Зигмунт Бауман



бет5/28
Дата08.07.2016
өлшемі2.12 Mb.
#184592
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   28

крестовые походы, утверждающие господство того вида культуры,

который способен подавить волнения и удерживать подчиненных в

повиновении. Идеология без культурного «крестового похода»,

ведущегося или еще то­ль­ко планирующегося, стала бы похожей на

ветер, который не дует, или на реку, которая не течёт.

Однако крестовые походы, как и иные войны, да и вообще все стычки, в

том числе и самые жестокие, являются (как отметил Георг Зиммель)

формами социального общения. Борьба предполагает противостояние,

«битву», и тем самым означает взаимное участие воюющих сторон,

взаимодействие между ними. «Культурные крестовые походы»,

прозелитизм, обращение в свою веру очевидно предполагают такое

участие. Это заставляет человека заинтересоваться, не потеряла ли

сегодня «идеологическая гегемония», как средство объяснения

популярности неадекватных артикуляций, своей убедительности,

независимо от того, обладала ли она таковой при других, ныне

исчезнувших, обстоятельствах.

Времена прямого общения между «господствующим» и «подчиняющимся»,

воплощенного в системе постоянного контроля и индоктринации, уже,

кажется, заменены (или заменяются) более аккуратными, утонченными и

гибкими экономическими средствами. Именно распад прежних тяжелых

конструкций и отмена жестких и строгих правил, обрекшие людей на

ощущение ненадежности их положения и породившие всеобщую

неуверенность в действиях, сделали излишними неуклюжие и

дорогостоящие методы прямого контроля. Когда, по выражению Пьера

Бурдье, la precarite est partout, паноптикумы, с их обширным и

неуправляемым штатом надсмотрщиков и контролеров могут быть закрыты

и расформированы. В той же мере можно обойтись и без проповедников с

их нравоучениями. Pиск более совершенен в их отсутствие. Ощущение

риска, эта новая гарантия подчинения, тем более надёжна, поскольку в

условиях, когда люди поставлены перед необходимостью справляться со

своими проблемами собственными силами, к сожалению, недостаточными

для установления контроля над нынешней ситуацией, сложно

предположить возможность возникновения у них мыслей о будущих

изменениях своего положения. Разъединение в наши дни стало самой

привлекательной и широко практикуемой игрой. Быстрота действий и

особенно скорость ухода от опасных последствий прежде чем они будут

обнаружены, стали ныне самыми популярными приемами власти.

В наше время высокопоставленные и могущественные не желают

впутыва­ться в проблемы и неприятности управления и контроля; еще

более не хотят они брать на себя обязательства, вытекающие из

долгосрочных установок и соглашений, заключенных до того момента,

«пока не разлучит нас смерть». Они возвысили до ранга наивысшей

заслуги атрибуты мобильности и гибкости, легкости передвижений,

быстрого решения проблем и непрерывных перевоплощений. Имея в своем

распоряжении массу ресурсов, соответствующую диапазону выбора, они

считают новую легкость не иначе как плодотворным и потому весьма

радостным обстоятельством. Однако эти атрибуты, когда они

превращаются в отсутствие выбора, в обязательные каноны всеобщего

поведения, порождают массу человеческих страданий. В то же время (и

тем же манером) они лишают игру возможных осложнений и тем самым

страхуют ее от всякой конкуренции. [Всеобщность] рис­ка и принцип

TINA* идут по жизни рука об руку. И лишь вместе они обе могут уйти

из неё.


Почему же все мы, побуждаемые к действию неудобствами и рисками,

присущими самому нашему образу жизни, так часто переключаем своё

внимание и направляем свои усилия на объекты и цели, явно не

связанные с реальными источниками этих неудобств и рисков? Как

выходит так, что наша энергия, энергия разумных существ, каковыми мы

являемся, порожденная жизненными неприятностями, не направляется на

«разумные цели» и используется скорее для сохранения, чем для

устранения, причин существующих проблем? В частности: каковы причины

того, что истории, которые мы сегодня рассказываем и которые с

удовольствием выслушиваем, редко, если вообще когда-нибудь, выходят

за пределы узкого и упорно ограждаемого окружения частной жизни и

собственной субъективности? Эти вопросы в последние годы стали (пора

в этом признаться) мучительными для меня. Предлагаемое собрание

лекций и оче­р­ков, прочитанных и написанных за последние три года,

выступает свидетельством этих мучений.

Перечисленные выше вопросы – это тот единственный элемент, который

объединяет темы этой книги, которые в иной ситуации остались бы

разрозненными и мало относящимися друг к другу. Поиск ответа на них

был моим основным мотивом, а приближение с разных сторон к

ускользающему, нельзя не признать, ответу, являлся моей главной

целью. Я уверен, что активное участие в продолжающихся усилиях по

переосмыслению того меняющегося состояния, в котором оказываются

«всё более индивидуализируемые индивиды», борющиеся за внесение

смысла и цели в свои жизни является, при нынешних обстоятельствах

(которые я попытался вкратце обрисовать в своей книге «Растекающаяся

модернити») главнейшей задачей социологии.

Эта задача не состоит (и не может состоять) в «корректировке

здравого смысла» и утверждении истинного подхода к социальной

реальности взамен расхожих представлений, свойственных досужему

знанию. Суть задачи не в закрытии, а в открывании; не в выборе

человеком достойных реализации возможностей, а в предотвращении

отказа от их анализа, в противостоянии их подмене или простому уводу

из поля зрения. Призвание социологии в наши дни заключается в

сохранении и расширении той части человеческого универсума, которая

является предметом дискурсивного изученияи, и тем самым, в спасении

ее от закостенения, от превращения в состояние, когда выбирать

становится не из чего.

Артикуляция жизненных историй – это та деятельность, через которую в

жизнь привносятся смысл и цель. В том типе общества, в котором мы

живём, артикуляция есть и должна оставаться личной задачей и личным

правом. Однако это задача, которая мучительно сложна, и право,

которое нелегко обосновать. Чтобы решить задачу и воспользоваться

правом во всей полноте, мы готовы принять любую помощь. которую

только можем получить – и социологи способны существенно помочь,

если в полной мере проявят себя в работе по документированию и

изображению критически важных моментов в переплетении взаимосвязей и

взаимозависимостей, которые либо держатся в тайне, либо остаются

невидимыми для индивидуального опыта. Социология сама по себе есть

рассказ – но смысл этого рассказа в том, что имеется гораздо больше

вариантов рассказывания историй, чем это можно себе представить с

позиций наших повседневных повествований, что существует больше

вариантов жизни, чем предлагается рассказываемыми нам историями,

теми историями, в которые мы верим, полагая представленное в них

единственным из возможного.

Существует и другая линия, связывающая воедино лекции и очерки,

составившие данную книгу: критически важным результатом борьбы за

расширение границ артикуляции посредством возвращения в поле зрения

тех зон, которые были уведены на задний план и оставлены без

внимания в жизненных историях, должно стать решительное расширение

рамок политической повестки дня. В условиях, когда общественная

сфера обманным путём, но неуклонно, заселяется частными проблемами,

упрощенными, ощипанными, очищенными от общественных связей и

готовыми к частному употреблению, но не к производству общественных

связей, такой результат может быть оборзначен как деколонизация

публичной сферы. Как я попытался показать в «Растекающейся

модернити», дорога к подлинно автономной ecclesia ведет через

многолюдную и полную жизни agora, где люди ежедневно встречаются

ради совместных усилий по непрерывному переводу языка частных

проблем на язык общественного блага.

Сентябрь 1999 года


Часть 1. Как мы живем

1

Возвышение и упадок труда



Согласно Оксфордскому словарю английского языка, впервые слово

«труд» (labour) было употреблено для обозначения «физического

усилия, направленного на удовлетворение материальных потребностей

сообщества» в 1776 году. Сто лет спустя этим же словом стали

характеризовать «всю совокупность работников и операторов,

принимающих участие в производстве», – а вскоре профсоюзы и подобные

им организации связали воедино оба значения слова «labour» и в конце

концов придали ему политическое звучание. Применение этого слова в

английском языке примечательно тем, что заостряет внимание на тесной

связи – по сути дела, на слиянии и тождестве судеб – между трудом

(work), понимаемым как «физические и умственные усилия»,

самоорганизацией трудящихся в единый класс и политикой, основанной

на этой самоорганизации. Иными словами, [возникает] связь между

трактовкой физического труда как главного источника богатства,

иде­ей общественного благосостояния и самоутверждением рабочего

движения. Вместе они возвысились, вместе они и пали.

Большинство специалистов по экономической истории согласно с тем

(см., например, недавнее резюме Пола Байрока относительно их

выводов) [1], что по уровню доходов различные цивилизации на пике

своего могущества мало чем отличались друг от друга: богатства Рима

в I-м веке, Китая в XI-м и Индии в XVII-м были сопоставимы с

богатствами Европы в канун промышленной революции. По некоторым

оценкам, доход на душу населения в Западной Европе в XVIII веке не

более чем на 30 процентов превосходил аналогичный показатель в

Индии, Африке или Китае тех времен. Однако немногом более столетия

оказалось достаточно, чтобы до неузнаваемости изменнить это

соотношение. К 1870 году доход на душу населения в индустриальной

Европе был в 11 раз выше, чем в беднейших странах мира. На

протяжении следующих ста лет (или около того) это превышение выросло

еще в пять раз и достигло 50 к 1995 году. Как отмечал экономист из

Сорбонны Даниэл Коэн, «я осмелюсь утверждать, что феномен

‘неравенства' между странами имеет недавнее происхождение; он есть

продукт последних двух столетий» [2]. Тот же возраст имеет и идея

труда как источника богатства, равно как и политические движения,

порожденные и руководствующиеся таким предположением.

Новое глобальное неравенство, новое чувство уверенности в себе и

следующее за ним ощущение превосходства, были столь же масштабны,

сколь и беспрецедентны: для их восприятия и осмысления понадобились

новые понятия и новые концептуальные рамки. Такие понятия были

предложены экономической наукой, пришедшей на смену физиократическим

и меркантилистским идеям, сопровождавшим Европу на пути к новой фазе

ее истории, вплоть до самого порога промышленной революции. Не

случайно эти новые подходы появились в Шотландии, стране,

находившейся одновременно как внутри, так и снаружи основных

направлений промышленного подъема, одновременно и вовлеченной в этот

подъем, и отстраненной от него, физически и психологически

находившейся близко к государству, ставшему эпицентром возникающего

индустри­ального порядка, но до поры до времени удаленной от его

экономического и культурного воздействия. Тенденции, формирующиеся

«в центре», как правило, лучше всего улавливаются и наиболее четко

проявляются «на флангах». Находи­ться несколько в стороне от

цивилизационного центра – значит оставаться достаточно близко, чтобы

четко видеть происходящее, но при этом быть настолько далеко, чтобы

«объективизировать» его и тем самым накапливать восприятия,

превращая их в представления. Потому вряд ли можно считать простым

совпадением, что именно из Шотландии пришла весть: богатство

порождено трудом (work), и именно труд (labour) является основным, а

быть может, даже единственным, его источником.

Как много лет спустя отметил Карл Поланьи, обновив прозрение Карла

Маркса, исходной точкой «великой трансформации», породившей новый

индустриальный порядок, было отделение работников от средств их

существования. Это при­мечательное событие являлось частью более

масштабного разъединения: производство и обмен уже не могли быть

вписаны в более общий, по-сути, всеобъемлющий образ жизни, и тем

самым труд (так же, как земля и деньги) мог рассматриваться всего

лишь как товар и претендовать на аналогичное к себе отношение. Можно

сказать, что именно это новое разъединение, которое придало

мобильность способности к труду, обеспечило свободу в выборе мест ее

применения (а тем самым и поиска лучшего ее использования),

позволило людям вступать в различные рекомбинации, открыло перед

ними возможность стать одной из сторон определенных соглашений (а

тем самым и лучших соглашений), и все это позволило напряжениям тела

и разума превратиться в самостоятельный феномен, в «вещь», к которой

можно относиться как к любой другой вещи, то есть управлять ею,

передвигать, соединять с другими вещами либо, наоборот, дробить на

части.


Не случись такого разъединения, труд имел бы мало шансов отделиться

в человеческом сознании от той «всеобщности», к которой он

«естественно» принадлежал, и превратиться в самостоятельный объект.

В рамках доиндустриального взгляда на богатство земля была именно

такой всобщностью – неотделимой от тех, кто обрабатывал ее и собирал

с нее урожай. Новый индустриальный порядок, как и концептуальные

построения, предполагавшие возможность воз­никновения в будущем

индустриального общества, были рождены в Англии; именно Англия, в

отличие от своих европейских соседей, разоряла свое крестьянство, а

вместе с ним разрушала и «естественную» связь между землей,

человеческими усилиями и богатством. Людей, обрабатывающих землю,

сначала необходимо упразднить, чтобы затем их можно было

рассматривать как носителей готовой к использованию «рабочей силы»,

а саму эту силу – по праву считать потенциальным источником

богатства.

Эта новоявленная безработица была воспринята современниками как

освобождение труда, как неотъемлемая часть радостного чувства

освобождения человеческих способностей в целом от досадных и

бессмысленных оков, равно как и от естественной инертности. Но

освобождение труда от его связей с природой не сделало этот

«освобожденный труд» самоопределяющимся, свободным выбирать свой

путь и следовать им. Лишенный корней и способности функционировать,

прежний самовоспроизводящийся «традиционный образ жизни», частью

которого был и труд до его освобождения, должен был замениться иным

порядком, на этот раз предопределенным, «построенным»; этот порядок

был теперь не результатом слепых блужданий судьбы и ошибок истории,

а продуктом рациональных мыслей и действий. Поскольку было

установлено, что труд является источником богатства, задачей разума

стало найти, высвободить и использовать этот источник с невиданной

прежде эффективностью.

Некоторые комментаторы, вроде Карла Маркса, вдохновленные бодростью

духа нового века, усмотрели причину устранения старого порядка

прежде в его умышленном минировании: взорвались мины, изготовленные

капиталом, приверженным разрушению основ и осквернению святынь.

Другие, вроде Токвиля, более скептичные и менее вдохновенные, сочли

это устранение результатом скорее внутреннего краха, чем внешнего

взрыва: они усмотрели семена обреченности в самой сердцевине

«старого режима» (которые всегда легче обнаружить или предположить

ретроспективно), разглядели суматоху новых хозяев, которые, как это

обычно бывает, лишь пинали труп, и были заняты не более чем

придумыванием новых, более совершенных, форм для тех же чудесных

снадобий, которые старый порядок опробовал в отчаянной, но тщетной

попытке оттянуть собственную кончину. Разногласия относительно

перспектив нового режима и намерений его хо­зяев были невелики:

старый, почивший в бозе порядок уступил место новому, менее

уязвимому и более жизнеспособному, нежели его предтеча, – следовало

заложить и построить новые устои, заполняющие пустоту на месте

исчезнувших. Все сорвавшиеся с места объекты должны были быть вновь

закреплены, причем более надежно, чем прежде. Выражаясь на

современном жаргоне: все, что успели «раскуро­чить», надо было

быстрее вернуть и упрочить.

Разрывая старые связи внутри локальных сообществ, объявляя войну

прежним привычкам и устоявшимся правилам, раздирая в клочья

********* (les pouvoirs inter­mediaires), [люди] столкулись в итоге

с пьянящей горячкой «новых начинаний». Растекшаяся действительность

казалась готовой, чтобы направить ее в новые русла и разместить в

новых сосудах, придать ей такие формы, каких она никогда бы не

обрела, будь ей позволено течь по ею самой проложенным руслам.

Никакая, даже самая амбициозная, цель не казалась неподвластной

человеческой способности думать, открывать, изобретать, планировать

и действовать. Если от счастливого общества – общества счастливых –

людей отделял еще не один поворот, несомненное его приближение уже

предчуствовалось в чертежах мыслителей, а набросанные ими контуры

обретали плоть, проходя через кабинеты «людей действия». Целью же,

которой и люди мысли, и люди действия в равной мере отдавали свои

силы, было построение нового порядка. Заново открытую свободу

надлежало поставить на службу организованной рутине завтрашнего дня.

Ничего нельзя было пускать на самотек, по неустойчивому и

непредсказуемому пути, чреватому катастрофами и непредвиденностями;

ничего не следовало оставлять в пре­ж­нем виде, если можно было

улучшить, сделать более полезным и эффективным.

Этот новый порядок, при котором все нити, на некоторое, пусть и

недолгое, время, оказавшиеся разорванными, надлежало связать вновь,

а бездомным бродягам – жертвам прежних катастроф, оказавшимся один

на один с обстоятельствами или плывущим по течению – дать новую

почву под ногами, этот порядок обречен был стать основательным,

надежным и долговечным. Большое было прекрасным, большое было

рациональным; «большое» было символом силы, амбиций и мужества.

Строительная площадка нового, индустриального, порядка надменно

покрывалась памятниками этих мощи и амбиций, отлитыми в металле и

закрепленными в бетоне; памятниками, которые не были нерушимыми, но

были призваны выглядеть таковыми; сюда можно отнести гигантские

фабрики, заполненные «под завязку» огромными машинами и толпами

обслуживающих их людей, или широкую и плотную сеть каналов, мостов и

железнодорожных путей, утыканных станциями, соперничавшими с

культовыми сооружениями древности.

Генри Форд известен заявлением, что «история – это вздор» и «мы не

приветствуем традиций». «Мы хотим, – говорил он, – жить в настоящем,

и единственная история, которая хоть что-то значит, – это та,

которую мы делаем в данный момент». Тот же Генри Форд однажды удвоил

зарплату своим рабочим, объяснив это стремлением к тому, чтобы его

работники покупали производимые им автомобили. Это, конечно, было

сказано не без лукавства: машины, приобретаемые ра­бочими фордовских

заводов, составляли малую толику общего объема про­даж, в то время

как удвоение заработной платы тяжелым бременем ложилось на

производственные издержки. Подлинной причиной этого нетрадиционного

шага бы­ло стремление Форда снизить раздражающе высокий уровень

текучести рабочей силы. Ему хотелось привязать своих работников к

предприятиям компании раз и навсегда, заставить деньги, вложенные в

подготовку и обучение кадров, давать отдачу снова и снова, на

протяжении всей трудовой жизни его рабочих. Для достижения такого

результата Форду необходимо было остановить текучесть персонала. Он

должен был сделать работников столь же зависимыми от занятости на

его фабрике, сколь его собственные богатство и власть зависели от их

эксплуатации.

Форд во весь голос высказал то, что другие произносили лишь шепотом;

или, точнее, он сказал то, что другие в подобной ситуации лишь

чувствовали, но не артикулировали столь многословно. Использование

имени Форда для обозначения универсальной модели намерений и

действий, типичных для «тяжелой модернити» или «ортодоксального

капитализма», имело веские причины. Предложенная им модель нового,

рационального порядка определила горизонты всеобщей тенденции своего

времени: именно они оказались той линией, которой все или, по

крайней мере, большинство предпринимателей с большим или меньшим

успехом пыталось достичь в ту пору. Идеальным вариантом было связать

капитал и труд в союз, который, подобно заключаемому на небесах

браку, никто из людей не был бы в силах разрушить.

Эпоха «тяжелой модернити» действительно была временем помолвки между

капиталом и трудом, подкрепленной их взаимной зависимостью. Рабочие

зависели от своего труда, который давал им средства к существованию,

тогда как капитал зависел от найма работников, без которых он не мог

воспроизводиться и возрастать. Место их встречи было вполне

определенным; ни одна из сторон не могла легко перемещаться, и

массивные фабричные стены заключили обоих партнеров в общую для них

тюрьму. Капитал и рабочие были едины, можно сказать, в богатстве и

бедности, в здоровье и недугах, едины до тех пор, пока не разлучит

их смерть. Завод был их общим прибежищем – в одно и то же время

полем боя в окопной войне и привычным домом для надежд и мечтаний.

Чтобы оба они, труд и капитал, могли выжить, каждый нуждался в

сохранении товарной формы: владельцам капитала следовало

поддерживать способность постоянно покупать труд, а владельцам труда

– быть всегда в должной форме, в добром здравии, силе и с иных точек

зрения всячески привлекательными, дабы не отпугнуть потенциальных

покупателей. Каждая из сторон имеет четкие интересы в том, чтобы

другая оставалась в хорошей форме. Немудрено, что поддержание

кондиций капитала и труда стало важнейшей функцией и основной

заботой политиков и государства: безработные были в полном смысле

слова «резервной армией труда», бойцы которой всегда должны были

содержаться в состоянии готовности, быть ни жирными, ни худыми – на

случай призыва на действительную службу. Государство благосостояния,

государство, склонное поступать именно так, находилось по этой

причине поистине за пределами разделения на левых и правых: оно



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   28




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет