Воспоминания издательство имени чехова



бет5/23
Дата21.06.2016
өлшемі1.83 Mb.
#151711
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ



Арест. — Зубатов. — Отправка в Петербург. — В Петропавловской крепости. — Освобождение. — Родной Камышин.
Наш кружок просуществовал до весны 1894 года. Мы продолжали считать себя «народовольцами», за отсутствием другого, более соответствующего наименования. Мы чув­ствовали потребность окончательно разобраться в идейном наследии народовольчества и предшествовавшего ему народ­ничества. Мы составили сборник программ прежних револю­ционных организаций и после экзаменов, на досуге, должны были напечатать его на мимеографе. Вместе с тем мы долж­ны были выпустить первый номер общестуденческого жур­нала, для которого я написал статью «Революционеры и либералы».

Я уехал в деревню, чтобы в одиночестве предаться зуб­рению для экзаменов, как вдруг, в один прекрасный вечер, ко мне экстренно приезжает сестра одной курсистки из на­шего кружка и сообщает, что у меня был обыск, во время которого открыт мой «тайничок» с нелегальной литературой, рукописями, принадлежностями для печатания. Старший брат, сестра, Е. Яковлев и целый ряд других арестованы. Ходят слухи, что аресты были произведены в один и тот же день по всей России: «провал» небывалый, колоссальный...

Ночью я трясся на крестьянской подводе. В Москве с разными предосторожностями увиделся с уцелевшим от аре­ста П.С.Ширcким, которому передал все свои связи и указал место хранения некоторых принадлежностей для печатания. Покончив все дела, я решил перестать скрываться и вернуть­ся на свою квартиру. Когда я заворачивал, задумавшись, с Садовой в Большой Козихинский переулок, я вдруг услышал сзади себя вкрадчивый голос: «Господин! а, господин!» Огля­нувшись, я увидел какого-то субъекта в довольно потертом {80} пальто, невзрачного вида, с беспокойно бегающими глазами. Он показался мне «благородным просителем» из разряда быв­ших «людей», и я опустил руку в карман за подаянием. Как вдруг мой проситель, с изменившимся от страха лицом, от­скочил в сторону, заикаясь и бормоча: «Что вы! что вы! не надо! я тут не при чем... мы люди подневольные...» От неожиданности я сначала ничего не понял и только в изумлении спросил: «Да в чем же дело, чего вам, собственно, нужно?»

«Я скажу... я сейчас... только уж вы, пожалуйста, изволь­те вынуть руку из кармана!» Я машинально вынул. — «Так вот, видите ли, ...мне приказано... я вас должен попросить в соседний полицейский участок... г. пристав вас ожидают». Только тут я понял и невольно рассмеялся. — «Что же, не­ужели вы думали, что я в вас стрелять буду?». — «А как знать... Нам сказали, что вы скрываетесь... Когда с обыском к вам пришли, так вы, значит, дома были, только из окошка выскочили... Бывают которые отчаянные. А ведь у меня одна голова на плечах. На моих руках семья, дети... пить, есть хо­тят. Мы тут не при чем — исполняем, что нам прикажут...»

Между тем, навстречу по Козихинскому уже спешила другая такая же фигура в сопровождении городового. За ним ехал извозчик. Меня усадили и повезли.

Я — в Пречистенском полицейском доме. Хотя всю предыдущую ночь я не спал, а трясся в мужицкой подводе, напрасно я пробую заснуть. Просыпаюсь от нестерпимого зуда во всём теле. Клопы! Но, Боже мой, в каком невероятном количестве! Несколько первых дней в тюрьме проходят в отчаянной борьбе за существование. Погибших клопов выметаю ежедневно кучами. Едва-едва удается установить не­которое «состояние равновесия», при котором жить стано­вится уже возможно.

Путем перестукивания узнаю, что рядом со мною сидит орловец Сотников, дальше — студент Денисов, еще даль­ше — земский статистик А.В.Пешехонов. Узнаю от них, что в Орле взята штаб-квартира народоправцев, а в Питере серь­ёзно пострадали народовольцы; что в Смоленске взята толь­ко что поставленная типография со свеженапечатанным «Ма­нифестом» народоправцев и первою их брошюрой «Насущ­ный вопрос»...

Вызывают на допрос. Везут в помещение Охранного {81} Отделения. Вводят в большой, комфортабельный кабинет. Просят подождать. Затем входит худощавый мужчина с не­симпатичным, но интеллигентным лицом.

— А, здравствуйте, Виктор Михайлович! Очень рад... Давно знал, что придется познакомиться! Вы где останови­лись? Кажется, в Пречистенских меблированных комнатах? Знаю, знаю... довольно уютные — сравнительно, конечно: всё на свете сравнительно. И управляющий комнатами обходи­тельный. Что вам там не очень неудобно? Ну, да здесь вам придется погостить недолго: пригласят в Петербург. А пока вот я хотел с вами побеседовать...

Я почему-то ждал, что меня будет допрашивать началь­ник охраны, полковник Бердяев, и не понимал — неужели этот непомерно шутливый штатский и есть пресловутый Бер­дяев, участник легендарных кутежей вел. кн. Сергея Алек­сандровича?

А между тем мой собеседник, потирая руки, прежним шутливо-добродушным тоном продолжал:

— Да, давно мы к вам присматриваемся... Ну, да и вы же! Шумите на всю Москву, прямо на английский манер ми­тинги закатываете. И неужели вы думали, что мы так-таки ничего не видим и не слышим? А мы ведь не только весь этот шум, но и то, что за кулисами творилось, спокойно наблюдали до поры, до времени, как у себя на ладони. Ну, коротко гово­ря, взяли мы главную квартиру в Орле, взяли типографию в Смоленске, взяли транспорт литературы, по свежим следам, в Москве, взяли разветвления по мелким городам; ну, и ва­ших приятелей в Петербурге слегка потревожили. Вы ведь туда ездили, не правда ли? Знаю, что там какие-то дураки вас потревожили — эти филеры, знаете ли, обычно ужасные дуботолки. А как это вы в окно-то при обыске выпрыгнули? Мы уже думали, что вы куда-нибудь после этого нырнете по­глубже — ан, нет, слышим, — разгуливает, как барин, по Москве... Ну, пришлось вас пригласить теперь, и знаете ли — это для вас же лучше.

Я попытался остановить этот поток слов замечанием, что его сведения ошибочны: во время обыска у меня я был далеко, в подмосковной деревне, готовясь к экзаменам, а по приезде и не думал скрываться. Если он хочет, может прове­рить на месте.

{82} — Разве? Будто бы? А нам доставили перед визитом сведения, что вы дома. Ну, да это неважно. Я ведь вам не допрос учиняю — видите, и протокола никакого не будет, и разговариваем мы без свидетелей. Допрашивать вас будут в Петербурге, и мое дело — сторона. Я только хотел побеседо­вать с вами не в порядке следствия, а в порядке некоторого объяснения по существу. Вы ведь, конечно, «Манифест» и «Насущный вопрос» читали?

Я сказал, что не читал. Это была чистая правда.

— Не читали? — удивился он. — Так, пожалуйста, взгля­ните. Это ведь интересно — за что люди могут подвергать себя и других опасности сесть в тюрьму. Я очень рад, что дам вам заранее возможность ознакомиться с тем, о чем там, в Питере, конечно, вас будут допрашивать, — хотя к этому де­лу вы ведь, в сущности, причастны только с боку, не так ли? Вы ведь несколько иного толку?

Не дожидаясь ответа, он вышел и вернулся с «Манифе­стом» и брошюрой. Я, несмотря на всю необычность обстановки, не устоял перед любопытством: что же дают эти обещан­ные публикации новой партии.

А мой собеседник, давши мне время прочесть «Манифест» и перелистать брошюру и позво­нив тем временем, чтобы потребовать чаю, продолжал:

— Ну, скажите: стоило ли ради этого ставить тайную типографию? Да помилуйте, ведь всё это — разве заменив два-три словечка другими, прикровенными — можно напеча­тать, да постоянно и печатается в «Вестнике Европы» — в этом, как изволили остроумно выразиться Николай Констан­тинович Михайловский, «ежемесячном покойнике в желто-красном гробу с виньеткой Шарлеманя». А вот ваш старший брат, Владимир Михайлович, Евгений Яковлев, Куманин, Ле­бедев — с этой типографией и с транспортом сели. Вы ведь, конечно, знаете об их приключении?

Я сказал, что знаю только о факте их ареста.

