ограничений свободы дальнейших экспериментов. Свободно кочующий
эротизм в высшей степени подходит для задачи достижения такого типа
личности, которая, как и все остальные культурные продукты времени
постмодернити, орентирована (в соответствии с незабываемым
выражением Джорджа Штейнера) на «максимальное воздействие и
мгновенное устаревание».
Свободно развивающийся эротизм скрывается и за тем, что Энтони
Гидденс [5] коротко определил как «пластичный секс». Около ста лет
назад, когда эротизм был тесно связан с сексуальной репродукцией, не
имел права на независимое существование и не мог претендовать на
собственную ******* (telos), культурные традиции вынуждали мужчин и
женщин соответствовать точным стандартам мужского и женского
поведения, связанным с отведенными им ролями в репродуктивном сексе,
требующими длительных отношений между партнерами. То была эра нормы,
и граница между нормальным и аномальным была четко проведена и
строго соблюдалась. Пределы, отделявшие секс от отклонений от нормы,
почти не оставляли места воображению. Но так не должно было быть, и
ситуация резко изменилась сейчас, когда только маленький участок
огромной эротической территории отведен репродуктивным аспектам
секса, а вся территория допускает свободное передвижение и имеет
лишь несколько резиденций с долгосрочной арендой. Как для мужчин,
так и для женщин то, как сексуальность используется в эротическом
смысле, не имеет прямого отношения к репродуктивной роли и не должно
ограничиваться тем опытом, который обусловлен выполнением этой роли.
Гораздо более богатые чувственные результаты могут быть получены во
время экспериментирования с какими-то иными, а не только
традиционными, гетеросексуальными контактами. Как и многие другие
области, сексуальность, хотя прежде она и считалась территорией, где
безраздельно господствовала одна только природа, стала объектом
вторжения культуры, которая подчинила и колонизировала ее; половые
характеристики личности, как и другие ее аспекты, не являются
данными раз и навсегда, они должны быть выбраны и могут быть
отвергнуты, если считаются неудовлетворительными или недостаточно
удовлетворяющими. Следовательно, этот аспект, как и другие элементы
личности постмодернити, недостаточно определен, неполон, открыт для
изменений и потому является областью неуверенности, неистощимым
источником беспокойства и переоценки ценностей, а также страха перед
тем, что какие-то ценные виды ощущений были упущены, и заключенный в
теле потенциал получения удовольствий не был использован до
последней капли.
Теперь несколько слов о роли, отводимой эротизму в сшивании и
распарывании полотна межличностных отношений.
В своем Ведении к «Истории сексуальности» [6] Мишель Фуко
убедительно доказал, что во всех своих проявлениях, независимо от
того, были ли они известны с незапамятных времен или обнаружились
лишь недавно, секс служил для выражения новых, свойственных
модернити, механизмов власти и общественного контроля. Медицинские и
педагогические трактаты девятнадцатого века исследовали, среди
прочего, явление детской сексуальности, позже помещенное Фрейдом ex
post facto в фундамент его теории психоанализа. Центральную роль в
пробуждении интереса в этой проблеме сыграла паника, поднятая вокруг
склонности детей к мастурбации, воспринимаемой одновременно как
природная потребность и как заболевание, как порок, который
невозможно искоренить и который обладает непредсказуемым
разрушительным потенциалом. Задачей родителей и учителей объявлялось
защитить детей от этой опасности, но, чтобы сделать защиту
эффективной, нужно было замечать болезненные проявления в каждом
изменении поведения, каждом жесте и выражении лица, строго
упорядочивая жизнь ребенка, делая невозможным следование
патологическим привычкам. Вокруг непрекращающейся борьбы с
мастурбацией была создана целая система родительского, медицинского
и педагогического контроля и наблюдения. По словам Фуко, «контроль
над детской сексуальностью должен был достичь эффекта через
одновременное распространение как собственной власти, так и
намерений, против которых он был направлен». Неукоснительный и
безжалостный родительский контроль мог быть оправдан лишь
универсальностью и живучестью детского порока, и поэтому этот порок
должен был – через универсальность и живучесть практики контроля –
обнаруживать собственные универсальность и живучесть.
«Всюду, где имелся шанс возникновения [соблазна], устанавливалось
наблюдение; расставлялись ловушки, в которые нельзя было не попасть;
навязывались бесконечные коррективные уроки; учителя и родители были
настороже и их не покидали как ощущение, что все дети виновны, так и
страх, что они сами окажутся виноватыми, если их подозрения будут
недостаточно сильными; они находились в постоянной готовности перед
лицом неустранимой угрозы; их поведение было предписано, а
педагогика пересмотрена; над семейным кругом был установлен целый
режим медико-сексуального [наблюдения]. Детский «порок» был здесь
уже не столько врагом, сколько опорой…
В еще большей мере, чем прежние табу, эта форма власти требовала для
своего осуществления постоянных, внимательных и курьезных эффектов
присутствия; она предполагала близкое соседство; она прошла через
проверки и настойчивые наблюдения; она требовала обмена мнениями
посредством лекций, вопросов, вынуждающих признать правоту
собеседника, и признаний, которые выходили за рамки вопросов,
которые были заданы. Это подразумевало физическое соседство и
взаимообмен глубокими ощущениями. Власть, таким образом, взяла на
себя контроль над сексуальностью, расположившись по соседству с
контактирующими телами, лаская их взглядом, усиливая зоны, возбуждая
поверхности, драматизируя неприятные моменты. Она приняла
сексуальное тело в свои объятия».
Явная или скрытая, пробудившаяся или дремлющая сексуальность ребенка
стала мощным инструментом выражения современных семейных отношений.
Она обеспечивала обоснование и стимул для широкомасштабного и
бесцеремонного родительского вмешательства в жизнь детей; она
заставляла родителей быть постоянно «в контакте», держать детей на
виду, участвовать в интимных беседах, поощрять к откровенности и
требовать признаний и раскрытия секретов.
Сегодня, наоборот, сексуальность детей становится равнозначным по
силе влияния фактором ослабления межчеловеческих отношений и, таким
образом, освобождения индивидуального права выбора, особенно в той
части, где это касается обособления детей от родителей и «сохранения
дистанции» между людьми. Сегодняшние страхи исходят от сексуальных
желаний родителей, а не детей; мы склонны подозревать сексуальный
подтекст не в том, что делает ребенок, повинуясь собственным
внутренним порывам, а в том, что он делает или может сделать по
приказу родителей; то, что родители любят делать со своими детьми (и
для них), пугает и заставляет быть бдительными – только этот вид
бдительности предусматривает снижение родительской роли,
осторожность и сдержанность. Дети теперь воспринимаются главным
образом как сексуальные объекты и потенциальные жертвы их родителей
как сексуальных субъектов; и поскольку родители по природе сильнее
своих детей, а их позиции предполагают большую власть, родительская
сексуальность может легко злоупотребить этой властью ради
обслуживания собственных инстинктов. Таким образом, призрак секса
вновь нависает над семейным укладом. Чтобы избавиться от него, нужно
держать детей на расстоянии – и, прежде всего, воздерживаться от
близости, от публичных и осязаемых проявлений родительской любви…
Великобритания недавно наблюдала впечатляющую виртуальную эпидемию
«сексуальной эксплуатации детей». В широко освещаемой прессой
кампании работники социальных служб совместно с врачами и учителями
обвинили в инцесте десятки родителей (в основном отцов, но также и
значительное число матерей); пострадавшие дети принудительно
забирались из родительских домов, в то время как читателям
популярной прессы предлагались чудовищные рассказы о том, в какие
развратные притоны превратились семейные спальни и ванные. Одна за
другой газеты сообщали новости о многочисленных сексуальных
приставаниях к подросткам в приютах и исправительных учреждениях для
малолетних преступников.
Лишь несколько из публично обсуждавшихся случаев были доведены до
суда. Некоторые родители сумели доказать свою невиновность, и дети
были им возвращены. Но то, что случилось, не могло не случиться.
Родительская нежность потеряла свою невинность. Обществу внушили,
что дети всегда и везде – сексуальные объекты, что существует
потенциально взрывоопасный сексуальный аспект в любом проявлении
родительской любви, что каждая ласка заключает в себе эротический
подтекст и каждый жест любви может скрывать под собой сексуальные
поползновения. Как заметила Сюзанна Мур [7], в обзоре NSPCC [следует
выяснить значение данной аббревиатуры] содержались сведения о том,
что «каждый шестой из нас, будучи ребенком, становился жертвой
‘сексуального насилия’», в то время как, согласно сообщению
Барнардо, «шесть из десяти женщин и четверть мужчин в той или иной
форме ‘подвергаются сексуальному домогательству или насилию до
достижения ими восемнадцатилетнего возраста’». Сюзанна Мур
соглашается с тем, что «сексуальные оскорбления распространены
гораздо шире, чем мы готовы себе представить», но тем не менее
указывает, что «термином ‘совращение’ сегодня злоупотребляют столь
сильно, что почти любую ситуацию можно истолковать как
домогательство». Никогда прежде не создававшая никаких проблем
родительская любовь и забота выявила бездну двойственных отношений.
Ни в чем не существует ясности и очевидности, все пронизано
двойственностью, а двусмысленных ситуаций, как известно, лучше
избегать.
В одной из широко обсуждавшихся статей рассказывалось о трехлетней
Эми, которую застали в школе за изготовлением пластилиновых игрушек,
напоминавших по форме сосиску или змею (которые учительница
идентифицировала как пенисы), и которая рассказывала о предметах, из
которых «вытекает белая жидкость». Объяснения родителей, что
таинственным предметом с белой жидкостью был пузырек со спреем от
носового кровотечения, а предметы в форме сосиски – это копии
любимых желейных конфет Эми, не помогли. Ее имя было внесено в
список «детей группы риска», и родителям пришлось долго бороться за
снятие с себя подозрений. Рози Уотерхаус комментирует этот и другие
случаи следующим образом [8]:
«Объятия, поцелуи, купание, даже сон в одной постели со своими
детьми – является ли все это естественной моделью родительского
поведения или неуместными эротизированными актами домогательств?
И каким должно быть для детей их нормальное времяпровождение? Если
дети рисуют ведьм и змей, являются ли они символами пугающих,
связанных с домогательствами событий? Это фундаментальные вопросы, с
которыми учителя, социальные работники и другие работающие с детьми
специалисты вынуждены сталкиваться все чаще».
Недавно Морин Фрили ярко описала панику, в результате всего этого
преследующую семью эпохи постмодернити [9]:
«Если вы мужчина, вы, скорее всего, дважды подумаете, прежде чем
подойдете к плачущему потерявшемуся ребенку, чтобы предложить свою
помощь. Вы неохотно возьмете тринадцатилетнюю дочь за руку, чтобы
перевести ее через опасный перекресток, и… вы удержитесь от того,
чтобы сдать на проявку в Boots [сеть распространенных в
Великобритании аптек, кафе и фотоателье – прим. ред.] фотопленку с
кадрами, на которых изображены обнаженные дети любого возраста. Если
бы «Чудесный малыш» вышел на экраны сегодня, наверняка были бы
устроены пикеты. Если бы «Лолита» была впервые опубликована в 1997
году, никто бы не решился причислить ее к классике».
Отношения между родителями и детьми – не единственное, что
подвергается в настоящее время тщательной проверке и находится в
процессе переосмысления и обсуждения на этом этапе постмодернистской
эротической революции. Все прочие сферы человеческой жизни
энергично, страстно, с соблюдением бдительность, порой даже
панически очищаются от малейших сексуальных подтекстов, которые
могли бы оставить даже небольшой шанс перерастания скрывающихся за
ними отношений в нечто постоянное. Наличие сексуального подтекста
подозревают и пытаются найти в каждой эмоции, выходящей за рамки
ограниченного списка чувств, дозволенных в рамках случайных встреч
(или квази-свиданий, мимолетных встреч, свиданий без последствий)
[10], в каждом предложении дружбы и любом проявлении более
глубокого, нежели обычно, интереса к другой личности. Рутинное
замечание о том, как хорошо выглядит сегодня коллега, скорее всего
будет расценено как сексуальная провокация, а предложение чашечки
кофе – как сексуальное домогательство. Призрак секса бродит по
офисам и аудиториям колледжей; угроза таится в каждой улыбке,
взгляде, обращении. Итоговым результатом всего этого становится
быстрое истощение человеческих отношений, лишение их близости и
эмоциональности и, в конечном счете, угасание желания в них вступать
и их поддерживать.
Но страдают не только компании и колледжи. В одной стране за другой
суды легализуют понятие «супружеское изнасилование»; сексуальная
связь более не считается супружеским правом и обязанностью, и
принуждение к ней может классифицироваться как наказуемое
преступление. Поскольку общеизвестно, насколько трудно «объективно»
интерпретировать поведение партнера, однозначно истолковать его как
согласие или отказ (особенно если партнеры проводят в общей постели
каждую ночь) и поскольку решение о том, имело ли место
изнасилование, принимается только одним партнером, практически любой
сексуальный акт при наличии минимума доброй (или, скорее, злой) воли
может быть представлен как акт изнасилования (что некоторые
радикально настроенные феминистки поспешили объявить «правдой о
мужском сексе как таковом»). Итак, сексуальным партнерам нужно в
каждом случае помнить, что осторожность – важнейший элемент
мужества. Кажущаяся очевидность и не вызывающий проблем характер
супружеских прав, которые, как предполагалось, должны заставить
партнеров предпочесть супружеский секс сексу вне брака, занятию
якобы более рискованному, теперь все чаще воспринимается как
ловушка; в результате причины для соединения удовлетворения
эротического желания с браком становятся все менее убедительными,
особенно когда удовлетворение без всяких вытекающих из этого
обязательств можно легко получить на каждом шагу.
Ослабление [межличностных] связей представляется важным условием, в
общественном масштабе порождающем собирателей ощущений, которые при
этом являются полноправными и эффективными потребителями. Если
когда-то, на заре эры модернити, отделение бизнеса от домашнего
хозяйства позволило первому подчиниться жестким и бесстрастным
требованиям конкуренции, оставаясь глухим ко всем прочим, особенно
моральным, нормам и ценностям, то нынешнее отделение эротизма от
других межличностных отношений позволяет ему безоговорочно
подчиниться эстетическим критериям сильных переживаний и
чувственного удовлетворения. Но за такой выигрыш придется дорого
заплатить. В эпоху переоценки ценностей и пересмотра исторически
сложившихся привычек никакая норма человеческого поведения не может
быть принята как данное, и ничто долго не остается неоспоримым.
Погоня за удовольствием пронизана страхом, на укоренившиеся формы
социального опыта смотрят с подозрением, в то время как новых,
особенно тех, которые были бы признаны общепринятыми, еще нет в
достаточном количестве, и они не торопятся появляться. Те немногие
неочевидные методы, которые появляются в результате сегодняшней
неразберихи, только ухудшают положение субъектов постмодернити, так
как добавляют свои собственные, зачастую неразрешимые, противоречия.
Культура постмодернити превозносит удовольствия секса и призывает
наполнить каждый уголок и трещинку жизненного пространства
(Lebenswelt) эротическим смыслом. Это побуждает искателя острых
ощущений, дитя постмодернити, полностью раскрывать свой потенциал
сексуального субъекта. Но при этом та же культура однозначно
запрещает рассматривать другого искателя ощущений как сексуальный
объект. Проблема, однако, состоит в том, что в каждом эротическом
общении мы являемся и субъектами, и объектами желания, и, как
слишком хорошо знает каждый любовник, никакое общение невозможно без
принятия партнерами обеих ролей или, что еще лучше, слияния их в
одну. Противоречащие друг другу культурные посылки в неявной форме
подрывают то, что в явном виде восхваляют и поощряют. Эта ситуация
чревата психическими расстройствами, все более тяжелыми из-за того,
что сегодня уже неясно, что есть «норма» и какой вариант «следования
норме» помог бы их излечить.
18
Есть ли жизнь после бессмертия?
Жизнь обязана своим значением смерти, или, как сказал Ганс Йонас,
только потому, что мы смертны, мы считаем дни, и каждый из них нам
дорог. Точнее, жизнь имеет ценность, а дни – значение, потому что
мы, люди, сознаем свою смертность. Мы знаем, что должны умереть, и
наша жизнь, говоря словами Мартина Хейдеггера, означает жизнь в
направлении смерти.
Осознание неизбежности смерти могло бы с легкостью лишить нашу жизнь
ее ценности, если бы понимание хрупкости и конечности жизни не
наделяло колоссальной ценностью долговечность и бесконечность.
Вечность остается тем, что ускользает от нас, чего мы не можем
присвоить и за что мы не можем даже ухватиться без огромных усилий и
чрезмерного самопожертвования. А, как показал Георг Зиммель, все
ценности проистекают из жертв, которых они требуют; ценность любого
предмета измеряется трудностью его обретения.
Осознание мимолетности жизни делает ценной только вечную
длительность. Оно утверждает ценность нашей жизни косвенно, порождая
понимание того, что сколь бы коротка ни была наша жизнь, промежуток
времени между рождением и смертью – наш единственный шанс постичь
трансцендентное, обрести опору в вечности. Сияние жизни, подобно
лунному, – это всего лишь отраженный свет солнца – солнца
бессмертия. Ни одному мгновению, способному оставить свой след в
вечности, нельзя позволить пройти незаметно. Мгновения можно либо
использовать рационально, либо растратить попусту. Мы считаем дни, и
каждый из них нам дорог.
Для этой отраженной славы жизни необходимо еще одно условие. Нам
требуются знания, позволяющие превратить мимолетность в
длительность, перекинуть мост, соединяющий ограниченность и
бесконечность. Осознание нашей смертности приходит само собой, но
иное знание, знание трансцендентного возникает непросто. Ни здравый
смысл, ни даже разум не предоставят его автоматически. Если они и
способны здесь на что-то, то лишь на то, чтобы высмеять тщеславие и
помешать смертным в их поисках.
Культура предприняла попытку возведения таких мостов скорее в
противовес разуму и логике, чем следуя их советам. Мы называем
«культурой» как раз тот тип человеческой деятельности, который, в
конечном счете, состоит в превращении неуловимого в осязаемое,
связывании конечного с бесконечным или, иначе, в строительстве
мостов, соединяющих смертную жизнь с ценностями, неподвластными
разрушающему влиянию времени. Минутного размышления было бы
достаточно, чтобы понять, что опоры моста стоят на зыбучих песках
абсурда. Оставив эту проблему философской меланхолии, заметим, что
уловки культуры позволяют возводить опоры на самых хрупких
фундаментах, причем достаточно упругие для того, чтобы нести пролеты
моста, и достаточно крепкие, чтобы чувство причастности к вечности
могло проникнуть в нашу слишком скоротечную жизнь.
Культуре удалось построить много типов мостов. Одним из наиболее
распространенных стало представление о жизни после смерти. Вопреки
мнению его критиков, оно не противоречит общепринятому опыту. Все мы
знаем, что мысли обладают странной возможностью существовать
независимо от их творцов; мы знаем, что они могут приходить из
времен, когда тех, кто сегодня обращается к ним, еще не было, и
предполагаем, что к ним снова будут возвращаться в те неизвестные
времена, когда нынешних мыслителей давно уже не будет на свете. И
остается сделать только маленький шаг от этого опыта к той идее,
согласно которой душа, этот бестелесный субстрат мыслей, обладает
существованием, отличным от бытия его телесной и временной оболочки.
Поверить в бессмертие тела весьма сложно; но также трудно
сомневаться в более продолжительном, нежели определенном границами
жизни, существовании души. По крайней мере, ее смертность не может
быть доказана «окончательно», не может быть подтверждена судом
человеческого воображения, где свидетелем выступает практический
опыт. Но если, по сравнению с телесной жизнью, душа живет вечно, то
ее короткое сосуществование с телом есть всего лишь прелюдия к
жизни, невообразимо более длительной, ценной и важной. Эта прелюдия
обретает огромное значение: все мотивы и созвучия, вся полифония
следующей за ней длинной оперы должны быть заключены и
сконцентрированы в коротком временном промежутке. Сосуществование с
телом может быть до смешного коротким по сравнению с
продолжительностью последующего самостоятельного бытия души, но
именно на протяжении этого совместного существования определяется
качество вечной жизни: оставшись одна, душа не сможет ничего
изменить в своей судьбе. Смертное обладает властью над бессмертным:
земная жизнь есть единственное время формировать активы для
вечности. «Позже» означает слишком поздно. И поэтому смертные
носители бессмертных душ считают дни, и каждый день им дорог.
Реформация, особенно в ее кальвинистской версии, выступала против
такого греховного самомнения. Как смертные осмеливаются полагать,
что их земные дела способны повлиять на промысел Господа? Само
сомнение в божественном всемогуществе уже является смертным грехом,
и ничто не может отрицать предопределенности; еще задолго до того,
Достарыңызбен бөлісу: |