Воспоминания издательство имени чехова



бет4/23
Дата21.06.2016
өлшемі1.83 Mb.
#151711
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23

ГЛАВА ТРЕТЬЯ



В Дерпте. — Последние гимназические впечатления. — Опять Саратов: холерные беспорядки. — В Московском универси­тете. — Союзный Совет. — Споры народников с марк­систами. — Н.К.Михайловский. — П.Н.Милю­ков. — Новое «народовольчество». — Орга­низационные планы М.А.Натансона.
Город Дерпт только что был переименован в Юрьев. Обрусительная политика торжествовала по всей линии. В осо­бенности гонению подвергалось всё немецкое, начиная от про­фессоров и учителей и кончая вывесками улиц. Несколько иное отношение было к эстонцам и латышам. Этим разъяс­нялось, что русское правительство освобождает их от не­мецкого засилья. Эстонским и латышским было, главным об­разом, простонародье и мелкая буржуазия. Немцами были ба­роны и значительная часть средней и крупной буржуазии. Эстонская и латышская интеллигенция только нарождалась.

Одним из ближайших моих товарищей был Карл Парте, впоследствии адвокат и выдающийся деятель эстонской кон­ституционно-демократической партии. Другой, классом стар­ше, Теннисон, высокий, худощавый с аристократическими ма­нерами, ныне (ноябрь 1919 г.) премьер-министр независимой республики Эстонии.

Выпускной год проходил быстро. Беззубая старушка-гим­назия лениво пережевывала свою казенную жвачку. Кажется, единственным живым оазисом были уроки немецкого языка, как необязательного предмета (надо было выбирать между немецким и французским). Это был обломок старой, нерусифицированной школы. На уроках немецкого языка чита­лось о развитии германской литературы, о немецком Белинском — о Лессинге... Тут еще веяло духом старой, большой, {53} европейской культуры, тут еще звучало ее отдаленное, тихо замолкавшее эхо. А на развалинах ее копошились казенные обрусители...

Так прошел я и мои сверстники через пустыню казен­ного среднего образования. Мы сами создали себе среди нее оазисы знания. Я ехал домой, вооруженный аттестатом зре­лости. А рядом с ним у меня была в кармане другая бумаж­ка: свежеотпечатанная прокламация, под заглавием «Пись­мо к голодающим крестьянам», за подписью «Мужицкие доброхоты».

Она вышла из типографии «Группы народовольцев» и принадлежала — как я узнал год спустя — перу писателя Астырева, чью книжку «В волостных писарях» я читал с жад­ным интересом. В это время в деревнях свирепствовали частью голодный тиф, частью надвигающаяся с юга холера. В связи с непонятными для темного простонародья санитарными мерами ходили слухи о том, что баре, чтобы избежать неизбежной прирезки земли крестьянам, решили поубавить их число и подкупили докторов «травить народ». Везде шел смутный говор, что «черному народу большое утеснение идет». Начались — в Астрахани — первые холерные беспо­рядки. А тут еще старшая сестра моя, курсистка-медичка, работая в медицинском отряде по борьбе с тифом, зарази­лась и, хотя ее жизнь удалось спасти, но от болезни осталось тяжкое, непоправимое наследство — неизлечимое душевное расстройство. Встревоженный отец категорически воспроти­вился моей поездке в деревню.

Саратов вслед за Астраханью и Царициным стал ареной холерных беспорядков. Городская чернь, долго и глухо вол­новавшаяся, пришла в крайнее возбуждение. Взрыв был, как и следовало ожидать, совершенно стихийный и бессмыслен­ный. Началось со случайного убийства какого-то подростка, принятого за фельдшера. Затем убили одного врача. Били и полицию. Застигнутое врасплох высшее начальство растеря­лось. Но возбуждение, и возбуждение небывалое, царило и среди интеллигенции. Когда в воздухе запахло бунтом, горя­чие головы неудержимо потянулись на улицу, к низам, в на­родные массы.

Эта «тяга» была так сильна, что не только старик Балмашев, но и такой «муж совета», как Марк Натан­сон, вначале заняли неопределенную, колеблющуюся позицию. Когда начались погромные действия толпы, все «старшие» {54} растерялись, а молодежь бросилась на улицу. Она считала, что ее священный долг — попытаться отвратить движение от докторов и больниц и направить его на полицейские участки. Бездействие — преступно; остающийся в стороне — моральный соучастник и попуститель вырождения «народного» движения в дикие погромные эксцессы. Так рас­суждала молодежь. Бросить лозунг «бей полицию» можно было и не без успеха.

И действительно, толпа разгромила полицейский участок на Митрофановской площади, разгро­мила квартиру полицмейстера. Но это нападение на полицию было случайным, эпизодическим; полицию били, ибо она за­ступалась за врачей и преграждала дорогу к погромам — и только. Влияние интеллигенции было не при чем. В одном месте, где Е.Д.Кускова с подругой начала было уговаривать бить не докторов, а полицию, они тотчас навлекли на себя подозрение недоверчивой толпы. Им в ответ кто-то закри­чал: — «Ага! Знаем, кто вы! сами вы — фельдшерицы про­клятые! Держи их, бей их, ребята!» За ними уже гнались, и дело могло кончиться для них очень и очень плохо. К концу дня едва ли не всем пытавшимся «присоединиться к народно­му движению с целью его направления» стали на опыте ясны вся фальшивость и бессмысленность их положения. Они нигде не могли «овладеть» движением, везде у него были свои «ге­рои» и вожаки, с преобладанием мускульных и стихийно-во­левых ресурсов над интеллектуальными; злосчастные канди­даты в руководители либо оказывались пассивными зрите­лями, либо щепками, подхваченными стихией, и бессильно барахтавшимися в общем потоке. Усталые, запыленные, гряз­ные, мокрые — при разгоне толпы их поливали из пожарной кишки — порою помятые, ошеломленные и разбитые, они были вполне подготовлены, чтобы получить жестокий нагоняй от «старших».

Среди этих последних первый забил тревогу М.А.Натансон: быть может, внутренне чувствуя потребность загладить свои предыдущие колебания и нерешительность, он резко осуждал всех, осмелившихся броситься, очертя го­лову в это дикое движение. Никакой оппозиции он не встре­тил. И неудивительно. Самоотверженная и наивная молодежь получила впервые от жизни предметный — и весьма жесто­кий — урок — не смешивать «народа», к которому она рва­лась душой, с распыленной беспорядочной толпой, в которой {55} на первое место выдвигались подонки и отребье городского населения. Но прежде, чем окончательно утвердиться на этом, молодежи предстояло пройти, как увидит читатель ниже, через краткий период идеализации «босячества».

Я — на юридическом факультете Московского универ­ситета. Как странно, как необычно прозвучало в ушах это новое обращение — «Милостивые Государи!» — на всту­пительной лекции А.И.Чупрова! Какое море голов в ауди­тории первого курса! Но вот улеглись первые впечатления. Мы присматриваемся к профессорам. Сухая фигура Боголепова. От нее веет полярным холодом. Лектор по государ­ственному праву, либерально-консервативный, приспособ­ляющийся Зверев. Мирно выживающий из ума старичок Мрочек-Дроздовский, читающий историю русского права. И только один милейший, но и мягчайший Александр Иванович Чупров — в качестве оазиса...

Мы ходим в университет, вешаем пальто на гвоздик со своим именем, чтобы его отметил стоящий на страже нашей аккуратности и усердия в занятиях педель, а сами устрем­ляемся на поиски более интересных лекций по всевозмож­ным факультетам. Бежим к В.И.Ключевскому, к К.Тими­рязеву. Спешим на рефераты в Юридическое Общество. Посещаем разные публичные лекции. Наконец, остается собственная кружковая жизнь.

Мы, не марксисты, прилежнее всего занимались тогда именно Марксом. Мы считали тогда «вопросом чести» знать Маркса лучше, чем его сторонники. Это порою превращалось у нас в какой-то спорт. Мы должны были наизусть знать все самые «существенные» боевые цитаты, на которые прихо­дилось опираться в спорах. Те, кто, как я, обладал хорошей памятью, порою «откатывали» Маркса по памяти целыми страницами. Иное отношение проявляли к нашим авторите­там молодые марксисты. Они воспитывались в открытом пренебрежении к Михайловскому, Лаврову и т. п. Они утверждались прочно и без колебаний на своем. От остального отмахивались, как от не стоющего серьёзного внимания. Поэтому представления их о сущности взглядов Чернышев­ского, Герцена, Михайловского, Лаврова у них были до крайности поверхностными. Мы были по преимуществу искате­лями; они — утвердившимися в правой вере. Среди «нас» {56} было больше индивидуального разнообразия, но и шаткости во взглядах; среди «них» взгляды были — первое время — словно остриженными под гребенку и обмундированными по одному казенному фабричному образцу.

Круг наших интере­сов был в это время гораздо шире: мы, например, с увлечением занимались философией и теорией познания, нас продол­жали захватывать «проклятые вопросы» этики, с такой силой выдвинутые двумя друго-врагами, Ф.Достоевским и Л.Тол­стым; а «они» с какой-то аскетической узостью сектантов сосредоточивались на вопросах экономики, — но за это не­редко выигрывали большим, сравнительно с нами, углубле­нием в пределах этой суженной сферы.

Они были сплоченнее нас: новизна их учения на русской почве заставляла их выработать почти масонское тяготение друг к другу и противопоставление себя всему остальному миру. Марксисты склады­вались на наших глазах в какое-то воинствующее духовное братство, которое объявляло непримиримую войну всему остальному миру, и всех немарксистов сваливало в одну кучу. Мы все для молодых марксистов были утопистами и мелко­буржуазными «обомшелыми троглодитами», как обзывал нас в середине 90-х годов один из видных марксистских публи­цистов. Но воинствующий марксизм выдвинулся и вошел в силу далеко не сразу. Он в то время едва лишь выходил из ряда маленьких лабораторий, приготовлявших свежеиспечен­ных, но уже совершенно законченных, фанатически убежден­ных сторонников нового миросозерцания.

Наряду с чисто кружковой жизнью, и даже доминируя над нею, развивалась жизнь студенческих организаций, — землячеств. Они объединялись «Союзным Советом» из выбор­ных представителей, по одному из каждого землячества. Я по­пал в Союзный Совет выборным от Саратовского землячества и нашел там то, что мне было нужно: группу наиболее актив­ных и умственно-живых студентов из всех губерний.

Среди них особенно выделялся своей деловитостью и энергией типичный «общественник», Вас. Петр. Кащенко, сту­дент-медик, старше и опытнее нас, настоящий хранитель всех лучших студенческих традиций, мягкий, внимательный и дели­катный, более «ходатай за мирское дело», чем революционер; все мы его очень любили и ценили. Тут были Широкий, Стрижнев, Н.В.Тесленко — тогда называвший себя {57} народовольцем — Камаринец, Латухин, Павлович и многие другие. Все они были одержимы жаждой деятельности. Эта жажда снача­ла, естественно, обратилась на расширение и укрепление вы­двинувшей их организации. Вначале это был «Союзный совет 16-ти объединенных землячеств»; к концу года вместо «16» пришлось писать «27», к концу следующего года «42». Со­вет сделался силою: он мог смело выступать, как предста­витель всего организованного студенчества.

В среде Совета царило общее согласие по основному вопросу: столько раз обескровливавшие студенчество, лишав­шие его деятельнейших элементов чисто-академические «бес­порядки» считались вещью, не стоящей затраты наших сил. Воздерживаться от тех традиционных «студенческих волне­ний», которые по духу своему не выходят из четырех стен университета и зарождаются во имя требований, никого, кро­ме студентов, не интересующих; копить силы, поддерживать в студенчестве дух общего протеста; постоянно связывать положение дел в университете с общим положением России; твердить и твердить студенческой массе, что без общеполи­тического кризиса в России немыслимо изменение к лучшему и академических порядков; выжидать благоприятного момен­та, когда можно будет выступить разом всем университетам, с шансами прекратить это общеуниверситетское движение в общегражданское, широкообщественное и даже народное — таков был наш лозунг. Во имя его приходилось вести борьбу «на два фронта».

С другой стороны, в московском студенчестве проявилась и диаметрально противоположная тенденция. Вокруг студен­та-юриста четвертого курса, В.А.Маклакова, только что вер­нувшегося из-за границы, сплотился кружок, лелеявший идею о легализации студенческих землячеств. Идея принадлежала лично Маклакову. Он написал в «Русские Ведомости» два-три фельетона о разных типах студенческих организаций-кор­пораций, научно-литературных кружков и т. п. за границей. Говорили о каком-то «докладе» совету профессоров, о шансах аналогичного доклада в более высоких сферах. Покуда что, явилось «легализаторское» течение в студенческой среде. Его сторонники говорили о необходимости — в особенности на время «кампании» за узаконение студенческих организа­ций — воздержаться от всякого рода «выступлений». Наш {58} Союзный Совет слишком демонстративно держался в об­щеполитических вопросах, то и дело обращаясь к студен­честву с прокламациями: то по поводу 19-го февраля, то — Татьянина дня, то по поводу недостаточно достойного по­ведения профессорской корпорации. Особенный шум возбу­дила листовка Совета по поводу обращения французского студенчества к русскому перед днями франко-русских тор­жеств. Мы напомнили французскому студенчеству о том времени, когда Франция и Париж светили всему миру, бросая вызов тиранам и угнетателям всех стран, и сопоставляли с этим жалкую нынешнюю эпоху заискивания и кокетничанья с русским самодержцем. Наши «легализаторы», разумеется, видели в этой нашей деятельности помеху своим планам. Кое в каких землячествах уже начиналась исподволь агита­ция за выход из Союза. Была пущена в обращение даже мысль об упразднении Союзного Совета.

Пришлось «брать быка за рога». Союзный Совет назна­чил большое собрание, по несколько представителей от каж­дой студенческой организации, для обсуждения вопроса о «легализаторстве». Приглашен был высказаться и Маклаков. Он говорил хорошо — плавно, выразительно, красиво, но без того, что увлекает. Он скорее объяснялся и оправдывался, чем пропагандировал свои идеи. Всё выходило скромно и просто. Почему бы не выделить в легальные организации не­которые элементарнейшие функции современных землячеств, вроде простой взаимопомощи? Он не противник иных форм организаций — пусть они существуют сами по себе, он только за дифференциацию функций: и если некоторые из них могут выполняться беспрепятственно, шире и лучше при узаконе­нии — следует попытаться добиться такого узаконения. Правда, практически надежд на это сейчас мало, но надо ра­ботать хотя бы для будущего. Рано или поздно, реакционный курс должен же измениться политикой послаблений и усту­пок. Пример Западной Европы показывает...

Гладкое красноречие лидера «легализаторов» нас не успокоило. Материальная основа взаимопомощи, заложенная в основу нашей организации и подкрепленная принципом зем­лячества-товарищества, обеспечивала широту охвата студен­ческой массы. Присоединение к этому отстаиванья общими {59} силами достоинства и прав студенчества естественно выдви­гало самую деятельную и передовую ее часть, его авангард, на руководящее место. Раздергать эту организацию по ко­сточкам, выделить «желудочную» сторону в самодовлеющую, отдать ее под покровительство самодержавных законов — не значило ли это подкапываться под непримиримость студенче­ства, действовать в духе «примиренчества» и приспособления к существующему? Нет, мы горой стояли за status quo, при котором инициативное меньшинство стало во главе органи­зации, и притом не путем захвата, а по избранию, когда орга­низация студенчества охватывает все интересы студенчества, материальные и идейно-политические. Такая организация должна быть нелегальной, пока существует самодержавный режим, при котором «вне закона» всё живое...

Победа легко осталась за нами, тем более, что легализаторы могли только вздыхать о законности; общий курс пра­вительственной политики направлялся неуклонно в сторону «ежовых рукавиц» и «бараньего рога». Тактика легализато­ров была лишь «голосом, вопиющего в пустыне» по адресу глухорожденной власти. Дело было явно безнадежное.

Наступил юбилей Н.К.Михайловского — нашего люби­мейшего учителя. Мы лучшие чувства и думы свои вложили в адрес резко революционного содержания; я лично должен был отвезти и вручить его Н.К.Михайловскому. Сначала в Питере всё шло у меня как нельзя более благополучно. С ве­ликим трепетом и смущением звонил я у дверей квартиры Михайловского. Он принял меня тотчас же.

Как сейчас помню — меня особенно поразили в Н.К.Михайловском глаза — серые, большие, слегка выпуклые, обла­давшие каким-то странным магнетическим свойством. Я знал наружность Михайловского главным образом по большому кабинетному портрету, где он читает вслух больному, прико­ванному к постели Шелгунову. И подлинный Михайловский в некоторых отношениях явился для меня неожиданным. Преж­де всего — меня поразило какое-то своеобразное изящество его фигуры и всех его движений. Неуклюжему плебею (а меня с младших классов всегда звали «медведем» и «Мишкой») эта черта бросалась сразу в глаза. Собственно лица Михайлов­ского я как будто даже не успел рассмотреть: до такой {60} степени приковали мой взгляд его большие, серые, насквозь про­низывающие глаза. Производило это такое впечатление, будто он через тебя глядит еще на что-то, скрытое за тобой.

Михайловский говорил со свойственной ему холоднова­той манерой. Раза два прорвались в его речи какие-то особен­ные, согретые нотки. Он внимательно выслушал все мои, ве­роятно, достаточно сбивчивые объяснения, от какой организа­ции явился я к нему, что она, собственно, собою представляет и как смотрит на литературно-общественную деятельность Михайловского. Я был тогда вообще мучительно скрытно кон­фузлив; всякое «выступление» с речью мне стоило большой внутренней борьбы и напряжения, но я уже катился, словно по рельсам, как будто уже «сам не свой», а движимый безотчет­ной, завладевшей мною силой. Кончая, я сам не знал в первый момент, «провалился ли» я окончательно, или же, наобо­рот, — был «на высоте положения». Так произошло и тут.

— Быть может и в самом деле верно, — медленно заго­ворил Михайловский, — что межеумочная, глухая полоса на­шей жизни подходит к концу. То было своего рода «смутное время на Руси» — я разумею исключительно умственную об­ласть — «великая разруха» былой идейной целостности мы­слящей части нашего общества. Чувствуется, что по законам могучего естества растет новое, более здоровое поколение, не разбитое гнетущими впечатлениями поражения его предше­ственников... Не знаю лишь, насколько наш голос найдет от­клик в настроениях этого «нового племени — младого, не­знакомого»... Мои друзья, взявшие в свои руки «Русское Богатство», зовут меня туда, и я получу опять, как когда-то, возможность постоянной беседы с читателем-другом. В «Рус­ской мысли» я был — гостем, случайно говорящим перед чу­жой аудиторией. Великое это дело — протянуть живые нити между собою и действительно своей аудиторией. Я не знаю, каковы шансы теперешней попытки, как и вообще не знаю, каковы шансы в жизни «молодых порослей» — нового дей­ственного поколения. Боюсь, что его жизненный путь будет небывало труден. Я тревожно настроен и думаю, что эта тре­вога — не прислушивание к шуму в собственных ушах, а от­голосок тяжкого положения, унаследованного современностью от прошлого...

{61} И, в ответ на мой вопрос, что именно внушает ему такую тревогу, он сказал:

— Мне ближайший период мировой истории рисуется чреватым опасностями и грозами. Вряд ли он будет пред­ставлять собою линию общественного подъема, во что так соблазнительно верит молодость. В свое время и я отдал дань оптимизму — процесс вырождения господствующих классов казался таким быстрым, что думалось, быстро придет и великая историческая ампутация, за которой возникнет но­вый порядок вещей. Но пришлось убедиться в громадной кос­ной силе исторического атавизма, налагающего свою печать на целые эпохи. Над нами тяготеет та же опасность. По­смотрите на демона национальной ненависти, который още­тинил штыками всю Европу. Прошлое каждого народа на­капливает в нем особенный отпечаток, чуждый и непонятный, а потому в известной степени и отчуждающий и отталкиваю­щий, непонятный другому народу. Эту тлеющую искру отрозненности при желании не трудно раздуть в настоящий пожар национальной вражды. И ее раздувают.

И «старые боги» Евро­пы, династии, опирающиеся на военную касту, и «новые боги» — буржуазно-финансовые круги, борющиеся из-за мировых рынков, соперничают друг с другом в этом деле. Можно ска­зать, что вся Европа, с одной стороны, ежеминутно готовится к еще небывалой в истории всеобщей схватке, — а с другой, сама в ужасе отступает перед размерами того кровопролития, к которому она идет. И кто знает, не суждено ли надолго затеряться и погибнуть всем молодым порослям грядущего в том кровавом хаосе, который будет поднят такой мировой катастрофой? В нем всплывет всё, что только унаследовано старой Европой от веков гнета и насилия. Мы отмечаем каж­дый раз в истории крупинки добра и ведем через них непре­рывную генеалогическую линию вплоть до лучших наших идеалов — так соблазнительно рассматривать историю, как собственную эмбриологию. Но мы не ставим себе вопроса: а куда же денутся все жестокости и ужасы, сквозь которые пробивалось в истории новое, куда денется наследственно-испорченная кровь поколений, проделывавших эти ужасы и жестокости? Всё это, увы, всплывет, а если всплывет, то навалится лавиной на ростки нового. В конце то концов, ве­рится, «перемелется, — всё мука будет». Но ведь пока {62} солнце взойдет — злая роса многим глаза повыест. И новому поколению потребуется не малый закал, чтобы пережить всё это...

Для меня, признаюсь, был полной неожиданностью тот тон сдержанной, но скорбной меланхолии, который прони­зывал всю речь

Н. К. Михайловского. Я был ошеломлен: та­кие мрачные предвидения мне как-то не приходили в голову. Субъективно в них не верилось. И, слушая подернутые сумрачностью речи любимого писателя, я был разочарован: мне чувствовался в них надлом, душевная усталость. «Не­ужели это годы берут своё?» — червяком шевелилась, мел­кая, плоская мысль...

Я, впрочем, попытался еще завести разговор на тему — неужели Михайловский не верит в народную революцию?

Улита едет, когда-то будет, — ответил он.

— Я не сомневаюсь не только в том, что в России будет революция, но и в том, что в ней будут революции. Но в бли­жайшем будущем — пожалуй, даже во всём том будущем, которое лично мне осталось до конца моих дней — я в ре­волюцию в смысле всенародного восстания не верю. Бунты будут — но бунтует не народ, а толпа. «Толпа» имеет своих собственных «героев», которых порождает и свергает по собственному капризу. Интеллигенция менее всего имеет шансы попасть в «герои» к «толпе». Предводительницей на­рода она когда-нибудь станет; но толпа еще не народ, и пло­хо, если народ не вышел из состояния толпы; это значит, что духовно он еще не народился. Пока всё это сбудется, много воды утечет. И не только воды, а еще и слез... и крови. Толпа способна только к судорожным взрывам. И хорошо, если ны­нешние судороги — предсмертные судороги «толпы», родо­вые корчи, за которыми последует нарождение народа. Но, я очень боюсь, что всё это еще только ложные роды.

— Но тогда откуда же придут перемены? Ведь так, как сейчас, продолжаться не может!

— Очень долго — не может; но недолгое с точки зрения истории слишком долго с точки зрения личной жизни. Я не пророк. Никто не может предсказать, с чего начнется пово­ротный момент. Может, просто логика культурного сближе­ния с Европой — его, как суженого на коне не объедешь, а безнаказанно оно ни для кого не проходит... даже для {63} Typции, Персии и Японии. Может тут и финансовое банкротство помочь, и военная катастрофа... мало ли что! Когда недоста­точно живых сознательных сил, действуют исторические стихии: воды медленно подмывают берег, а там, смотришь — пошли оползни. Будут оползни и у нашего режима...

— Без нашего вмешательства?

— Конечно, не без вмешательства; только вряд ли это вмешательство будет решающим.

— А... террор?

Михайловский несколько мгновенний помолчал.

— Террор? Да, вряд ли минует и эта чаша новое рево­люционное поколение. В терроре есть что-то роковое, неиз­бывное... Как проклятие...

— Значит — вы против террора? Или я не так понял? Конечно, кровь — есть ужас; но ведь и революция — кровь. Если террор роковым образом неизбежен, то значит — он целесообразен, он соответствует жизненным условиям. А тогда...

Михайловский с какой-то особенной, горькой интонацией перебил меня:

— Не будем об этом говорить. Я не революционер. Вся­кому свое. Есть такие пути — кто сам ими не идет, тот не может на них указывать. Неизбежность того, чему не можешь быть сопричастником, — это... это трагедия... Я слиш­ком много видел таких трагедий и не желал бы никому — того же...

— Но вся наша жизнь среди ужасов действительности — трагедия!

— Да, но... Вы еще не отведали из этой отравленной ча­ши, и вам трудно оценить. Когда-нибудь вы поймете, что тут двойная трагедия: с одной стороны, трагедия обреченности, с другой... зрительства и связанных рук. А впрочем, не дай Бог вам никогда этого изведать.

Я неловко замолчал. И Михайловский, как бы желая пе­ременить тему, быстро заговорил:

— Обычно думают: народная революция, всеобщее вос­стание должно свергнуть современный режим. Но представьте себе, что вернее может быть обратный случай: по-настоящему раскачается народ тогда, когда этот режим уже станет до­стоянием истории. Вместо окутанного загадочным туманом {64} земного бога будет власть, сошедшая на землю, окруженная полномочными представителями имущих сословий, наглядно показывающими народу, в чем дело, что таится за покрыва­лом Изиды. Сторонники народного восстания часто боялись конституции... напрасно: ею не зачурать революции, когда для нее есть почва; наоборот, конституция, даже самая пло­хонькая, распахивает ей настежь двери...

— Но конституция? Кто же ее добудет? Не либера­лы же?

— Кто добудет? А, может быть, все и никто. И либе­ралы могли бы сделать многое, если бы хотели... и умели. Попутчиков бояться нечего... особенно, если ветер попутный. Надо только, чтобы не вы примкнули к либералам, а их за­ставили к себе примкнуть. И еще более важно помнить: ни­какая конституция не будет прочна до тех пор, пока не при­дет такая власть, которая вместе с волей обеспечит народу условия приложения труда... и прежде всего землю. Консти­туции нечего бояться из-за того, что она будто бы успо­коит... будет чем-то таким немножко лучшим, что обычно становится опаснейшим врагом «хорошего». Эпохи бытия конституций суть эпохи борьбы за изменение конституции. Борются разные фракции, пока шум их борьбы не разбудит и не вызовет на арену — народ. В этом смысле я и говорил, что народного восстания, народной революции скорее прихо­дится ждать после конца чистого абсолютизма, чем до и для этого конца...

Я сказал, что, насколько мне известно, среди современной молодежи нет боязни конституции, — напротив: нам кажется лишь, что конституция может быть только побочным резуль­татом первых успехов революции. А мысль: не через револю­цию к конституции, а через конституцию к революции — слишком как-то для меня нова и неожиданна...

Михайловский улыбнулся.

— Да, так обостренная формула звучит как парадокс. Но я не совсем это имел в виду. И по-своему вы правы. Одно другому не противоречит.

Приблизительно таков был смысл его заключительных слов.

Мне хотелось говорить с Михайловским еще о стольких вещах — об Астыревских «письмах к голодающим {65} крестьянам», о нашем студенческом журнале, о поднимающем голову марксизме... А разговор принял совершенно другое, непред­виденное мною направление, и я чувствовал потребность на досуге обдумать, умственно переварить то, что я услышал. И я стал прощаться, извиняясь, что оторвал Михайловского от работы и прося его назначить более свободное время для более продолжительного разговора. Он назначил — но этим временем мне уже не пришлось воспользоваться...

Я отправился сначала по делам Союзного Совета к Мак­симу Келлеру, а затем к братьям Никитинским. Один из по­следних отвел меня на квартиру, где проживали два члена рабочего кружка. Было условленно, что на следующий день мне устроят свидание с членом центральной группы Михаи­лом Александровым. Как вдруг к нам входит один из знако­мых моих хозяев и с места в карьер заявляет:

— А знаете: за вашей квартирой слежка. И очень серь­ёзная. Два субъекта: одного из них я хорошо знаю, известный шпик. Кстати: не дальше, как сегодня, в два часа дня, я ви­дел его на «стойке» у угла такой-то и такой-то улиц. Из при­сутствующих никого в это время там не было?

Я отозвался, что был. Он верно назвал время и место моего свидания с М. Келлером.

— Ну, так дело ясно. За вами всё время по пятам и ходят.

Я вспомнил подозрительные фигуры в сквере, соседей в кофейной Филиппова. Сомнений не было. Надо было прини­мать меры и заметать следы. О новом свидании с Михайлов­ским и о встрече с Александровым не могло быть и речи. Надо было предупредить их обо всём, а самому поспешно ускользнуть восвояси.

Мы не мало колесили по улицам, пешком и снова на извозчике. Убедившись, что удалось провести преследовате­лей, мы забрались отдохнуть в поздний ресторан и просидели до закрытия — до 2-х или 3-х часов ночи. Затем опять ока­зались на улице. Утром часов в 10 был обратный поезд в Мо­скву; я решил двинуться с ним; на вокзал можно было за­браться часа за полтора до отхода, не особенно рискуя обратить на себя внимание. На вокзале мне показалось было, что какой-то «тип» всё время внимательно в меня всматри­вается и не теряет из виду. Но с билетом и посадкой всё {66} обошлось благополучно. Я возвращался в Москву в наивном восторге от того, как ловко улизнул от погони. Я был убеж­ден, что меня просто «взяли на замечание» при выходе из какой-нибудь подозрительной квартиры, и что все следы мною заметены. В Москве меня оставили в покое: никакой слежки, как будто, за мною не было. Я думал, что всё проходит «ши­то-крыто». Будущее несло мне горькое разочарование...

Я уже упоминал, что с первого же года пребывания моего в Москве я вошел в местные «радикальные» круги. Особенно понравился мне помощник присяжного поверенного Егор Ив. Куприянов — мягкая, вдумчивая натура, соединявшая с боль­шой скромностью не меньшую серьёзность в «искании» рево­люционных путей. Куприянов был чужд всякой узости и нетер­пимости, этих «естественных детских болезней» всякого дви­жения. Он был большим сторонником объединения всех течений в одно русло. Ему казалось возможной единая социа­листическая партия, при каком угодно богатстве «теоретиче­ских разночтений» русской политической действительности.

Затем обращали на себя внимание муж и жена Кусковы: он — спокойный, внимательный, уравновешенный; она — жи­вая, как на пружинах, нервная, беспокойная. Их взгляды ка­зались мне неопределенными, колеблющимися. По-видимому, они в самом деле переживали период ломки. Их всё время про­бовали склонить на свою сторону социал-демократы. Под их влиянием они главное внимание свое обращали на «анализ на­личных социальных сил». Видимо, сужение базиса движения одним пролетариатом их пугало, и они добросовестно переби­рали все общественные элементы, на которые можно опереть­ся в революционной борьбе.

Затем меня очень заинтересовали два приятеля, жившие вместе на одной квартире: наши Орест и Пилад — С.Н.Прокопович и А.Н.Максимов. Они называли себя «народниками», но это их «народничество» было до­вольно неопределенным. Объединяла их общая вера в буду­щее «народное восстание». Вера эта питалась разными слу­хами, порою полуфантастическими: так, помню, передавалось тогда из уст в уста, что где-то в Вятской губернии крестьяне нескольких сел снарядили ходоков к английской королеве, чтобы она приняла их в свое подданство. Эти и подобные слухи были достаточной пищей тогдашней революционной не­требовательности. Мы и малым бывали довольны.{67} С.Н.Прокопович был уже тогда отрицателем политического террора. Я помню несколько своих с ним споров. Он верил во всё «мас­совое» и отвергал «индивидуальное».

Среди либералов «голодный год» также вызвал изрядное брожение: в год, предшествовавший моему поступлению в университет, в Москве, по инициативе И.И.Петрункевича, у либералов происходили какие-то конспиративные «совеща­ния»; в связи с деятельностью Астыревского кружка, среди либералов проявился интерес к «радикалам». Тот же интерес заставил и старика Александра Александровича Бакунина изъ­явить желание познакомиться с современной революционной молодежью. В либеральной гостиной одной из родственниц Бакунина начались журфиксы, которые мы первое время по­сещали довольно исправно. Нас не мог не интересовать во­прос: что же, собственно, представляют собою русские ли­бералы?

Вообще говоря, русский либерализм того времени имел очень определенную культурную и земско-конституционную программу; она отличалась «практичностью», узостью и... тусклостью. Но он совершенно не имел своей общей идеоло­гии. Это было, в одном крыле, просто выцветшее до послед­ней степени народничество: Кавелин — разжижал Герцена, Кареев — Михайловского и Лаврова. В другом крыле — по­стоянные оглядки то на «буржуазную Европу», то на доктри­нерское англоманство русского лендлордизма, то на славяно­фильство земских «бояр», то на какое-то неопределенное воз­дыхательное «западничество». В области философской, эти­ческой, социологической, русский либерализм не имел своей собственной физиономии. Против материализма и позитивиз­ма левого крыла тогдашнее правое крыло смело поднимало знамя религиозной ортодоксии и церковности. Более свободо­мыслящие религиозно-новаторские устремления к идеалисти­ческой метафизике находилось в зародыше и еще не были аннексированы никакой политической партией. Серьёзных по­кушений на это со стороны либералов тоже не было. Для это­го они были слишком узко практичны, и для нас идейно не интересны. Итак, либерализм находился совсем в иной плос­кости, чем мы.

Теоретическим главой московского марксизма был тогда Иосиф Давыдов — позднее отступивший от него и ушедший {68} к философским «идеалистам». Его правой рукой был очень способный адвокат Рязанов (это была его настоящая фами­лия — не следует смешивать его с Д.Б.Гольдендахом, из­вестным по его литературному псевдониму «Рязанов»).

Быть может, еще более важную роль для укрепления в Москве марксизма сыграл Мицкевич, с которым, однако, мы почти не сталкивались: он был занят в других сферах, он про­никал в рабочие кварталы. Более эпизодически выступал Ви­нокуров. Наезжал из Орла статистик П.П.Румянцев, впо­следствии — убежденный карьерист, а тогда — такой же марксист. Затем стали появляться и другие фигуры; среди них мне запомнился Финн-Енотаевский. Среди студенческой молодежи ощутительнее всего было влияние Рязанова. Во­круг него всегда группировался кружок людей, усиленно пе­реводивших на русский язык всевозможные мелкие немец­кие марксистские брошюры и статьи, особенно из журнала Каутского «Die Neue Zeit», Рязанов был резкий, упорный, де­магогический и весьма уверенный в себе человек, усердный спорщик и пропагандист, довольно искусный диалектик и неугомонный полемист. Он охотно и часто выступал публич­но: в речах любил озадачивать парадоксами и заострять свои положения, чтобы глубже внедрить их в сознание слу­шающих.

Напор марксизма давал себя чувствовать. Притом мы в спорах импровизировали, тогда как наши соперники высту­пали с чем то готовым. Они были заранее вооружены и под­готовлены, мы же могли производить невыгодное впечатле­ние благодаря своей неподготовленности. И мы решили под­тянуться.

Мы собрались en petit comité человек 8-10, приблизи­тельно единомыслящих, сблизившихся на почве сотрудниче­ства в Союзном Совете.

— Нет, господа, здесь другое: марксисты сильны тем, что они хорошо спелись, а у нас у каждого много отсебятины и разноголосицы! Надо спеться получше и нам!

— Конечно, надо спеться, да, кроме того, подготовляться к выступлениям. Разделим между собою труд, подберем про­тив их цифр — контр-цифры, мобилизуем свои силы и сами перейдем в наступление. Откроем целую кампанию, и не в задних комнатах во время вечеринок, — эту чепуху пора {69} бросить, — а в целом ряде специальных «вечеров прений». Это должны быть те же «межземляческие собрания», только в больших размерах и с участием не-студентов.

Сказано — сделано. Первое же подобное собрание имело огромный успех. На него нам удалось залучить даже кое-кого из профессоров. Так, был Эрисман, швейцарец родом и ти­пичный русский земский врач по своему складу. Он не скры­вал своих социалистических симпатий. Был П.Н.Милюков, тогда молодой приват-доцент, читавший русскую историю на женских курсах.

Его лекции, известные тогда лишь в лито­графированном виде и позже легшие в основу «Очерков по истории русской культуры», обратили на себя внимание пер­вых марксистов того времени. Они воспринимали их как воду на свою мельницу и апеллировали к Милюкову, как к своему возможному союзнику. Особенно горячо тогда дебатировался вопрос об историческом происхождении русской общины. Марксисты обеими руками ухватились за теорию Б. Чичерина о бюрократическом происхождении общины из круговой по­руки: это дискредитировало ее с колыбели. У Милюкова они нашли полупризнание чичеринского взгляда или, по крайней мере, более снисходительное отношение к нему, чем у гро­мадного большинства историков. Марксисты постарались втя­нуть Милюкова в наш спор с ними и ребром поставили перед ним вопрос об его отношении к общинному землевладению. Но, к их величайшему разочарованию, он заявил:

— Я считал бы огромной ошибкой всякий акт законода­тельства, неосторожно затрагивающий эту форму крестьян­ского экономического быта. Что будет с ней, насколько она способна к развитию в высшие формы — должно считаться вопросом открытым. Но дать ей полную возможность разви­ваться свободно и беспрепятственно, обезопасить ее от всяких бюрократических экспериментов, от всякой административ­ной опеки, обеспечить общинное имущество от растаскивания по рукам единоличных держателей земли — это, по моему мнению, элементарная обязанность всякого искреннего демо­крата, как бы сам он лично ни относился к общине и как бы ни расценивал ее роль в будущем...

Этим ответом Милюков расхолодил марксистов и, наобо­рот, завоевал наши симпатии. Следующее собрание было {70} посвящено прениям, так сказать, о политических задачах завтрашнего дня.

Опять залучили на собрание популярнейших представи­телей профессуры — между ними Милюкова и Гамбарова. Милюков вел себя очень смело и даже согласился принять на себя председательствование и руководство прениями. Один из нас докладывал политическую часть программы, другой говорил о социальной стороне будущей революции. Потом выступали марксисты, радуясь случаю использовать более легкую позицию — критиков. Мы отвечали. Собрание прохо­дило для нас опять с большим успехом и подъемом.

Когда прения кончились, кто-то крикнул: «Резюме пред­седателя!» — В сущности, для резюме председателя вряд ли может быть место, — сказал Милюков; — свести к основным крат­ким формулам высказанные здесь разноречивые мнения из­лишне: ораторы сторон сами это сделали, а повторяться не хотелось бы. Мое резюме возможно лишь как чисто личное. Я охотно пользуюсь этим случаем, чтобы выразить свое глу­бокое удовлетворение по поводу того обстоятельства, что среди современной молодежи я вижу должную оценку стоя­щей на очереди задачи политической борьбы. Это — трезвый и правильный взгляд, принимающий во внимание законы исто­рической перспективы. Сравнительно с еще недавно ходячим аполитизмом, я вижу здесь большой шаг вперед в смысле по­литической зрелости.

— Воспользуюсь случаем и я, — заявил после речи Ми­люкова проф. Гамбаров, — чтобы откликнуться на высказан­ные здесь идеи и поставленные вопросы. Не буду повторять того, что говорил только что мой предшественник: я к его словам всецело присоединяюсь. Но я хотел бы дополнить ска­занное им в одном существенном пункте. Я глубоко убежден, что политический переворот в России не оставит незатрону­тыми наболевших и обостренных социально-экономических проблем, в особенности тех, с которыми связано оскудение фундамента русской народно-хозяйственной жизни — земле­делия. И я считаю не только вполне возможным, но даже ве­роятным, что одновременно с политическим преобразованием в России произойдет и коренная экономическая реформа в духе национализации земли.

{71} Благосклонно сочувственное отношение Милюкова на­строило нас так, что мы решили попробовать втянуть его в наши революционные планы. Для первого раза меня отпра­вили к нему с одним конкретным предложением. В нашем рас­поряжении находилась тогда весьма популярная среди нас, но очень редкая, нелегальная народовольческая брошюра 80-х годов «Борьба общественных сил в России» Натана Богораза («Тана»). По содержанию это было то, что нам было нужно: анализ социальных группировок — классовых, сослов­ных и др., — дававший возможность произвести, так сказать, подсчет сил враждебных, нейтральных, союзных и своих, предрешавший вопрос о «плане кампании» и средствах борь­бы.

Брошюра эта казалась нам в некоторых чертах устарелой и нуждающейся в исправлениях. В лекциях Милюкова исто­рия сословий и классов Российского государства местами изображалась с такой образцовой ясностью и рельефностью, что он показался нам чрезвычайно подходящим человеком для переработки брошюры.

Я изложил Милюкову сущность нашего предложения. Он отнесся к нему очень внимательно и попросил оставить у него «Борьбу общественных сил» для ознакомления; ответ он обещал дать после просмотра. Я уже считал, что Милюков будет «нашим» и внутренне ликовал от такого первого круп­ного «приобретения». Но последовавший за этим разговор рассеял все мои надежды.

Мы коснулись происходившего под председательством Милюкова собрания, и я заметил, как приятно поразили нас заключительные замечания Гамбарова.

— Я не могу к ним присоединиться, — неожиданно для меня заметил Милюков. — И вообще я думаю, что здесь надо выбрать одно из двух. Либо, подобно социал-демократам, со­средоточиться на особых экономических интересах пролета­риата и почти не интересоваться общенациональной освобо­дительной задачей, — во имя частного и классового отодви­гать на второй план общее. То же самое можно сделать — да и делали раньше — во имя не пролетариата, а крестьян­ства. Либо, наоборот, отложить всё частное до разрешения общеклассового. Тогда все силы должны быть сосредоточены на разрешении задачи политического раскрепощения страны, без различия групп и классов. Их отдельные задания должны {72} быть подчинены общему и, когда требуется, должны стуше­вываться перед ним, уступать ему место. Вы же — эклектики. Борьба с самодержавием для вас очередная задача, но рядом с ней — а это непременно будет в ущерб ей — вы хотите по­ставить такие широкие отдельные задачи, которые не могут не внести разложения в лагерь сторонников политической свободы.

— Но неужели вы думаете, что в России возможен чисто политический переворот, что наша революция будет без вся­кого социального содержания?

— Этого я не говорю. Социальные реформы, как послед­ствие переворота, конечно, будут. Но только реформы, как проявление устроительной деятельности новой государствен­ности. Одно дело — реформы, другое — революционный пе­реворот в имущественных отношениях. Национализация зем­ли, например, — это сама по себе целая революция в отноше­нии собственности. Не успевши сделать одной, одновременно выдвигать другую — это значит гоняться за двумя зайцами, чтобы не поймать ни одного.

Я, конечно, возражал. Что именно говорил студент пер­вого курса в защиту своей позиции — здесь, думается, мало интересного. Весь этот эпизод любопытен скорее для харак­теристики зародышевого состояния политических партий той эпохи. Мы полагали, что наши разногласия с Милюковым — чисто тактические или «стратегические». Цель у нас — одна; только для успеха и борьбы за свободу и борьбы за землю он считает необходимым вести их раздельно, в порядке известной исторической очереди. У нас было резкое противопоставление себя «либералам», но Милюкова к этим последним мы отнюдь не относили. Он нам казался не «чужаком», а «своим». Разно­голосица в революционно-социалистическом лагере тогда во­обще была большая. Направления, оттенки направлений, по­стоянно сталкивались.

Милюков — думали мы — был тоже носителем «оттенка».

Мне кажется, впрочем, что и сам П.Н.Милюков в те времена еще не успел окончательно «познать самого себя». Он, вероятно, сам был во власти иллюзии, сближавшей его с нами.

На одном из диспутов с марксистами мы натолкнулись было на довольно сильного союзника в лице окончившего {73} медицинский факультет А.И.Шингарева. Он производил впе­чатление чрезвычайно искреннего, горячо и красиво говорив­шего человека вполне сложившихся взглядов. Но первое впе­чатление, что «нашего полку прибыло», вскоре ослабело.

«Народничество» Андрея Шингарева оказалось вообще слишком неопределенным и элементарным. Все указания марк­систов на расслоение деревни, дифференциацию крестьянства, распад общины, рост кулачества — он сводил упорно и на­стойчиво к одной причине: «Земли мало!» Задача задач на­родничества формулировалась им слишком элементарно и просто: «Прирезать земли». Его аргументы против экономи­ческого материализма также были совершенно особенные, не совпадающие с нашими. «Попробуйте объяснить с точки зре­ния влияния форм производства и смены хозяйственных си­стем — происхождение и развитие учения Христа!» — побе­доносно восклицал он, и чувствовалось, что его сознание вряд ли приемлет объяснение христианства не только «экономико-материалистическими», но и вообще причинами земного по­рядка.

Тем временем в идейную жизнь московских кружков вторглась новая струя. Происходил всероссийский съезд есте­ствоиспытателей и врачей. Со всех концов России собра­лось множество представителей интеллигенции и земского третьего элемента. Этим съездом решила воспользоваться для своего «рекрутского набора» исподволь организовавшая­ся вокруг Натансона «Партия Народного Права». Она уже за­вербовала одного моего приятеля — Е.Яковлева, бывшего учеником Натансона еще в Саратове. Через Яковлева был завербован и мой старший брат Владимир. Всецело примкнул к новой партии А.Н.Максимов: здесь разошлись его пути с таким близким ему человеком, как Прокопович. Последний склонялся к социал-демократам. Меня знали, как человека бо­лее крайних революционных воззрений. Однако, имелось ввиду повести переговоры и со мною, а через меня — со всем нашим молодым народовольческим кружком.

Впервые знакомство состоялось на одном из «разговор­ных собраний», гвоздем которого были иногородние гости. Один из них, несколько пасмурный и рыжебородый, был мне заочно хорошо известен по литературе: то был Вас. Павл. Воронцов (В. В.). На другого мне таинственно указал кто-то:



{74} «Обратите внимание вот на того, молодого, с лысинкой: это очень интересный человек, большая шишка среди питерских марксистов; его брат был повешен по народовольческому де­лу». Это был Владимир Ульянов (Ленин). Он показался мне очень невзрачным; его картавящий голос, однако, звучал уве­ренностью и чувством превосходства. На него с большим азар­том налетел В.П.Воронцов: «Ваши положения бездоказатель­ны, ваши утверждения голословны. Покажите нам, что дает вам право утверждать подобные вещи: предъявите нам ваш анализ цифр и фактов действительности. Я имею право на свои утверждения, я его заработал: за меня говорят мои книги. Вот, с другой стороны, свой анализ дал Николай -он? (в то время только что появились его «Очерки»). А где ваш анализ? Где ваши труды? Их нет!» — Этот способ аргументации на нас не производил впечатления; что всякое молодое направ­ление не может сразу предъявить фундаментальных трудов, было нам понятно, и в наших глазах не могло его дискреди­тировать.

Ульянов «отгрызался» очень успешно, деловито, хладно­кровно и слегка насмешливо. Их стычка, впрочем, выродилась быстро в беспорядочный диалог; его пришлось прервать, так как он всё более принимал личный характер и терял интерес для собравшихся. Затем выступил «заика» — так мы звали будущего земского агронома H.M.Катаева. Несмотря на огромный природный недостаток речи, он выступал часто и охотно — слишком часто и слишком охотно. Его было крайне тяжело слушать. Но когда, в конце речи, он заявил себя сто­ронником идеи заговора с целью захвата власти, мы почув­ствовали, что «так это оставить нельзя», и что народоволь­ческая идея скомпрометирована. Вытолкнули «поправлять дело» меня, и я категорически отверг сужение народовольче­ства до поверхностного заговорщичества и тоном умудренно­го жизненным опытом мужа принялся доказывать утопизм «захватовластничества».

H. M. Катаев говорил о терроре и заговоре, как основном пути, ведущем к победе. Мы не отказывались воспользоваться деятельностью заговорщиков, если они будут, но отказывались свою собственную деятельность втискивать в прокрустово ложе такого архаического способа борьбы. Мы признавали террор, но лишь как одно из возможных средств борьбы. {75} Вообще же мы отказывались заранее определить, как по рас­писанию, в какой мере и какими средствами мы будем бо­роться, как их комбинировать. Вопрос о средствах борьбы — заявил я — есть не принципиальный вопрос, а вопрос удоб­ства, вопрос обстоятельств и целесообразности. Когда про­бьет час непосредственной борьбы — а когда это будет, мы не знаем, «придет день оный яко тать в нощи», тогда мы и будем решать: соответственно количеству и качеству сил, которые окажутся в нашем распоряжении, определятся и наиболее со­ответственные формы борьбы, и самая экономная и продук­тивная комбинация этих форм...

На этом собрании я познакомился с пожилым, худощавым господином, который оказался Н.С.Тютчевым. Он очень одобрил мое выступление и выразил надежду, что нам «удаст­ся столковаться». Мы условились о свидании, но оно оставило меня неудовлетворенным. Тютчев уговаривал меня ограни­чиваться «той очень удачной постановкой вопроса о средствах борьбы», которой я закончил свою речь, и отбросить, как про­тиворечащее этому «предрешение вопроса», мое признание террора.

Тютчев «доверительно» сообщил мне, что ставится по­пытка сосредоточить в одной всероссийской организации все наличные революционные силы, причем рассчитывают и на петербургскую группу народовольцев, и даже на более по­кладистую часть социал-демократов, и закончил нашу беседу, назначив мне свидание с другим лицом, которое обо всем со мной переговорит более основательно.

В назначенный для свидания день я неожиданно увидел знакомую мне фигуру M.А.Натансона. Я потерял, было, его из виду, покинув Саратов, чтобы получить аттестат зрелости в Юрьеве (Дерпте). Под ним тоже в Саратове почва уже го­рела, и он благоразумно перебрался в тихий Орел, куда пере­тянул и главный личный состав своего «политического шта­ба». За это время его план подготовительных работ подходил к концу. От него, конечно, опять ждали нового слова, и он посвятил меня и моих товарищей в его сущность. Натансон снова выступал «собирателем земли, Иваном Калитою», толь­ко в более широком масштабе. Он лелеял план предупредить назревавший распад всего освободительного движения на три лагеря: марксистский, народнический и либеральный.



{76} Взяв на учет всё уцелевшее от прошлого, вернувшиеся на свободу и новонарастающие силы, он без устали ездил и до­казывал: время разойтись еще будет впереди, теперь же об­щий интерес — отложить борьбу между собою до победы над общим врагом — самодержавием.

У народников и марк­систов в конце концов цель одна; в социальной политике (впрочем, не столько в области рабочего, сколько аграрного законодательства) они, вероятно, довольно серьёзно разой­дутся; но забегать вперед нечего. Придется ли марксистам и народникам в свободной демократической России разой­тись по спорным вопросам и оспаривать друг у друга власть, или же удастся найти какую-то компромиссную линию — покажет время; в европейских партиях умеют мирно ужи­ваться и не такие еще разногласия. Либералы, конечно, даль­ше от тех и других, чем сами они друг от друга. Но рознь между русскими либералами и социалистами тоже не надо преувеличивать; это, скорее всего разница между «отцами» и «детьми»; лучшие либералы — полусоциалисты. Это наши попутчики на значительную и самую решающую часть пути. Итак, впредь до свержения самодержавия и утвержде­ния демократических свобод и самоуправления — нужна одна единая партия освобождения: и с нее достаточно программы (или, точнее, платформы) совершенно конкретных требова­ний, в которых не должны быть забыты интересы ни одной ныне недовольной группы: ни рабочих, ни крестьян, ни ку­старей и ремесленников, ни людей либеральных профессий, ни иноверцев, ни иноязычных, ни иноплеменных меньшинств, — словом, никого.

Свидание было кратким. Натансон спешил в Петербург и ограничился краткой характеристикой новой революцион­ной программы. Она выглядела импозантно. В основе было объединение решительно всего, способного на борьбу, от ли­бералов до народовольцев и социал-демократов. — Дальней­шую беседу М.А. отложил до своего возвращения из Петер­бурга, а пока советовал мне хорошенько подумать о том, что он говорил.

Однако, из Петербурга Натансон поехал прямо в Орел и потому вызвал меня туда. Ничего нового выяснить он мне не мог.

После посещения Орла я ознакомил товарищей по {77} народовольческому кружку с планами создания новой всерос­сийской революционной организации. Все мы сошлись на том, что оказывать ей всяческое содействие следует, но с вступле­нием в нее надо повременить, выждав появление печатной программы и обосновывающих ее брошюр. Натансон предло­жил мне в Москве связаться с П.Ф.Николаевым. Я отправил­ся к нему, и он пытался завершить мое «обращение». Но все его уговоры оказались напрасными.

Натансон не мог быть «первым человеком» своего на­правления, дающим ему его credo. Он был по природе «вторым человеком», который по идейному заказу первого, под данным и освященным им знаменем, проводит мобилизацию сил. П.Ф.Николаев также не имел данных для роли «первого че­ловека». Он мог быть только популяризатором. «Головы» у Партии Народного Права не было. Его место занимал начальник главного штаба или даже всего лишь генерал-квар­тирмейстер. Наш кружок был одним из многих, готовых от­дать себя в распоряжение идейно-политического вождя. От­правляясь на паломничество к Михайловскому, являясь к Натансону в Орел, мы ощупью искали этого вождя. Но в Михайловском мы нашли, прежде всего, литератора, необыкновенно, — даже чересчур для нас — проницательного зри­теля политической борьбы. Плоды его «ума холодных на­блюдений и сердца горестных замет» не превращались в «повелительное наклонение». А в Натансоне мы нашли дело­витого и умелого «антрепренера» революции.

Удайся Натансону его план, — имя его осталось бы вы­резанным на скрижалях русской истории неизгладимыми чертами. Но в плане этом было слишком много головного, абстрактно-рассудочного. Творец его, если угодно, был че­ресчур калькулятор, чересчур счетовод и слишком мало со­циальный психолог, он не видел в программе выражения со­циальных страстей, умонастроений и общего мироощущения.

В остальном как будто всё было подготовлено. Никогда еще, казалось, новая партия не обладала такими широкими общероссийскими связями, такими прочными друзьями в раз­ных течениях, такими союзниками в легальной литературе. Общая психологическая атмосфера была прекрасно подго­товлена к выходу Партии Народного Права {78} (как, в pendant к Партии Народной Воли, она была названа) на политическую авансцену.

И вдруг — никакого выхода просто не состоялось. Как раз накануне его, в один и тот же день и даже час, полицей­ским неводом было захвачено всё: и главная квартира в Орле, и тайная типография в Смоленске, и ее хозяева и на­борщики, и свежеотпечатанный Манифест партии, и напи­санная видным марксистским публицистом Ангелом Ивано­вичем Богдановичем объяснительная брошюра к программе, и люди, люди, люди. За рубеж, к главному руководителю за­граничного сыска, знаменитому Рачковскому, полетела по­бедная реляция за подписью ставшего вскоре еще более зна­менитым Зубатова и его тогдашнего начальника Ник. Бер­дяева: «Вчера взята типография, несколько тысяч изданий и 52 члена Партии Народного Права. Немного оставлено на разводку».

Вопреки догадкам, провокации или центральной изме­ны под этим не крылось. Тайная полиция просто сумела пе­реиграть тайное общество. Позже лично мне при вызове на допрос Зубатов хвастался: «Да, попался-таки в своей орлов­ской берлоге ваш «главный». Мы же его знали. Старый ма­терой волк. И прятать концы в воду умеет. Но только и у нас с ним уж был опыт. Мы решили, что раньше времени его тревожить не надо. Пусть шире пораскинется, пусть вообра­жает, будто мы о нем позабыли. А мы тут-то и цап-царап!»


{79}



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет