Содержание: вечер первый



бет27/35
Дата13.06.2016
өлшемі2.02 Mb.
#133649
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   35
Казалось, так трудно было сделать этот решительный шаг, но сделать его было надо, и он сделан...
И вот начинается счастье обновленной жизни,— Клаузен еще и не подозревает, какие мрачные силы собираются вокруг него, какие громы и молнии готово низвергнуть на отца взбаламученное гнездо его возлюбленных чад. Ему кажется, что преодолеть неприязнь своего семейства к Инкен — самое малое препятствие на том пути борьбы, на который он теперь вступил. Клаузен уже живет ритмом новой жизни, даже как-то не замечает окружающей его напряженной атмосферы, но сегодня он хочет, чтобы Иикен села за общий семейный стол, и сомнений, что это будет именно так, у него нет.
262
Но от проницательного взгляда отца не скрываются насупленные физиономии и трусливо спрятанные глаза его детей, они убрали со стола девятый прибор, предназначенный Инкен, и ждут, что отец сделает, заметив это. Желая избегнуть семейного скандала, Инкен хочет уйти.
Нет, она не уйдет! Время трусливых компромиссов прошло, отступлений че будет. Рубить канат нужно твердой рукой и сразу. Оставив Инкен у двери, Клаузен решительным шагом идет к центру комнаты и поднимается на ступеньку, ведущую в парк. Выпрямившись во весь рост и строго глядя на детей, он спрашивает старшего из них — Вольфганга, знаком ли он с фрейлен Инкен, и, чеканя каждое слово, представляет его. В голосе Клаузена звучит неслыханный до сих пор металл; стоя на своем месте у вершины треугольника, линия основания которого соединяет Инкен и группу детей, Клаузен повелевает своей возроптавшей семье покориться его решению. Зная все предыдущее, мы понимали, что борьба началась и сводится она не к тому, чтобы великовозрастные дети признали молодую мачеху, а далеко выходит за пределы семейного конфликта. И поэтому когда Клаузен замечает отсутствие девятого прибора и быстрым шагом подходит к столу, желая убедиться в неслыханной наглости, грозным взором оглядывает стол, а затем в гневе кричит: «К дьяволу! Скорее вы все уберетесь отсюда!», то во всем этом уже слышны раскаты будущей битвы за новую жизнь. И уступить врагу в этой борьбе — равносильно смерти. Именно такой масштаб сцены ощущает Астангов, и поэтому в его исполнении семейный скандал лишается истерического надрыва. Пусть мал повод, вызвавший бурю гнева. Важно показать, что этот гнев предвещает бурю.
Проводив Инкен, Маттиас Клаузен вновь возвращается к столу. Как глава семьи, он садится в центр, а по бокам рассаживается семейство. Торжественная композиция «Тайной вечери» Леонардо да Винчи; только за столом не один Иуда, а много — все семейство — лицемеры, ханжи и предатели. Клаузен внимательно всматривается каждому в лицо, каждому задает самый банальный вопрос и получает столь же банальный ответ.
Актер великолепно владеет тоном саркастической иронии, и возникает сцена злой пародии на мещанское благополучие. Вот так бы хотели эти сытые мещане, чтобы текла их жизнь,— чтобы за столом сидел почтенный папаша, с портрета улыбалась божественной улыбкой покойная матушка, чтобы процветали дела и толстели внуки.
Но вот верный слуга Винтер приносит обратно девятый прибор и как символ победы Клаузена ставит его на прежнее место. И гнев снова охватывает душу Клаузена,— с подобной пародией на жизнь надо кончать. Каким жалким кажется это притворное благолепие, и теперь разыгрывать роль «высшего существа» — значит самому стать Иудой, лицемером и предателем.
Его ждут большие дела, и нужно-поскорее кончить эту семейную канитель. Клаузен хочет поделиться своими будущими деловыми планами по перестройке издательских дел, но кроткие овечки из семейной пасторали начинают показывать зубы и клыки. Не .упустить бы 'жирный кусок, не потерять наследство, не
263
выпустить из рук кормила предприятия. Больше всех озабочен и громче всех кричит зять Клямрот. Он уже стоит во весь рост, злобный хищник и хам, ему надоела овечья шкура, он уже не хочет блеять в общем хоре о любви к роди" телю. Выйдя из-за стола, он нагло говорит: «Одной любовью ничего не сделаешь». „
Клаузен, оставаясь, на месте, склоняет голову в его сторону и, чеканя| слова, говорит: «Принимаю к сведению ваш вызов, господин Клямрот». i Клямрот. От объявления войны я пока еще очень далек, господин тай-.j ный советник. ' Клаузен (впиваясь гневным взором в ненавистного фашиста). Вношу! в протокол также и ваше «пока». :
Бой закипает. Оказывается, чтобы начать его, не нужно было уходить из| дому на большую дорогу жизни. «Рыцари» этой большой дороги здесь, под| крышей собственного жилища, и самый ненавистный из них — Клямрот, | враг № 1. ^
Мучительно сдерживаемое негодование Клаузена вырывается наружу. Теперь уже не отец говорит с непокорными детьми, на их лицемерные заверения в любви и наглые притязания на его свободу отвечает человек, борющийся за свое «я». С каким боевым отпором посылает актер точные и сильные реплики Клаузена на каждую фразу врагов и завершает этот каскад стремительных и метких ударов выкриком: «Да, да, да!», звучащим точно выстрелы пистолета. Эти грозные «да» подтверждают решимость Клаузена изгнать из дома своих детей, стяжателей и тунеядцев, но не покориться им, не отдать своей независимости, не изменить своим идеалам.
.В страстном порыве гневного чувства произносит Астангов монолог Клаузена о свободе: «Разве я не свободный человек с правом свободного решения?» Клаузен в бешенстве ударяет кулаком по столу. Перед нами уже не разгневанный отец, а трибун, для которого личная свобода — главное условие его борьбы. Негодование Клаузена полно пафосом общественного обличения. Кажется, что прометеевская тема борьбы за свободу одушевляла актера, когда его герой срывал с себя путы, которые вновь хотели надеть на него ради выгоды и мещанского благополучия.
Семейство в волнении,—не обворует ли их отец? Не отдаст ли он своей любовнице фамильные драгоценности? Вот высшая мера пошлости — увидеть во всем этом только любовницу и украдкой сворованные кольца...
Астангов выдерживает паузу. Лицо его мертвеет от негодования, он, сжав кулаки, в неистовом гневе потрясает ими, и мы слышим грозное, троекратно раздавшееся: «Вон!» Враги в смятении бегут из дому, а Клаузен, взволнованный, тяжело дыша, подходит совсем близко к рампе и, глядя своим пылающим взором нам в глаза, говорит медленно и торжественно:
«Я никому никогда не позволю погасить свет всей моей жизни». Это — слова мыслителя, готового погибнуть, но не поступиться своими идеалами, это — признание страстно любящего человека, для которого в любимой весь
2R4
смысл существования, это — клятва воина, победившего в первом сражении и готового вновь сразиться со своими врагами.
Теперь мы знаем, Астангов убедил нас, что к новой жизни и к новым боям Маттиас Клаузен готов.
Вновь поднимается занавес, и мы воочию видим этот сияющий свет новой жизни. Он излучается в непрерывном потоке энергии, которая так и чувствуется в каждом движении Клаузепа, в его стремительных жестах, помолодевшем голосе и особенно в блеске глаз, зажегшихся огоньками счастья.
Но актер умел показать не только возвращенную молодость своего героя, в Клаузене ясно ощущалась деятельная сила борца, уже ведущего бой с прошлым. Он весь был охвачен новыми планами—перестроить работу издательства согласно своим новым взглядам, переехать в Швейцарию и жить там среди дивной природы. Он упивался новой жизнью, и когда Инкен говорила Гайгеру о том, что во время путешествия по Швейцарии Клаузен был совсем иным, молодым, непохожим на себя, то этого, «совсем иного», бодрого, духовно оздоровленного, жизнерадостного и деятельного человека мы видели перед собой на сцене.
И вот в тот момент, когда разум, воля и жизнедеятельность Клаузена были в полном расцвете, в этот момент враги нанесли ему смертельный удар в спину.
Когда к Клаузену пришел адвокат Ганефельдт и, трусливо извиваясь, сказал, что возбуждено дело об опеке над тайным советником, что Клаузен уже лишен гражданских прав и что ему, Ганефельдту, поручено быть опекуном, Клаузен с самым искренним удивлением посмотрел на этого субъекта. Еще не преодолев в себе юмористического восприятия подобной коллизии, он попросил Ганефельдта повторить сказанное. Адвокат трусливо мялся. Он видел, что Клаузен начинает понимать смысл услышанного,—это видели и мы. Сила таланта актера была так велика, что самые глубины трагических переживаний стали для нас открытыми. Страшась еще взглянуть в глаза чудовищной правде, Клаузен как бы замер в каком-то оцепенении, но он, уже насторожившимся сознанием, как бы предчувствовал зловещий смысл услышанного. Бывает самая малая доля секунды между попаданием пули в тело человека и началом болевых ощущений; в это кратчайшее мгновение еще нет страданий, есть лишь предчувствие их, а не ощущение. И только за этим следует невыносимая боль.
Приблизительно в таком психологическом состоянии показывал Астангов Клаузена, когда он, оставаясь в том же оцепенении, пробормотал: «Если вы хотите, чтобы моя черепная коробка не разорвалась на части, говорите прямо и без обиняков». Но ответ был уже не нужен — страшная, физически ощутимая боль охватила душу Клаузена. Точно подхваченный ураганом гнева, Маттиае сорвался с кресла и, описав огромный полукруг по комнате, взбежал на ступеньку. Все его тело было напряжено, руки взметнулись к небу, глаза пылали.
265
Как грозное проклятие сорвались клокочущие гневом слова: «Скажите, т разразилось землетрясение, что сдвинулись горы!»
Нет, не о своей судьбе говорил сейчас этот человек, в его потрясении был<| неизмеримо большее — будто он заглянул в этот миг на самое дно человеческие душ и, истязая себя этой чудовищной правдой, хочет ее знать, знать до конца| хотя знание это для него смертельно. '.
Вот посланец этой «правды» — тщедушный адвокат Ганефельдт. Клаузен впивается в него взором, глаза его ширятся, черные точки зрачков пылают, он-неотрывно смотрит на этого человека: «Меня взять под опеку?! Вы—мой опе-| кун?!»— все это актер говорит, все глубже и глубже погружая своего героя. в правду происходящего. Пусть свершится познание мира, в котором так долго;
мог жить Клаузен, пусть он, как древний Лир, на собственной шкуре ощутит] зло жизни. |
И вдруг Клаузен видит в этом вестнике отцеубийства знакомого малень-1 кого мальчика. Он смотрит на него и не верит. «Ведь это вы играли у этого S камина, это вы ездили верхом на моих коленях?» Нет, не укором звучат эти слова. Клаузен говорит их с каким-то чувством самоистязания — вот он, чело- ! век, знай его, знай всю правду. Лицо омертвело, дыхание остановилось. Мы ;
видим только глаза, предельно раскрытые глаза, которые будто бы хотят во- . брать в себя и навеки запечатлеть увиденное зло. Нет, выдержать этого нельзя, Клаузен охватывает голову, он глухим, властным голосом требует имен — кто подписал акт о его душевной болезни? И сам называет имена детей — сын Вольфганг, дочь Беттина, дочь Оттилия. Пальцы конвульсивно сжимают лоб, черепная коробка вот-вот разорвется. Это о мертвом Лире говорит верный Кент: «Он ранен так, что виден мозг».
Виден мозг! — именно это мы и хотим сказать о Клаузене — Астангове. Актер стоит, оцепеневшими пальцами сжимая голову и закрыв глаза, но «виден мозг». Мы узнаём его мысли, мы ощущаем его смертельную боль и его стыд.
Дети-отцеубийцы ради наживы объявили отца душевнобольным, и суд, государство санкционировали этот преступный акт. Ради наживы попраны самые основы человечности, попран закон природы, и сделали это дети, родные дети.
Это он понимает точно и ясно; сейчас он сковал свой гнев, сейчас он спокоен, ему никто не мешает думать, и он все, все понял. Но разве можно, поняв это, не проклясть этот гнусный мир хищников? Будто отталкивая от себя эту жадную свору, Клаузен делает страстный, порывистый жест, и из его груди воплем вырывается: «Псы, кошки, лисицы бегали по моему дому». Так в исступленном гневе кричал Отелло на жестоких и подлых врагов своих, обзывая их «козлами и обезьянами». Так может у человека от гнева померкнуть разум и остановиться сердце, но не иссякает воля, не смолкает инстинкт борьбы. Напротив, в этот миг. он соберет все силы для одного действия, и это действие будет совершено.