— Вы всё боитесь, что я чего то от вас допытываюсь и ловушки вам ставлю. Поверьте, что нет. Да мне и не для чего. Если вы ничего не знаете, так я сам могу вам сообщить вещи, которые вам знать не мешает. Братец ваш ездил в Смоленск, в типографию, получил вот то самое, что у вас в руках. Ну, его на вокзал товарищи из типографии незаметно провожали, и он даже платочком им из окна махнул: сигнализировал, что, {83} дескать всё благополучно. Земледелам Лебедеву и Куманину — они, кажется, приятели ваши еще с Саратова? — он эти вещи отдал, у них их и забрали. Ну, а Евгений Яковлев еще когда он возился с шрифтом да возил его в Смоленск — всё время был под наблюдением. Видите, сколько я вам могу сообщить интересного. Только как же вы могли этого не знать? Люди всё вам близкие...

Я ответил, что всё это, очевидно, случилось в мое от­сутствие, ибо я давно в отъезде и, готовясь к экзаменам, ре­шительно никого в последнее время не видел. Это всё тоже была правда. Только о поездке Яковлева за типографией я догадывался, ибо об этом предположительно говорил со мною Тютчев.

— Да, так вот видите ли: вас-то, собственно, мы и не считаем особенно близким к этому делу. Да и пустое оно: право же, игра не стоит свеч. Печатать нелегально то, что каждый день, и даже не между строк, можно прочесть в любой либеральной газетке! В сущности, правительство толь­ко принципиально не может допустить, чтобы на его глазах работали тайные типографии. А то можно было бы предоста­вить им спокойно заниматься этой невинной игрой. Несколько иное дело — другая литературка... та, которая, как нам хоро­шо известно, именно через вас шла и распространялась в Москве. Словом, вы догадываетесь... ну да, я говорю о работе ваших питерских друзей. «Летучий Листок Группы Народо­вольцев» и тому подобное...

«Ну, теперь только держись!» — подумал я.

— Вы, конечно, будете отрицать. Я понимаю это. По­вторяю, мне это безразлично: я вас не допрашиваю. Я даже, если хотите, помогаю вам: заранее открываю наши карты, карты обвинения. Вы спросите: зачем? А представьте себе, что просто из симпатии. Не к вам лично — я вас не знаю — а к вашей молодости. Вы человек способный, очень способный; вы пользуетесь любовью окружающих. Мне вы зла не сделали. Почему же мне вам не помочь, если мне это ничего не стоит? Я сам был молод; скажу больше: я сам был в вашем поло­жении.

Тут он остановился и многозначительно помолчал. Меня сразу точно осенило: так вот он кто, мой говорливый собе­седник! Это — знаменитый Зубатов!

{84} — Да, — раздумчиво произнес он. — Вы спросите: по­чему же я теперь сижу здесь на этом кресле? Да потому, что я кое-что пережил... Кое-что увидел, перечувствовал, переду­мал... и кое-чему научился. Когда в мои руки попадает такое вот дело, как подобное печатание в тайной типографии почти дозволенных или, по крайней мере, терпимых правительством вещей, — словом конспирация ради конспирации, — я имею возможность часто ликвидировать его почти без последствий. Сильное правительство может быть снисходительным. А наше правительство — сильное правительство, оно может прекра­тить всякое направленное против него предприятие в самом зародыше — впрочем, нет надобности об этом говорить, вы в этом на собственном опыте могли убедиться. Но бывают дру­гие попытки играть с огнем... не столь невинные. Против них-то я и хотел, в частности, предостеречь вас.

Он опять помолчал, как бы следя, какое впечатление про­извели на меня его слова. Я ждал, еще не вполне понимая, к чему он клонит.

— Вы, я знаю, не доверяете правительству, — продол­жал, между тем, Зубатов. — Может быть, в ваших упреках ему вы часто бываете правы: всё земное несовершенно. И я не хочу быть адвокатом правительственной политики во что бы то ни стало. Но вот вам вещь, которой вы не знаете и которая вас поразит: в министерстве народного просвещения разрабатывается законопроект о всеобщем обучении. Только подумайте: вся Россия — грамотна! Какой могучий скачок вперед! Не правда ли, тот, кто этого добьется, кто протащит этот законопроект через правящие сферы, сделает для рус­ского народа гораздо больше, чем все революционеры, вместе взятые! Что вы на это скажете?

Я сказал, что не верю в утопию всеобщего обучения при режиме, который даже кормить голодающих не разрешает. Зубатов только плечами пожал.

— Ну, помилуйте, вы же не хуже меня знаете, что одни шли кормить голодающих, а другие бунтовать голодающих. Гораздо человечнее не допустить их до деревни, чем дать воз­можность разразиться бунту, а потом встать перед необходи­мостью бунтовщиков расстреливать. Вы скажете, что бурбоны-жандармы не умели различить одних от других. Не стану спорить. Допускаю — даже наверно думаю, что так и {85} было. С этим надо бороться, надо гнать бурбонов, надо сажать вместо них интеллигентных людей. Но ведь для этого необходимо, чтобы интеллигентные люди не отворачивались от правительства, а шли работать у него. Надо, чтобы их за это не клеймили именем изменников и предателей...

Зубатов опять остановился и помолчал несколько мгно­вений. Затем опять начал:

— Согласитесь, что шедшие бунтовать голодающих от­части тоже повинны в том, что пришлось просеивать через полицейское сито тех, кто шел голодающих кормить. Либе­ральные меры проводить через правительство можно, но только при условии, что общество пойдет им навстречу. На­пример, профессиональные организации рабочих — их разре­шить можно, если они откажутся от ненужной для них роли — быть простой ширмой для партийной пропаганды.

Поверь­те мне, многое уже было бы осуществлено в русской жизни, если бы сами революционеры, исходя хотя бы из самых лучших побуждений, не портили дела, не накликали реакции. Что выиграли революционеры, убив Александра II?

Они провалили конституцию Лорис-Меликова. Вы это сами прекрасно знаете. И теперь революционеры опять готовятся повторить ту же самую ошибку. Да, ту же самую, вы этого отрицать не ста­нете?

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Ах, Боже мой, вы же не хуже меня знаете, что опять поднимаются разговоры о воскрешении народовольческой так­тики, о пресловутом терроре, который никого наверху не тер­роризирует, но всех озлобляет. Проповедь террора — вот что является худшим врагом всех прогрессивных начинаний. Пра­во, я иногда думаю, что террор изобретен крайними реакцио­нерами и подстрекательски подсказан ими своим врагам. Именно друзья народа, друзья народа в революционной среде должны всеми силами бороться против террора. Террорист накликает ужасы репрессий не на себя одного, а на всех. Это — злоупотребление чужими правами. Революционеры, кото­рые из-за террористических выходок теряют все возможно­сти работы в массах, имеют право противодействовать тер­рору всеми — понимаете ли, всеми! — средствами. Это, в сущности, с их стороны — необходимая самооборона!

{86} И, вдруг оборвав, Зубатов посмотрел на часы и восклик­нул:

— Как я, однако, с вами заболтался! Но я прошу вас по­думать на досуге о том, что я вам говорил. Вы видели, я не преследую никакого специального интереса в беседе с вами. Надеюсь, я вам не очень надоел? Впрочем, ведь в Пречистен­ских меблированных комнатах вовсе не так весело, чтобы вы многое потеряли, проведя время здесь. Вы узнали здесь и кое-какие новости, которые иначе остались бы вам неизвестны. Пока до свиданья; быть может, я еще раз буду иметь случай побеседовать с вами. Надеюсь, что вы будете более доверчивы, и убедитесь, что я съесть вас не хочу.

Зубатов позвонил, и я, в сопровождении стражи, отпра­вился восвояси. Было ясно, что весь разговор был только «предисловием» к чему-то. К чему именно?

Рассуждения Зубатова о правительстве, способном во­дворить в России всеобщую грамотность и даровать конститу­цию, о революционерах, и особенно террористах, вызывающих реакцию и мешающих прогрессу и т. п. — меня не трогали. Всё это слишком явно было шито белыми нитками.

В одном только пункте Зубатов, что называется, попал не в бровь, а в глаз, и произвел на меня сильное впечатление. Сосущей, щемящей болью отдавались во мне иронически-снисходительные слова Зубатова: «и неужели вы воображали, что мы слепы. Да мы все ваши поездки, всё, всё видели, как на ладони».

Да, они всё знают... Какими маленькими, какими обидно бессильными выглядим мы перед лицом всеведущего и всеви­дящего полицейского аппарата правительства. Сомненья нет, всё обнаружено, всё взято. С нами играли, как кошка с мыш­кой. Как же быть? Как бороться? Неужели всё, что делается, толчение воды в ступе?

Возили меня к Зубатову еще раз — уже перед самой от­правкой в Петербург.

Счел ли Зубатов излишней по безнадежности дальнейшую трату времени со мной, или просто меня неожиданно вытре­бовали «свыше», но через несколько дней, простившись с симпатичным добряком, начальником тюрьмы, и подарив ему по его просьбе на память вылепленные мною из хлеба {87} шахматные фигурки (я играл посредством перестукивания с со­седом Сотниковым), я ехал в сопровождении четырех бравых жандармов в Петроград.

После коротенького и скучного перехода через «чисти­лище» Питерской охранки меня в карете с двумя рыжеборо­дыми жандармами повезли куда-то — куда, выяснить я не мог, так как окна были плотно задернуты занавесками. Везли довольно долго.

Потом по звуку колес я догадался, что мы переезжаем через какой-то мостик. Карета остановилась. «По­жалуйте». Передо мной было низенькое строение, оказавше­еся кордегардией. При нашем входе выстроилась во фронт команда солдат; явился кто-то из тюремного начальства «при­нимать» нового «клиента». «Прием» состоялся в том, что меня догола раздели и долго обыскивали: шарили в волосах, за­ставляли раскрывать рот, в поисках нет ли в зубах где-нибудь дупла и не спрятано ли чего-нибудь в нем; уши, ноздри, под­мышками — всё было предметом тщательного осмотра и ощупывания; не осталось ни одной складочки тела, куда бы не пробовали забраться как можно глубже корявые пальцы усердного «изыскателя». Затем, отобрав мое платье и выдав вместо него грубого холста белье, арестантский халат и туф­ли, меня отвели в камеру... Я глянул в окно — ничего, кроме куска стены, покрытой грязной известкой. Глянул вокруг — кровать, перед кроватью — вделанный в стену железный сто­лик; в углу — знакомая мне по литературе классическая «па­раша».

След, явственно выдавленный на плохом асфальтовом полу ломаной диагональю из одного угла к другому, особенно поразил, помню, мое молодое воображение. Сколько людей до меня ходили здесь из угла в угол, словно звери в клетке. Кто они были? И где же, собственно, я? Ответ на последний из этих вопросов не заставил себя ждать. На следующий день, около полудня, вдруг раздался близко-близко, можно сказать, совсем рядом, внезапный удар пушечного выстрела. А вслед за тем колокол начал вызванивать мелодичные звуки «Коль славен»...

Так вот оно что! Я сразу вырос в собственных глазах. Я — в Петропавловской крепости, где испокон веку сменяли друг друга поколения бойцов, чьи имена произносились нами {88} с почти религиозным благоговением. Промелькнуло чувство гордости и тотчас сменилось другим, тревожным чувством. Как! Быть может, по этому извилистому следу когда-то ша­гал, хороня под тюремными думами свои скорбные думы, Чер­нышевский: быть может, сквозь этот бледный просвет окна вперял в тихие сумерки свой смелый и гордый взор Желябов...

В долгие тюремные сумерки, пока не приносили лампы, мое воображение неутомимо работало. Я так живо представлял себе своих предшественников, вызывал их образы, как будто их тени приходили ко мне и нашептывали, как посмертное за­вещание, какие-то смутные, вдохновляющие речи.

Одиночество мое было только относительным. Я уже не раз слышал постукивание в мою стену, свидетельствовавшее, что у меня есть соседи; я пытался отвечать им, но не сразу сообразил, что в стуке есть какая-то правильность, и стало быть, условная система. Перепробовав несколько возможных комбинаций разбивки азбуки на ряды, я скоро напал на ту, которая соответствовала общепринятой, и с тех пор всегда имел собеседников. На очень продолжительное время соседом моим был Н.С.Тютчев. Мы беседовали часто и подолгу. Пере­стукивание строго преследовалось в Петропавловской крепо­сти; курящих за это преступление лишали табаку, а не куря­щих — права на получение книг из тюремной библиотеки. Приходилось быть начеку. Мы изловчались, как только могли. Так, например, стук в стену мы пробовали не без успеха заме­нить вышагиванием.

Поездка моя в Орел так и осталась неизвестной, как и обставленные достаточно конспиративно свидания с Натан­соном и Тютчевым в Москве. Впрочем, моя репутация сочув­ствующего народовольчеству гарантировала меня от припутывания к делу «народоправцев». Скоро меня перестали вызывать на допросы: доля моего участия, видимо, считалась выясненной.

Таково было положение, когда меня однажды вызвали и повели куда-то вниз. Меня ввели в большую комнату, разго­роженную пополам двумя параллельными решётками, с про­межутками в аршина полтора-два; в одном месте обе решётки прорезывались небольшими оконцами; между оконцами стоял столик, за которым восседал жандармский офицер.

За одной {89} решёткой, у окна, поставили меня; за другой, у противополож­ного конца, показалось встревоженное, побледневшее, поху­девшее лицо — моего отца. Видно было, что вся эта необы­чайная обстановка, «этот двойной ряд решёток» («как для диких зверей в зверинце» — с содроганием говорил мне отец впоследствии), вместе с таким же необычайным видом сына в арестантском халате и туфлях, полгода не стриженного и не бритого, произвели на него потрясающее впечатление. Гово­рить «по душам» в такой обстановке было невозможно. Отец едва выдавил из себя несколько притворных назидательных фраз; я старался успокоить его, уверив, что я совершенно здо­ров и не тревожусь за будущее. Это свидание было единствен­ным; я унес с него тяжелое чувство: образ потрясенного отца, обычно такого жизнерадостного, а теперь казавшегося раз­битым стариком, врезался в душу и воскресал снова и снова, сжимая грудь тупой, щемящей болью...

И вдруг пришла «нечаянная радость». Мне принесли все мои вещи, велели одеться и собраться: «во внимание к хода­тайству отца и дяди, действительного статского советника Даниила Лукича Мордовцева», меня решено перевести из Петропавловской крепости в Дом предварительного заклю­чения. Я мысленно благословлял Д.Л.Мордовцева, — даль­него родственника, для этого случая назвавшегося моим дя­дей, давно интересовавшегося мной и одобрявшего меня в первых моих полудетских писательских опытах. В Петропав­ловке не давали никому письменных принадлежностей; раз­решение иметь грифельную доску было уже редкой милостью; но и в случае разрешения на бумагу и чернила, ничто испи­санное, по незыблемой конституции крепости, не могло быть вынесено заключенным из нее, а должно было стать «казен­ной» собственностью и остаться навсегда в крепостных стенах. Дом предварительного заключения означал возможность писать, что для меня было истинным счастьем...

С пером в руках я почувствовал себя сразу же как-то умственно сильнее — ощущение, которое должно быть зна­комо многим писателям. Библиотека Дома предварительного заключения была гораздо богаче.

Мое здоровье было великолепно, хотя, за неимением теп­лой одежды (я был арестован весной) приходилось слишком {90} часто отказываться от прогулок, а отсутствие денег вынуж­дало довольствоваться казенной пищей, которая тогда в Доме предварительного заключения была такова, что немногие вы­держивали ее безнаказанно. Но мой плебейский желудок был способен, кажется, переварить даже камни и победоносно справлялся и с баландой, и еще с каким-то неизвестным в гастрономическом лексиконе блюдом, которым эта баланда через день сменялась. Наконец, в январе меня вызвали снова и объявили, что, по ходатайству дяди и отца, меня решено отдать им на поруки под залог. Мне выдали проходное свиде­тельство «до места жительства», то есть моего родного города Камышина, Саратовской губернии, и отпустили.

Кончился мой первый тюремный стаж... Как ребенок в материнском лоне, пробыл я во чреве тюрьмы ровно девять месяцев. Срок был довольно недолгий и перенести его было легко: он скрашивался духовной работой. Впоследствии я на­зывал его своим сокращенным девятимесячным университет­ским курсом.

Родной Камышин — плохонький уездный городишко, еще не оживленный только что проложенной линией железной до­роги. Никакой промышленности. Весь город состоит из чинов­ничества, купечества, мелких ремесленников, приказчиков, подмастерьев, скупщиков, торговых агентов, всякого рода «услуживающих» да жалкого мещанства, которое из кре­стьянской кожи едва-едва только вчера вылезло, а в город­скую еще не влезло. Местная, так называемая, «интеллиген­ция» состоит из прокурора, казначея, податного инспектора, нескольких судей, врачей и одного-двух адвокатов. Вся «ду­ховная культура» — в любительских спектаклях. В клубе дамы с упоением предаются игре в лото, мужчины — в винт. Новых веяний... на них только появлялись маленькие намеки.

Новый председатель земской управы Татаринов, из залетных гостей в Камышине, вращался некоторое время среди российских ли­бералов тверского типа; деловитый администратор и человек «просвещенных воззрений», он принес с собою элементы уме­ренного конституционализма: вокруг него сгруппировались такие же «умеренные и аккуратные» деловито-культурные земские работники, преимущественно из немцев-колонистов, зажиточных хозяйчиков, полукрестьян-полупомещиков. На {91} новом уездном предводителе дворянства, родственнике Татаринова по жене, графе Олсуфьеве, снимавшем верхний этаж в доме моего отца, также лежал налет новых веяний — только более поверхностный и сдобренный аристократическим дилетантизмом и скучающей хлыщеватостью. В общем — пу­стыня. Девицы, грызущие семячки, кокетливо ударяющие кавалеров перчатками по рукам, складывающие губки бан­тиком и убежденные, что все мужчины — ужасные насмеш­ники; кавалеры, из кожи вон лезущие, чтобы оправдать эту репутацию; чиновники, одуревающие в своих присутствиях и канцеляриях, наживающие пенсии, чины и геморрой; с вечера субботы до вечера воскресенья, а то и до утра понедельника, они «встряхиваются» в сплошном попойно-картежном трансе, чтобы прямо с него повлачить затуманенную алкогольными парами и бессонницей голову в то же трудовое дышло повсе­дневной канцелярщины. Среда эта немножко встрепенулась и с любопытством уставилась на свежеиспеченного выпускного «социалиста из Петропавловки», о которой среди них ходили самые дикие легенды, — например, о казематах, размещенных ниже дна Невы, с открывающимися люками для затопления водою и т. п. Были в этой среде и доморощенные незатейливые «вольтериянцы», вроде моего отца.

«Красный», побывавший в легендарной Петропавловке, вызывал некоторое тайное и смутное уважение. Живо сказы­валось это и на моем отце. Как-то раз мы разговорились о моих планах на будущее. И когда я начисто сказал, что счи­таю свой жизненный путь предрешенным, он задумчиво за­ключил всю нашу беседу словами:

— Трудно это человеку... Что и говорить, хорошо так, не жалея себя, послужить народу. Слова против не скажу — высокое это дело... «блаженны вы, егда поносят вас и ижденут», это даже Иисус Христос говорил. Только уж, по-моему, если обрекать себя на это — тогда не надо жениться и семьей обзаводиться не следует. Собой самим всякий рисковать имеет право, да одна голова не бедна, а и бедна, так одна. Ну, а вот семью подвести под такие испытания — это уже нельзя. Дай тебе Бог сил на это, а только тяжко это будет.

В такой провинциальной трущобе жить было душно. К тому же, в городе меня, что называется, всякая собака знала, {92} а потому завязать связи с «низами», с деревней — было страш­но трудно, почти невозможно. Я попытался, поэтому добиться разрешения перебраться куда-нибудь в более крупный город, под предлогом лечения зрения.

Мне разрешили три соседних пункта — Царицын, Саратов, Тамбов. Я, разумеется, выбрал Саратов и на несколько дней окунулся в знакомую по гимна­зическим временам «радикальную» среду. Начались ожесто­ченные споры о капитализме и крестьянстве, об экономике и политике, об отношениях с либералами и о терроре, особенно в кружке Аргунова, бывшем на каком-то идейном «перепутья». Но, по-видимому, я, изголодавшись во время тюремного заклю­чения и Камышинского прозябания, проявил слишком беспо­койное усердие в этой области. По крайней мере, не прошло и полторы недели после приезда, как я уже получил повестку — меня вызывали в Жандармское Управление. Там я предстал перед строгие очи полковника Иванова, который коротко, холодно и сухо сообщил мне, что я в двадцать четыре часа дол­жен оставить Саратов, что разрешение мне поселиться в нем есть плод недоразумения и что всякие дальнейшие объяснения по этому поводу излишни. Мне оставалось собрать свои не­мудреные пожитки и отправиться в следующий по величине из трех разрешенных мне городов — Тамбов.
{93}



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет