Утолив голод, пес повеселел и стал к нему ластиться...
(Хорасанская сказка)
«10 февраля. ...Ветеринар — маленький, с большими ушами, в коричневом халате и в зимней меховой шапке, несмотря на уже теплую предвесеннюю погоду, со шприцем в руке, старается держаться на почтительном расстоянии от прививаемого объекта. Мы со Стасом зажимаем почуявшего недоброе и свирепо рычащего от страха Пафнутия, оттягиваем ему на загривке шкуру, подставляя место для укола. Ветеринар, крича: «Нэт, нэт, надо в бэдрэнный кость!» — как комар, с разбега втыкает Пафику в зад шприц, торопливо впрыскивает содержимое и стремительно отскакивает назад («У-у, сучья мяса...»).
Закончив с нами, этот пугливый айболит переходит к соседям, где к Ингиру не решается приблизиться и на десять шагов, крича хозяину издалека про то, как надо собаке давать лекарство от глистов, чтобы она его незаметно для себя съела. Потом он заворачивает увесистый шарик этого лекарства в инструкцию по его использованию и кидает издалека хозяину. Ингир, перехватив в прыжке брошенный сверток, клацкает пастью, даже не замечая, что он что-то проглотил, и вновь повисает на своей цепи, привстав на задних лапах и захлебываясь на ветеринара свирепым лаем.
Хозяин Ингира, невысокий и щупленький Николай Михайлович, уже преклонного возраста, изо всех сил сдерживает обезумевшее чудовище, что удается ему с трудом.
Это человек необычной судьбы. Он общался с Вавиловым. Сам в свое время за чтение стихов на английском языке и за пристрастие гулять под дождем получил по доносу соседа десять лет лагерей. Вернувшись с Севера, много лет жил бок о бок с человеком, который на него написал. Он со смущением признавался, что после лагеря не любит больших собак, а вот вышло, что у них в доме живет Ингир».
◄
Кошки-собаки
Хатем погладил его по голове, по шее, и вдруг рука его коснулась чего-то твердого, напоминающего рог, а приглядевшись, Хатем увидел, что в голове у пса торчит большой гвоздь. Хатем немедля выдернул тот гвоздь. Пес завертелся волчком и на глазах у жителей селения превратился в рослого красивого юношу...
(Хорасанская сказка)
«14 февраля. Дорогая Дашенька!
Тетя Наташа и дядя Игорь, у которых я здесь живу, очень добрые и всегда помогают больным или брошенным животным. Поэтому у них дома всегда полно всякого зверья. Сейчас живут три кота и три собаки.
У рыжего Коти нет одного глаза. Когда мы ужинаем, ему разрешают сидеть за столом на табуретке и есть со своей тарелки. Очень маленькая черная кошечка Чернушка весь день где-то бегает, а вечером появляется, трется о ноги и мяукает очень пискливо — как мышка пищит. Третий кот никогда не мяукает, но всегда таскает что-то со стола. А сегодня он на веранде сидел на еще теплой электрической плитке, как чайник, — грелся.
Самый маленький из собак — Джим. Он белый, с черными ушами и лохматый. Гоняет в округе всех других собак, даже огромных алабаев. Вот что значит боевой характер. Собачка Кузька очень добрая, все время просит, чтобы ее погладили. Третий барбос — это большой темно-коричневый пудель. Его давно не стригли, и он очень похож на овцу: весь в кудряшках.
Овец здесь очень много, а пуделей таких никогда не было. Поэтому когда я его первый раз увидел, то сразу подумал: «Как странно — у овцы совсем собачья голова». А потом оказалось, что это и правда собака. Зовут его Флокс-Франт.
У него родословная, которую здесь и показать некому, а в ней записано, что его дедушка из Англии, а бабушка из Америки. И что день рождения у него 5 февраля. Тетя Наташа хотела устроить ему праздник, испечь что-нибудь вкусное и позвать других собак в гости, но он сам все испортил: стащил со стола кусок сыра и получил вместо дня рождения под хвост веником.
Франтик — собака городская, поэтому почти все время спит на кухне под столом и грустно вздыхает. Наверное, вспоминает свой Ленинград, откуда его привезли, а назад взять не смогли... Ну ничего, у него теперь и здесь много друзей. От него и от меня привет Кисе и всем другим твоим животным».
В отдельные годы меня, приезжающего из Москвы, у дома Муравских встречала целая свора добросовестно гавкающих на чужака разномастных кудлатых кабыздохов, на самом деле приветливо помахивающих хвостами мне навстречу: мол, ну а с тобой что, ежели и ты сюда, к нам в компанию?.. Со мной все было как всегда — орлов я решительно не находил.
Когда я вышагивал от заповедника домой, это был как раз тот день, когда я с очевидностью был «чужим на празднике жизни», и поэтому дом Муравских был абсолютно наилучшим местом, где я мог быстрее всего вернуться к жизненному тонусу, чтобы из полученного очень «кислого лимона» все же как-то «сделать лимонад».
◄
Фиг поймешь
Откажись немедля от этих нелепостей и никогда более не сомневайся в незыблемости предначертаний судьбы...
(Хорасанская сказка)
«9 марта. ...После дней, недель и месяцев непрерывных наблюдений глаз сам цепляется за все необычное. На зеленеющем пробивающейся травкой пологом склоне, около гнездовой норы каменка-плясунья усердно расклевывает крупную погадку какого-то хищника. Сил маленького птичьего тела не хватает, ей приходится наскакивать почти с разбега, вкладывая в удары клювом не только силу мышц, но и инерцию движения.
Я неосторожно приближаюсь слишком близко («Пардон, птичка!»), она отскакивает на пяток метров за ближайший бугор, и, не в силах бросить столь важное для себя занятие, прихватывает погадку в клюве. Продолжает расклевывать ее там все с тем же остервенением. Для чего? У меня одна догадка: распотрошить погадку, чтобы использовать спрессованную в ней шерсть съеденной хищником песчанки для выстилки гнезда. Но это уже мои орнитологические домыслы.
Ситуацию до конца я тогда не проследил. Я прошел дальше, как тогда считал, — по более важным делам. А сейчас листаю дневник, и что же я вижу? Ради чего я прошел тогда, не задержавшись еще на пять, или на десять, или, в конце концов, на пятнадцать минут у той каменки? Чтобы записать: «Убегающая в панике песчанка тащит к норе во рту целый сноп зеленой Medicago minima» (дневник 10, стр. 43, наблюдение 153)...
Ну и что? Зачем мне это? Зачем мой глаз и моя мысль зацепились тогда за это? Кто и как использует этот факт для науки? Или для искусства? И использует ли? Кому нужно знать, с какой травой во рту песчанка тикает от опасности? То, что песчанка эту траву ест, давно известно. Кого взволнует этот факт? Кому поможет докопаться до истины? Чье воображение разбудит? Чью фантазию окрылит?
Как много своей жизни мы тратим на то, что никогда никому не понадобится, не согреет душу, не поддержит в трудную минуту, не приоткроет новых горизонтов... Эх, знать бы наперед, что зачтется на весах вечности, а что развеется в никуда утренним туманом...
А как бы это могло быть изящно, если бы я досмотрел все до конца и убедился, что добытую из погадки шерсть плясунья утаскивает в нору. Это уже с минимальными натяжками можно было бы считать использованием погадки для строительства гнезда. Для пущей научной важности можно было бы на худой конец и гнездо разорить, раскопать нору. Хотя в этом есть уже что-то гадкое, присущее именно пытливой человеческой натуре. (Если погибаешь с голоду — раскапывай, никаких проблем, жри сырые яйца или птенцов, пеки их в золе, суши на солнце, а так? Для науки?) И это означало бы еще один пример потрясающей утилизации всех мыслимых ресурсов в природе; использование всего, что возможно всегда, когда возможно. Ан нет. Я прошел дальше. Был занят.
Зато теперь у меня записано, как песчанка бежит домой с набитым зеленой травой ртом...»
◄
Каменка-плясунья
Приведу еще несколько дополнений...
(Н. А. Зарудный, 17 марта 1919)
«17 марта. ...Недавно прилетевшие каменки-плясуньи скачут и вертятся около своих нор, оглашая все вокруг звонкими трелями вперемешку с копированием песен самых разных птиц и с почти человеческим хулиганским свистом. Никак не могу привыкнуть: день за днем, услышав за спиной вызывающее «Фюить!», быстро оборачиваюсь, предполагая, что это меня кто-то фамильярно-вызывающе окликает таким манером. А на меня испытующе смотрит черными птичьими глазками, лихо дергая хвостом, самец каменки-плясуньи... Чертыхнешься про себя и идешь дальше.
Как у Зарудного: «Громким, сильным голосом распевает чекан по утрам и в предвечернюю пору, сидя на каком-нибудь выдающемся предмете вроде верблюжьего черепа, бугра, вершины куста или поднимаясь на сотню-другую футов и медленно опускаясь на распростертых крылышках, — и далеко в пустыне разливаются милые звуки его песни, и слушаешь маленького певца с бесконечным удовольствием и благодарностью. Чекан в совершенстве копирует голоса всех птиц пустыни; ...не довольствуясь этим, он подражает, конечно в миниатюре, реву ишака и верблюда, ржанию лошади; ...он передает в своей песне шум проходящего каравана, с шорохом ног о песок, со стуком копыт, со скрипом вьюков и грубым смехом туркмена. Уже одна птица способна оживить излюбленный ею уголок, когда же запоют их несколько — всякий страстный любитель природы должен будет сознаться, что и глухая пустыня имеет свои заманчивые прелести». Замечательно. И это 1896 год...
Каменка-плясунья... Последняя птица, про которую Зарудный писал, работая над очередной книгой, перед смертью. Так и лежала на его столе запись про каменку-плясунью, когда самого Зарудного вдруг не стало: «Приведу еще несколько дополнений...»
Что произошло? Загадка. Как может человек, работавший всю жизнь препаратором, по ошибке выпить отравленную жидкость? Что бы там ни было в музее — мышьяк для обработки шкур, или квасцы, или что еще. Это не то, что можно выпить случайно, спутав с чем-либо. Сидел, работал за столом, писал про каменку-плясунью, выпил случайно яд, почувствовал недомогание, взял извозчика, поехал домой и умер там три часа спустя... Непостижимо. Воистину у каждого свой путь...
Именно так закончилась жизнь одного из самых замечательных и одаренных людей начала века. Человека, которого современники могли сравнить лишь со знаменитым Н. М. Пржевальским. Исследователя, чье имя многократно сохранено в названиях десятков и десятков впервые описанных им животных. Обаятельного и внимательного собеседника; гостеприимного хозяина; неутомимого путешественника; страстного и удачливого охотника; ценителя женской красоты и любителя бокала красного вина за обедом; наблюдателя, способного видеть то, что было незаметно другим. «Небольшого ростом, почти тщедушного человека, останавливающего на себе внимание разве только характерным южным типом своего лица, быстротой и гибкостью своих всегда ловких движений да открытым, детски доверчивым взглядом темно-карих глаз» (А. П. Семенов-Тян-Шанский, 1919). По-настоящему скромного характера, чурающегося популярности, известности и публичных выступлений. Огромного сердца, вместившего в себя бескрайнюю любовь и к российской природе, и к горам Туркестана, и к прокаленным пустыням Персии. Энтузиаста и гуманиста в высшем значении этих слов.
Зарудный... «Я верил в свои силы, выносливость и энергию... мне казалось, что я легко справлюсь с возложенными на меня обязательствами и вернусь с добычею, богатою во всех отношениях... Мне были нипочем ни грозные соляные кевиры и песчаные дешты, ни «бад-и-сад-бист-и-руз» (ветер 120-ти дней), порою томительный и расслабляющий, ни палящее солнце, ни пересохшее от жажды горло, ни утомленные глаза, но у меня почти всегда не хватало времени и не всегда хватало сил в тех редких случаях, когда оно оставалось. Когда мы проходили пустынями, я целый день посвящал поискам, часто бесплодным (днем в персидских пустынях нередко можно пройти целые версты и не встретить на пути ни одной птицы, а в тихую погоду — не услыхать ни одного звука), и возвращался на стан со скудною большею частью добычею, и к тому же настолько утомленным, что после препарирования и укладки добытого часто положительно не был в состоянии приниматься за любопытную вечернюю охоту: ловлю на фонарь, поиски с ним, постановку капканов, — и я был в отчаянии... Когда же наш путь пролегал странами, щедрее одаренными природою, — снова отчаяние: в несколько часов мне удавалось собрать много, пролетали целые часы за работой, садилось солнце, быстро наступали темные южные сумерки — и вот пропущено время, чтобы караулить крупного зверя на водопой, сторожить птиц на ночлег и искать что-нибудь новое; а тут еще записать свои наблюдения, уложить отпрепарированное, набить ружейные патроны, приготовить себя к раннему утру следующего дня, а в награду за труд — потеря аппетита и вместо сна — беспокойная, тоскливая дрема...» (1900).
Закончилась жизнь Николая Алексеевича Зарудного, а «...мы, осиротевшие друзья его, вознесем в душе высокий холм в его память, с которого нам будет светить, согревая нас и вдохновляя на работу, неугасаемый дух вечного юноши» (А. П. Семенов-Тян-Шанский, 1919).
«Приведу еще несколько дополнений...» — у него всегда было больше за душой и в голове, чем он успевал написать или высказать...»
◄
Достарыңызбен бөлісу: |