С криком: «У меня никогда не было жены, у меня не было детей»,—Клаузен стремительно рванулся к портрету покойной жены и двумя ударами ножа
266
разрезал его крест-накрест. Так было уничтожено знамя врага, за которым прятались хищные хари. Бросив нож, Клаузен закричал: «Ура!» И пусть это был возглас безумия — мы его восприняли как крик победы.
Да, победы! — предельно сгущенная атмосфера трагически напряженного действия разрядилась ударом молнии, и мы узнали в ней отблеск шекспировского театра.
* * *
Клаузен убежал из комнаты, и ее заполнили отцеубийцы, началась истерическая мельтешня, кто-то трусливо каялся, кто-то падал в обморок, кто-то подыскивал оправдания, но каждый обвинял другого, а все вместе прятались за спину зятя Клямрота.
Засадить их великого отца в дом умалишенных — это его идея, они лишь не смогли воспрепятствовать ей, рни ведь так нежно любили всегда своего отца.
Отец вошел в комнату со страшными словами. Он сказал: «Где мой гроб?» Актер говорил эти слова без нарочитого драматизма, не вкладывая в них никакого символического смысла, смысл этих слов был жутко прям и точен. Мы увидели, что Маттиаса Клаузена уже нет. Он умер. Потрясение было столь страшным, что душевная сила оказалась безвозвратно сломленной,— в комнату вошел человек, отрешившийся уже от жизни. Узнать в нем Маттиаса Клаузена, который всего лишь полчаса назад поразил нас своим юношеским обликом, было невозможно. Об этом даже странно было подумать.
Он пришел сюда только с одной целью — посмотреть на своих убийц,— не обличать, не бороться — ведь он мертв,— а только посмотреть, разглядеть эти страшные лица своих некогда бывших детей. Добрые отцовские воспоминания всплывали в его воспаленном мозгу, дети испуганно смотрели на него, готовые заскулить и приползти к его ногам, по Клаузен никого уже не видел и не слышал. Ведь правду он узнал ценою жизни.
Как трагический реквием по своему герою проводит эту сцену Астангов, и жутким аккордом звучат слова, сказанные им младшей дочери, готовой сейчас прижаться к отцу:
«Маленькая, кроткая Отиллия, как здоровье твоего покойного отца?» Да, да, покойного, слишком близко увидел этот человек зло мира, против которого он пошел в бой, слишком близко, и это сломило его душу.
Когда ворвался в комнату деятельный Клямрот с врачом и санитарами, как главарь фашистской шайки, Клаузен только раз вскрикнул, призвав на помощь друга, но сейчас же руки упали как плети, плечи сникли, голова склонилась. Когда его повели, он не сопротивлялся. Собственная судьба его уже не интересовала. Но, уходя из своего дома, он как бы на миг вернулся к жизни и сделал только одно значительное и осознанное действие — он низко в пояс поклонился Инкен, стоящей у порога двери, и в этом поклоне была и великая благодарность за все принесенное ею счастье, и последний прощальный привет.
267
Больше Маттиаса Клаузена, действующего в жизни, мы не видели. Он при, ходил в дом к матери Инкен, в тот дом, где забрезжило для него зарево новой жизни. Убежав из больницы, он шел ночью, в бурю, по горным тропам, но н| для того, чтобы вырваться из плена на свободу и продолжать борьбу. Нет, о< пришел сюда, чтобы в последний час жизни войти в мир своих воспоминаний^-Он садился в кресло у камина, просил позвонить в колокольчик и слушал. этот| звон, как дивную музыку пережитого, но невозвратного счастья. Точно глядя из.;
далекого прошлого, смотрел Маттиас на все окружающее, он даже спросил." «Где Инкен?», будто ничего не помня о случившемся. ' Тени прекрасного прошлого окружали его, и он, как бы оживая от оцепе"! нения, обретал покой, точно через воспоминание любви в душе восстанавлива-' лась гармония.
В кресле у камина сидел старый, смертельно больной человек, физически 'j он был разбит, его сильная воля надломлена, но светоч мысли в глазах не угас. j В этом гармоническом покое была сосредоточена духовная сила, стойкость | мыслителя. Да, он подло сражен из-за угла, но в вере своей не поколеблен, i С какой горькой иронией говорит Клаузен, что, объявив его умалишенным, :;
общество теперь ведь не может лишить его свободы суждений и действий: . «Я могу пищать куклой, мяукать кошкой, подстреливать карпов в поднебесье, и никому это не покажется странным». Лицо больного перекашивается гневом — в душе осталась не только любовь, осталась и ненависть — нет только сил... ;
Вдохнуть в Клаузена эту былую силу не может даже любимая Инкен. До :
боли сжимается сердце, когда мы видим его слабую улыбку и нетвердый жест руки, которым он встречает любимую. Она для него сейчас— бесконечно прекрасное, светлое воспоминание, и только. Инкен сильным движением прижимает К себе Маттиаса, кажется, она своим теплом хочет растопить лед, сковавший душу любимого. Но поздно. Потух его взор, cthjc голос, и даже как-то странно никнет тело...
Враги близятся, но ни бороться, ни спасаться он уже не должен. Дело уже не в нем. Ласковым взором смотрит Маттиас на уходящую Инкен. Это не только его прошлое, но и его будущее, будущее его дела, его идей.
А в идеях своих он тверд непоколебимо.
«Вечное благо существует» — эти слова Клаузена Астангов произносит как клятву, как символ веры. И мы вновь слышим голос борца и трибуна, дряхлое тело старика выпрямляется, оставаясь в кресле, он расправляет плечи, высоко поднимает голову и говорит то самое важное, что он должен сказать миру, сказать и умереть:
«Мое место там, на вершине горы, под куполом мира».
И глаза вспыхивают счастьем, могучий дух Маттиаса Клаузена жив, сам человек рухнул, но дух его сломить не удалось. Может быть, никогда в жизни он не чувствовал величия своего идеала так, как в эту последнюю минуту жизни. Жить, не имея сил, не бороться — позорно, нужно не только духовно
26S
подняться над миром зла, но во имя правды уничтожать это зло, а раз не можешь бороться, то лучше — уйди!
Клаузен принимает из рук верного слуги стакан, в который сам же велит всыпать яд. Он берет трудовые рабочие руки Винтера и долго смотрит на них... Сколько добра они для него сделали, это — последнее.
Потом подносит стакан к губам и, глубоко вздохнув, говорит страстно, с какой-то возрожденной силой: «Я жажду заката». В этих словах и радость торжествующей воли, и гневный вызов врагам. Яд принят...
В глубоком покое застыло еще живое, но уже воспринимаемое как монумент тело — высоко поднятая голова с закрытыми глазами и чуть-чуть запрокинутым подбородком, спокойно лежащие большие руки, плотно сомкнутые в коленях ноги. И в сознании остается образ философа и борца. Так величественно и просто уходит из жизни мыслитель, оставшийся верным своему идеалу. Через секунду смертельная судорога сдвинула тело набок и, скорчившись, уровнив голову, испустил последнее дыхание исстрадавшийся человек, семидесятилетний Маттиас Клаузен.
Занавес упал. Мы, стоя, рукоплескали Астангову, сыгравшему пьесу Гаупт-мана как философскую трагедию, создавшему в образе Клаузена могучую фигуру мыслителя и борца, готового ринуться в бой с силами зла. В нашей памяти вставали десятки и сотни мужественных борцов, которые сегодня поднимаются на трибуну и, несмотря на различия своих политических и религиозных убеждений, зовут к общенародной борьбе за мир, за счастье человечества, зовут на борьбу с зловещими силами вновь наглеющей реакции.
Нет, не затмили черные тучи светлый образ мужественного борца, победил Маттиас Клаузен, как всегда, свет восторжествовал над мглой.
ТЕАТР НАШЕЙ ЭПОХИ

ПРОЛОГ. Заранее можно было бы сказать, что театр XX века с его заостренной социальной тематикой, с его трагическими коллизиями и пристальным интересом к внутреннему миру человека пренебрежет старинной формой пролога. Так бы оно, собственно, и произошло, если бы не неожиданные «зонги» к пьесам Бертольда Брехта. Вот один из них. Произносит его крестьянка-


коровница.
Почтенный зритель! Пусть борьба трудна! Уже сегодня нам заря видна. Не радуясь, нельзя добраться до вершин, Поэтому мы вас сегодня посмешим.
271
И смех отвесим вам в веселых чудесах Не граммами, не на аптекарских весах, А центнерами, как картошку, и притом Орудуя, где надо, топором.
Так Муза театра XX века заговорила по-плебейски грубовато, заговорила! бодрым, веселым голосом и объявила, что готова действовать не только ору-| жием критики, по и критикой оружием («топором»!). И такие слова стали воз-| можны потому, что на шестой части мира уже существовало социалистическое! общество, народное государство, а остальной мир находился в состоянии всеЗ нарастающей классовой борьбы. ]
«Десять дней, которые потрясли мир» — так назовет американский журна- ' лист Джон Рид свой пламенный репортаж о первых днях Октября.
Сила нового, социалистического общества была столь велика, что молодая ;
Республика Советов не только справилась с величайшими трудностями на хозяйственном фронте, не только героически отразила напор буржуазной интервенции, но стала великим примером пролетарской борьбы для трудящихся всех стран, мощным источником животворных идей социализма... Крупнейшие писатели-демократы Ромен Роллан, Анри Барбюс, Анатоль Франс, Бернард Шоу, Теодор Драйзер приветствовали первую в мире страну социализма, видя в ней опору для своей борьбы за будущее человечества.
В сфере духовного, эстетического творчества определилась четкая граница. М. Горький, обращаясь в начале тридцатых годов к европейской интеллигенции, опрашивал: «С кем вы, мастера культуры? С чернорабочей силой культуры за создание новых форм жизни, или вы против этой силы, за сохранение касты безответственных хищников,—касты, которая загнила с головы и продолжает действовать уже только по инерции?»
Глубокие процессы духовного кризиса определили общий характер европейского искусства сейчас же после первой мировой войны. Ужасы пережитого, ощущение тупика и безысходности жизни буржуазного общества породили, искусство экспрессионизма. В драмах немецких авторов Кайзера, Газенклевера, Толлера жила лихорадочная, страстная обеспокоенность за судьбы людей, re-. роев этих пьес, дух стремился к творческой деятельности, но этот порыв к действию выражался в исступленных поисках истины, в смятенности чувств и пресекался мучительным осознанием обреченности одинокого протеста, неспособного выстоять 'перед грозным монолитом усиливающейся реакции...
Расщепленность внутреннего мира человека предопределила и своеобразие философски-психологических драм Луиджи Пиранделло, в которых герой, убегая от циничного мира буржуазной действительности, пытается создать некий второй, иллюзорный мир, но этот духовный маскарад завершается трагическим фиаско.
В болезненных изломах душевной трагедии пребывали и герои пьес американского драматурга 0'Нила; унаследованный от критического реализма трез-
272
вый взгляд На буржуазную действительность здесь активизировался лихорадочными метаниями экспрессионистского толка, обращением к изначальным, биологическим силам жизни. Но поиски истины в мире черствого эгоизма давали героям лишь эфемерное чувство «безнадежной надежды».
Собственническая мораль в новейшей драматургии раскрывалась в своей античеловеческой сущности, и антагонистами этой лицемерной и жестокой действительности выступали или люди, символически несущие в себе идею нравственного возмездия («Инспектор пришел» Пристли), или персонажи, одержимые живым чувством справедливости («Лисички» Хелман).
Силы добра выступали от имени прошлых идеалов, от имени попранного гуманизма, но в мрачной атмосфере близящегося фашизма были трагически бессильны. Тревожные крики о страшном грядущем бедствии («Троянской войны не будет» Жироду) тонули в зычных воплях фашистских главарей и восторженном реве околпаченной ими толпы. Фашизм, придя к власти в Италии и Германии, подчинил себе всю духовную жизнь нации, воздействовал через форму тоталитарного государства и на театр, принуждая его к пропаганде милитаризма, шовинизма и человеконенавистничества...
Началась вторая мировая война, завершившаяся полным разгромом фашизма. И в этом великом победоносном сражении участвовало и искусство, участвовал театр.
Самым яростным борцом с фашизмом на европейской сцене был драматург и режиссер, коммунист Бертольд Брехт — создатель нового политического театра; в формах эпического действия, притч и гротеска шло страстное разоблачение германского рейха, массовидной тоталитарной идеологии, шла битва за высвобождение разума из плена нацистского фанатизма.


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   35




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет