъективное так и осталось субъективным, почти без всякого поползновения выразить себя «для других». Полное одиночество было не только темой актера, но и эстетической предпосылкой, определившей самую манеру его игры. Если бы не вздохи и не две-три оброненные фразы, можно было бы сказать, что Герберт Бергхоф играл свою трагическую роль молча, то есть в том состоянии, которое было определяющим для человека, сделавшего одиночество, внутреннее самопогружение главным законом, главной идеей своей жизни.
Эта немая игра становилась все более, и более динамичной и нервной. Но, удивительное дело, горячей становится и голос Бергхофа в магнитофоне. В далекую ночь тридцатидевятилетний Крэпп тоже, наверное, пил и по временам терял самообладание.
.. .Снова шел рассказ о любви, и сквозь циничные интонации и насмешливые слова стала причудливо пробиваться Лирика. Крэпп говорил о женщине «с глазами, как хризолиты», она долго не хотела знакомиться с ним, и он простаивал часами у ее окна... Но однажды оттуда был выброшен мячик для маленькой белой собачонки, которая крутилась рядом.
Голос заметно менялся, Крэпп двумя руками обнял магнитофон, а оттуда лилось взволнованное, горячее признание:
«Я поднял голову. Бог знает почему, но это случилось... Я там оставался еще несколько мгновений, сидя на скамье с мячом в руках, а собака тявкала И служила...» Голос прервался, и у старого Крэппа тоже перехватило дыхание. «.. .Наконец я отдал мяч собачке, и она схватила его пастью осторожно-осторожно. Маленький резиновый мячик, старый, черный, плотный, твердый. Я его буду чувствовать в руках до самой смерти». Пауза... «Я мог бы его сохранить. ..» Снова долгое, пустое вращение диска и воспаленные немйгающие глаза молчащего Крэппа. «.. .Но я отдал его собаке».
Старик оставался в забытьи, в то время как голос уже окреп и говорил о других видениях, описывал мрачную, бурную ночь на берегу дамбы.
«Большие гранитные скалы, и морская пена, которая брызгала в свете фар, и анемометр, гудевший, как пропеллер, и мне становится ясным, что мгла, которую я всегда ожесточенно гнал от себя, в действительности была для меня благом».
Финальную фразу голос произнес как окончательно принятое решение. Старый Крэпп гневно выключил аппарат, продернул нетерпеливой рукой ленту. Казалось, что он уже воюет с машиной, воюет с самим собой и не с прошлым, а с чем-то очень его касающимся сейчас, в эту ночь, в этот час.
317
Надо отдать должное драматургу: он удачно отыскал форму своей мбнв-) драмы, введя в действие магнитофон. Если бы Крэпп излагал свою жизнь! в пространном монологе, это было бы статично и Крэпп выглядел бы старчески^ болтливым. Если бы драматург дал ему наперсника, то разрушена была бы' сама психологическая атмосфера действия: человек, проповедующий одиночество:! и в то же время исповедующийся другому человеку, оказался бы непоследо-Ц вательным; одиночество перестало бы быть абсолютным... А ведь голос Крэппа| сказал твердо и внятно: «.. .мгла... в действительности была для меня благом!» I
Но сейчас старый Крэпп от этих слов совсем взъярился. Бормоча прокля-1 тия, он нервно и властно передергивал ленту и остановился только там, где| лента заговорила с таким затаенным волнением, будто действительно обрела ' человеческий голос: ;|
«.. .мое лицо на ее груди, и моя рука на ней. Мы оставались так, лежа j без движения. А под нами все двигалось, и мы двигались легонько, вверх и^ вниз, туда и сюда». 1
Голос помолчал, лицо старика помертвело от напряженного внимания, он ;
не дышал. «Прошла ночь,— сказал голос.— Никогда не слыхал подобной ти- г шины. Земля казалась необитаемой». И снова голос оборвался, а затем сказал:| «Здесь я кончаю...» :
Старик рывком остановил аппарат и стал стремительно, не теряя ни се- ;
кунды, продергивать ленту назад, включил 'магнитофон и с жадностью погру- ;
зился в тот, кажется, важнейший миг своей жизни.
«.. .к верховью озера, на лодке, плывущей у берега, затем отталкиваю -J лодку вглубь и пускаю по течению. Она лежала на дне лодки, положив руки за голову и закрыв глаза. Пылающее солнце, легкое дуновение бриза, чуть плещущаяся, как и моя любовь, вода. Я заметил царапину на ее бедре и спросил ее, как она оцарапалась. «Срывая крыжовник»,—ответила она мне. И еще я ей сказал, что мне все это кажется безнадежным и не стоящим продолжения, и она кивком головы, не открывая глаз, сказала: «Да». Я ее попросил посмотреть на меня, и через несколько мгновений... через несколько мгновений она это сделала прищуренными от солнца глазами. Я склонился над ней, чтобы она была в тени, и они открылись... Мои взоры вошли в нее... Мы лежали между весел, лодка вклинилась в берег. Волны стелились перед носом лодки и вздыхали. Я будто сам тек по ней, мое лицо на ее груди и моя рука на ней. Мы оставались так, лежа без движения. А под нами все двигалось, и мы двигались легонько, вверх и вниз, туда и сюда... Минула полночь. Никогда я не слыхал...»
Старик резким движением выключил аппарат. Будто бы он одновременно и наслаждался, погружаясь в прошлое, и свирепел, ловя себя на этом чувстве. Если бы старое чувство осталось воспоминанием (ведь прошло тридцать лет), то погрезить на тему о мелькнувшем счастье, может, было бы и приятно — боль утраченных иллюзий за давностью срока уже малоощутима. Но сейчас эти воспоминания были реальней самой жизни: магнитофон был переполнен
Достарыңызбен бөлісу: |