Биография I происхождение



Дата20.07.2016
өлшемі103.5 Kb.
#212235
Владимир Дашкевич

Краткая биография
I Происхождение

Я родился 20 января 1934 г. в Москве. Мои родители жили в коммунальной квартире на Кропоткинской улице (бывшая Пречистенка) в доме Дениса Давыдова. Отец — Дашкевич Сергей Леонидович родился в 1896 году в дворянской семье. Ушёл с последнего курса Московского университета, где учился на историко-филологическом факультете. С детства знал французский и немецкий языки, позже выучил английский и итальянский. Читал Шекспира, Данте, Мольера, Гёте в оригинале. После революции примкнул к большевикам, ушёл из семьи. В 1934 году работал инструктором просвещения в политуправлении штаба Московского военного округа. В 1938 году был арестован.

Дед — Леонид Вячеславович Дашкевич одно время был предводителем дворянства в Тамбовской губернии. Крайне отрицательно отнёсся к Столыпинским аграрным реформам и критиковал их в печати. Основные работы — «Государственные избирательные законы», «Аграрный переворот», «Сельский суд» (Москва, 1909), «Реформа волости» (Москва, 1912). Основная идея — столыпинские реформы разрушают крестьянскую общину. После её разрушения неизбежна революция и распад России. Эти работы высоко ценил Лев Толстой, который, по воспоминаниям его дочери Татьяны Сухотиной, вообще хорошо к нему относился. Когда дед уехал в Париж, царское правительство несколько лет не давало ему разрешения на въезд в Россию. Понадобилось троекратное обращение Льва Николаевича, чтобы дед получил это разрешение. (Так что Лев Толстой повлиял на мою судьбу.) Мой прадед Вячеслав Дашкевич-Карвовский был блестящий офицер, принятый при дворе. Герцен в своих записках назвал его красавчиком и кратко описал его судьбу. Дело в том, что поручика Дашкевича Николай I сослал на Кавказ, к декабристам. Причиной этого послужила отнюдь не политическая деятельность, а его амурные похождения. Дядя царя, Баварский король, приехал Россию вместе с любовницей, знаменитой танцовщицей Лолой Монтес (кстати, имеющей ранее романы с Листом и Вагнером). Герцен описывает это в рассказе «Поручик Дашкевич» примерно так: в то время, как король Баварии увлёкся светской беседой, Лола Монтес и красивый, как ангел, Дашкевич уединились за ширмами, где их впрочем и застукали. Скуповатый король возмутился и сказал царю: «Я столько денег потратил на то, чтобы выкупить Лолу Монтес у прежних любовников, и вот в России у неё появляется новый любовник!» Царь вступился за дядю и сослал поручика Дашкевича на Кавказ, где прадед и познакомился с декабристами.

Моя бабушка по отцу Софья Карловна Мюльфельд, немка, была дочерью начальницы гимназии в Воронеже. С неё Пукирев писал картину «Неравный брак». В семье было семеро детей. Отец учился в Поливановской частной гимназии на Пречистенке вместе с детьми Толстого и будущим шахматным чемпионом Алехиным. Вообще род Дашкевичей — старинный дворянский род, ведущий своё летоисчисление с XVI века.

Родоначальник этого рода — литовский рыцарь, который после поражения в битве при Грюнвальде поехал ко двору русского царя. Его потомок был стольничим при дворе Михаила и согласно семейному преданию спас царя во время охоты на медведя, попав в зверя стрелой из лука. За это он получил дворянство и герб, на котором изображены медвежьи лапы, пронзённые стрелой, держащие корону. Когда я увлёкся шахматами, я у одного шахматного барышника выменял печатку с гербом на шахматные книжки.

Моя мама Дашкевич Анна Ильинична, урождённая Шнеерсон, родилась в 1906 году в Сураже Черниговской губернии в еврейской семье. Мою бабушку Сарру Абрамовну Роднянскую, я очень любил. Она жила на Арбате рядом с театром Вахтангова, и я бывал там почти каждый день. Деда Илью Шнеерберовича Шнеерсона я никогда не видел. Он был строителем, работал в Управе, строил мосты и железные дороги. Но особенно замечательным человеком был мой прадед ребе Шнеербер Шнеерсон. Александр II дал ему потомственное почётное гражданство. Мой прадед был цадик, т. е. праведник, святой. В Нежине построена посвящённая ему молельня, и туда до сих пор приезжают евреи молиться. Шнеербер Шнеерсон находился в близких духовных и родственных связях с хасидскими любавическими Шнеерсонами, так что я вполне могу претендовать на наследие знаменитой библиотеки Шнеерсонов, присвоенной нашим государством.


II Война

Когда мне было 4 года, отца посадили (предварительно исключив из партии). Мы занимали одну комнату в коммуналке, и наш сосед, некий поэт по фамилии Долин, написал на отца донос. Фантазия поэта ограничилась сообщением, что отец польский шпион, и что он в Мытищах собирал вооружённый дрекольями отряд, с которым собирался штурмовать Кремль. Но репрессии шли на убыль, поэтому отцу дали всего 5 лет по ст. 58 за АСА (антисоветскую агитацию), и маму, к счастью, не посадили, а комнату поэту не отдали. Поэтому он всегда ходил угрюмый, и его все наши соседи по коммуналке сторонились.

Мать работала машинисткой, и жили мы очень бедно. Все мои детские годы я ходил в детский сад, а летом ездил в разные пионерлагеря, которые ненавидел. Первое моё яркое детское впечатление — начало войны. Я, как обычно, пришёл к бабушке и мы все пошли в бомбоубежище, спасаясь от бомбёжки. Но бомба попала в театр и разрушила дом напротив по Большому Николопесковскому переулку. Нас засыпало, а мой дядя Осип погиб. С того времени я ненавижу все праздники, фильмы, воспоминания про войну. Но ночь, самолёты над Москвой, прожекторы, аэростаты в ночном небе я помню, как сегодня.

Мы были эвакуированы в г. Ижевск. Там я пошёл в школу и проучился два года. Жили мы в одной комнатушке всемером. Учиться музыке в таких условиях было невозможно. Но мама пошла работать секретарём в музыкальную школу. Оттуда я помню своё первое музыкальное впечатление — это когда детский хор разучивал песню «Со вьюном я хожу». Меня поразило, что одни голоса начали петь мотив, а другие голоса вступили с опозданием и начали петь тот же мотив (это называется канон), а получилось очень складно.

Через два года мы вернулись в Москву. Это был 1943 год. Мама устроилась работать в музыкальной школе, и меня тоже попыталась приспособить учиться. Мне было уже 9 лет, учительница была строгая и сухая. Помню, что она всем ставила в пример очень дисциплинированную девочку Наташу Машинскую, которая бегло перебирала пальчиками по роялю. Мне это очень не нравилось. Пришёл методист по фамилии Клячко. Он посмотрел на мои руки и сказал, что пианист из меня не выйдет. «Ну и ладно», — подумал я. Занятия вскоре прекратились, однако ноты я выучил. Никогда бы не подумал, что через 10 лет мне это понадобится. В школе у меня появился друг — Витя Маренков. Мы часто прогуливали школу и катались на «колбасе» — трамвайном буфере. Однажды я пошёл в школу, а он поехал на колбасе, сорвался и погиб. Гроб, в котором лежал мой друг, был моей первой встречей со смертью. Потом я ещё долго боялся ходить один в тёмном подъезде.
III После войны

В 1945 году я перешёл в школу № 36 у Зачатьевского монастыря. Там у меня появились новые друзья — Женя Фельдт, Саша Романов, Лёс Берёзов, а с ними и новые интересы — шахматы. Война окончилась, но отца не выпустили — только перевели на вольное поселение. Он мне писал замечательные письма — по ним я понял, что такое настоящий русский язык. Эти письма очень сильно влияли на меня. Они сформировали чувство языка, чувство общности с мировой культурой и воспитали во мне чувство достоинства личности. В 1945 году мы с мамой поехали к отцу в Воркуту на реке Печоре. Была зима, поселились мы в избе. Я спал на полу, у меня начался приступ аппендицита, врачей не было, но как-то обошлось. Там я впервые увидел лагеря и заключённых. В школу ездили на санях, и в первый же день меня как москвича выбросили из саней в снег. Я был одет в большие валенки и пошёл не по дороге, а по целине. Помню, что обессилел, но на упрямстве дошёл, не замёрз, однако любовь к новым товарищам не появилась. Зато появилась стойкая неприязнь к тому, что было связано с Гулагом. А с ним было связано немало. Вскоре отец работал на другом конце страны — в Ашхабаде, в геологической экспедиции. Пережил страшное землетрясение. В 1949 г. его вызвали в Москву и в тот же день арестовали — шла волна вторичных репрессий.

Арест и обыск я пережил очень болезненно. Когда они стали шмонать мои детские вещи, я вырвал сумку и хорошо помню, как один из них с ненавистью сказал мне: «У, волчонок». В это же время музыка стала незаметно входить в мою жизнь. Я полюбил оперу и стал ходить в Большой театр и филиал. Билеты на галерку стоили копейки, и я слушал оперу два-три раза в неделю. Запомнил много опер наизусть. Особенно полюбил «Бориса Годунова» и «Кармен». Голоса тогда были уникальные — Козловский. Лемешев, Неллеп, Михайлов, дирижёры Голованов, Небольсин — ничего похожего на то, что сегодня. Появилось какое-то странное состояние — в школе, где меня звали «кочевником» за любовь к перемене мест (к пересаживанию на уроке с парты на парту), я стал испытывать неслыханное наслаждение от того, что вдруг на меня находило какое-то музыкальное наваждение — я сочинял музыку, слушал её, как живую. Про это моё переживание не говорил никому. Но когда в десятом классе я влюбился в живую и непосредственную девочку Риту Зотову, и она меня спросила, кем я стану, я ей ответил: «Я буду композитором». Она как-то странно на меня посмотрела, но промолчала. Первая любовь кончилась трагически — через год Рита умерла от саркомы. К этому времени я поступил в МИТХТ, институт тонкой химической технологии. Это было трезвое и верное решение — в университет меня, как сына репрессированного, не приняли бы. Я даже не вступил в комсомол. МИТХТ был бывший третий университет, когда-то объединявший II медицинский институт и Московский педагогический институт. Все они были в одном дворе на Малой Пироговке. Туда же ходил мой будущий друг молодой педагог Юлий Ким, а рядом жила маленькая девочка — моя будущая жена Оля Щиголева.
IV Музыка

В институте я учился без особого увлечения. Однако замечательные учёные — профессор математики Цубербиллер, химик Преображенский, физик Сыркин — произвели впечатление. Это была большая наука, и она развивала мозг, строила структурное мышление. Такие предметы, как «процессы и аппараты», физическая химия, сопромат требовали предельного интеллектуального напряжения. В какой-то степени помогла шахматная выучка. К тому времени я был кандидатом в мастера — тогда это было немало, учитывая, что гроссмейстеров было всего 14, а не 500, как сегодня. Все пять лет учёбы в институте я был чемпионом. Но на третьем курсе случились два события в моей жизни.

В 1954 году после 18 лет репрессий вернулся мой отец. Он вернулся как «фитиль», «доходяга» — т. е. как умирающий, а не как реабилитированный.

Реабилитация пришла через два года. Но это не улучшило наших условий, потому что перед арестом его исключили из партии. Если бы его восстановили, тогда бы нам дали квартиру и многие льготы. Но отец категорически отказался восстанавливаться в партии, и мы так и продолжали жить в той же комнате в коммуналке, только здоровье отца было совсем плохим — в Кежемском леспромхозе ему на ногу упал древесный ствол, и он почти не мог ходить. Я далеко не всё понимал о политической жизни в стране, но отчётливо помню, что самое острое чувство счастья я испытал в день смерти Сталина, хотя сам себе объяснить этого не мог.

Второе событие было абсолютно бытовым — наши соседи, которых мы очень любили, выдавали свою дочь Нину Савостьянову замуж. Места для супружеского ложа не было, а в их комнате стояло пианино. Это пианино переехало в нашу комнату, что привело к фантастическому взрыву — я начал играть по 12 часов в день, быстро вспомнив ноты, которые выучил 10 лет назад. И сразу же стал сочинять музыку, которую без особого труда записывал в нотных тетрадях для детей. Последствие было очевидным — меня вскоре исключили из института. Отец повёл себя очень правильно. Он объяснил, что мне, исключённому студенту, светит только армия, а совсем не музыка. Он взял с меня слово, что я буду заниматься музыкой только после того, как улажу все институтские дела. После этого он пошёл к ректору института, и тот из уважения к отцу, как к репрессированному, разрешил мне в виде исключения условно сдать экзамены за I семестр. Условия были такие: если сдам экзамены, я буду восстановлен.

Для меня это было трагедией — мечтам о сочинении музыки пришёл конец. Как подлинно романтическая натура, я вспомнил пушкинского «Моцарта и Сальери». Там композитор Сальери рассказывает:

«Я жёг мой труд и холодно смотрел,

Как мысль моя и звуки, мной рожденны,

Пылая, с лёгким дымом исчезали».

Но, очевидно, бытовые условия Сальери были получше моих. Когда я стал жечь свои сочинения, повалил дым. А напротив дома № 17 по Пречистенке находится Главное пожарное управление г. Москвы. Я представил, как пожарные вламываются в нашу квартиру, и залил пожар из чайника. Так печально закончился первый раунд моей схватки с судьбой. Впрочем, многие мелодии вспомнились спустя много лет. Но я убедился, что рукописи всё-таки горят. Или нет?

Заниматься музыкой я стал, но не так безумно. Я покупал ноты, в том числе сложные партитуры, и разбирал их, как умел. Как все, ездил на практику, на сборы в военные лагеря. Практика проходила на Московском шинном заводе. Там я подрабатывал вальцовщиком — месил резиновую массу на стальных валках. Там же, в заводской редколлегии, познакомился с редактором Мишей Долинским. Сначала мы с ним просто играли в шахматы, потом подружились на всю жизнь, и он сыграл свою роль в моей композиторской судьбе. После военных лагерей я вернулся, нагруженный хлорацетофеноловыми гранатами, взрывпакетами и прочими военно-техническими игрушками. Однажды нашу компанию — меня, Женю Фельдта, Алика Романова и Леса Берёзова пригласили на новый год в дом поэта Льва Ошанина. Там мы познакомились с его дочерью Татьяной и её подругой Галей Васильевой. Мне выпал жребий преподнести Гале сюрприз. Недолго думая, я приклеил взрывпакет к старой гитаре так, чтобы фитиль выходил наружу. Наш поэт Алик написал в стихах инструкцию, суть которой была в том, что фитиль нужно поджечь. Галя подожгла фитиль, гитара взорвалась, струны повисли на люстре, а квартира окуталась чёрным пороховым дымом. Слава богу, все остались живы и здоровы, однако хозяевам пришлось делать ремонт. Больше нас туда не приглашали.
V Работа

В 1956 году я окончил институт, и выпускная комиссия определила меня на работу в подготовительный цех завода «Сангигиена» (ныне завод «Вулкан»). Через пять минут работы человек становился чёрным, как сажа, потому что основным наполнителем резины являлась сажа. Мастер цеха отвечал за всё, в том числе за технику безопасности. Естественно, что когда пьяный вальцовщик пытался засунуть руку в вальцы, мне приходилось применять ненормативную лексику. Работали в то время по 8 часов в смену с одним выходным, одна неделя дневная, другая вечерняя, третья ночная. Тем не менее я успел даже заняться парашютным спортом. Для этого мне с моей близорукостью пришлось выучить наизусть таблицу для определения остроты зрения. Я до сих пор помню первые строчки — НКИБ и чуть поменьше — МШИБ. Досаафовский аэропорт находился в Тайнинке — по Ярославской железной дороге вслед за Мытищами. Я приходил утром, спрятав очки. Потом ждал, пока инструктор даст команду сесть в двухместный самолёт ПО-2. Самолёт поднимался метров на 800, после чего пилот выводил самолёт над опознавательным крестом и давал команду вылезать на крыло. Я послушно вылезал на крыло и по команде «пошёл» прыгал вниз. Потом открывал парашют — тяжёлый, но надёжный парашют ПД-47, доставал очки, надевал их. Потом разворачивал лямки парашюта — иначе он не управлялся, находил крест и приземлялся ближе к нему. Но на 13-й раз случилась катастрофа — я в воздухе потерял очки, забыл развернуть парашют и меня понесло на станцию Мытищи-товарная. Даже без очков я отчётливо видел маневрирующие подо мной товарные составы. Мне повезло — я шлёпнулся в метре от остановившегося состава и сильно стукнулся о землю. Через минуту подъехала машина с начальством, ещё через минуту меня вышибли.


VI Первые учителя

Судьба незаметно вела меня навстречу музыке, отсекая прочие возможности. В 1957 году я узнал, что при Московском союзе композиторов работает семинар самодеятельных композиторов. Видимо, он мыслился как аналог курсам кройки и шитья. Занятия проводились раз в неделю по воскресеньям. И тут мне действительно повезло. Моим педагогом по композиции стал замечательный композитор Николай Каретников, автор симфоний, балета «Ванина Ванини», оперы «Тиль», оратории «Страсти по Иоанну», а также музыки к кинофильмам «Мир входящему», «Скверный анекдот», «Тиль» и т. д. Он был ненамного старше меня и по взглядам был типичным шестидесятником. Как музыкант он был ярым сторонником додекафонии — системы Арнольда Шёнберга. Он познакомил меня с фильмом Феллини «8½», театром на Таганке, где он писал музыку к спектаклю «10 дней, которые потрясли мир», в общем, приобщил меня к современной культуре. Он сразу и безоговорочно одобрил мои незрелые опусы, хотя как педагог был крайне строг. Вторая удача — преподавателем анализа музыкальных композиций в семинаре был беженец из фашистской Германии еврейский музыкант Филипп Моисеевич Гершкович. Это была легендарная личность. Едва ли мне потом встречался музыкант с таким грандиозным пониманием музыки. Он был учеником великого нововенского классика Албана Берга, автора знаменитых опер «Воццек» и «Лулу», и первым редактором его полного собрания сочинений. (Забегая вперёд, скажу, что в 80-х годах он по приглашению Венского общества Албана Берга уехал в Вену редактировать второй выпуск полного собрания сочинений своего учителя.) Это был фанатик нововенской школы, язвительный и парадоксальный музыкальный философ, ставший гуру нашего российского авангарда. Недаром у него брали уроки и Шнитке, и Губайдуллина, и Денисов. Мне же он достался по прихоти судьбы. В семинаре были замечательные люди — достаточно назвать будущего знаменитого балетмейстера Володю Василёва. Но уроки Гершковича превратились в диалог со мной, может быть, потому, что, как это ни странно, Филипп Моисеевич совсем не играл на рояле (остальные делали это ещё хуже). Поэтому все разбираемые им сочинения — а это в основном были сонаты Бетховена — играл я. Гершкович мог, не повторяясь, 2 часа разбирать два такта Бетховена. Вот когда я узнал мистический ужас перед непостижимой тайной сочинения музыки. Безусловно, Каретников и Гершкович если не сформировали моё мировоззрение — это было впереди — то сделали из меня музыканта. Более того, когда семинар через два года закончился, Каретников взял на себя ответственность сказать моему отцу, что мне суждено быть композитором. Надо ли говорить, что отец, натерпевшийся всего, встретил это без восторга, но мужественно — он сказал, что я должен всё решать сам.

Мои родители были далёкими от музыки людьми, а отец, хотя и был гуманитарием, очень уважал технические науки. Он занимался техническими переводами с английского, немецкого и французского. Профессия инженера была для него понятнее и надёжнее, чем профессия композитора. Я понимал его правоту. Кто я был? Я не мог поступить в музыкальное училище, потому что у меня не было справки об окончании музыкальной школы. Я был никто в стране, где бумажки означали всё. Но именно это и дало мне шанс. У меня был аттестат зрелости об окончании 10 классов общеобразовательной школы, а с ним я имел право поступать в любое высшее учебное заведение, в том числе и в консерваторию. У меня просто не имели права не принять документы.
VII Поступление

В январе 1959 года я начал готовиться к вступительным экзаменам в консерваторию. Выяснил, что главное — это сдать садистские по трудности и изощрённой жестокости экзамены по гармонии и сольфеджио (письменный диктант). А я никогда этим не занимался! У Каретникова я сочинял фортепианную сонату, романсы на стихи древних китайских поэтов, у Гершковича я анализировал музыку Бетховена, а здесь совсем другое — теория, школа, которой нормальные абитуриенты занимались 8 лет в музыкальной школе и 4 года в музыкальном училище, прежде чем штурмовать высшее музыкальное образование. Но решение было принято. И здесь мне повезло третий раз. Я узнал, что есть педагог по гармонии и сольфеджио Валентина Алексеевна Таранущенко, преподаватель института имени Гнесиных, и она даёт частные уроки. Мне дали адрес, и я пришёл в коммунальную квартиру в Воротниковском переулке, где Валентина Алексеевна занимала две маленькие комнаты. С восьми утра до двенадцати ночи здесь сидели человек двадцать будущих абитуриентов, в основном девушки лет шестнадцати. Они решали задачи по гармонии и писали диктанты. Кроме них в комнате было пять кошек и шесть попугаев. Валентина Алексеевна оказалась скептически настроенной, язвительной женщиной с необыкновенно притягательным умным и проницательным взглядом. Это был самый гениальный педагог, которого я встречал в жизни. Она не стала ахать и разубеждать меня, а вместо этого продиктовала двухголосный диктант. (Это когда тебе играют на рояле небольшое двухголосное сочинение, которое ты никогда раньше не слышал, а ты должен записать его нотами.) Хотя я никогда этого не делал, я написал диктант минут за пять. Тогда Валентина Алексеевна дала мне задачку по гармонии — это когда тебе известен верхний голос — мелодия, а ты должен её гармонизовать, присоединив к этому голосу ещё три. Я так и сделал. Валентина Алексеевна посмотрела на мои попытки и перечеркнула их красным карандашом, потому что я написал мелодию на верхней нотной линейке, а три остальные голоса на нижней, а надо было четыре голоса разделить по два на верхней и нижней линейках. Тут, видимо, до неё дошло, что я действительно ничего не знаю. Но это её совершенно не смутило. Каждый день она давала мне по 20–30 задачек из учебников Мутли, Аренского или свои собственные, и я их в течение дня решал. Она читала мне лекции о том, как надо правильно соединять голоса (это называется голосоведение). У неё, как я потом понял, был особый метод преподавания — гармонии на всех семи ступенях (в то время, как традиционно гармония преподаётся с опорой на трёх ступенях — тонике, доминанте и субдоминанте). Видимо, моё быстрое продвижение произвело на неё впечатление, потому что когда я входил в комнату, она поднимала палец и говорила остальным сидящим: «Дашкевич!».

Но не всё шло так гладко. Я работал на заводе, был офицером запаса химических войск, и мне как раз в это время пришла повестка из военкомата — я должен был отправляться на трёхмесячные сборы для переподготовки. Рушились все мои планы. И я пошёл на уголовно наказуемое преступление. Я решил заболеть и прошёл по снегу (дело было в январе) от метро до своего дома — метров пятьсот босиком. Увы, я не получил даже насморка. Остался один день, и я вызвал врача, надеясь на чудо. И оно произошло — врач дал мне градусник, и он показал, что меня температура 38,6. Когда врач выписал мне бюллетень и ушёл, температура вновь стала нормальной. Отец долго обвинял меня в том, что я симулянт. Но я пошёл дальше — чтобы иметь больше времени на подготовку к экзаменам, я показал повестку в военкомат у себя на работе и прогуливал три месяца.

В консерваторию я не поступил. Получил четвёрку по гармонии, пятёрку по диктанту, четвёрку по общему фортепиано, шёл в лидерах и был безжалостно срезан на экзамене по истории СССР доцентом Трелиным. Меня предупредили, что на этом экзамене отсеивают неугодных. Отвечал я хорошо. Настолько хорошо, что абитуриенты, которые слышали мой ответ, пошли в приёмную комиссию с протестом против неуда. И добились своего — мне разрешили пересдать историю, хотя экзамен превратился в фарс. Спрашивали двое. Один задавал вопрос, другой, не дав мне открыть рот, говорил: «Неправильно». Свидетелей на этот раз не было.

Валентину Алексеевну это не удивило. Она предложила отнести документы в Гнесинский институт. Это тоже было высшее учебное заведение, и там преподавали композиторы Арам Хачатурян и Николай Пейко. Кроме того, там не было такой стойкой традиции протаскивать «своих» по блату и мочить «чужих». На экзаменах я получил 24 балла из 25 — за сочинение по литературе мне поставили четвёрку, остальное сдал на «отлично». Следующий за мной получил на 4 балла меньше. Я принял два решения — заниматься композицией у Арама Ильича Хачатуряна и перейти на заочное отделение. Я продолжал работать за заводе — там я уже был старшим инженером и лишаться заработка не имел возможности.
VIII Хачатурян

Арам Ильич был великий композитор и очень яркая личность. Огненный взгляд, темперамент, великолепная романтическая внешность и при этом очень практичный подход к профессии композитора. Он был первый, кто сказал мне, что нельзя отказываться от работы в театре и кино, потому что она даёт контакт с живой аудиторией и позволяет экспериментировать с оркестром, позволяет учиться. Он призывал учиться писать там хорошую музыку. Неудивительно, что из его класса вышли и Микаэл Таривердиев, и Алексей Рыбников, и Марк Минков, и Андрей


Эшпай. Арам Ильич безошибочно чувствовал живую интонацию и умел передавать это качество ученикам. Но время работало не на него — он был традиционалистом, а авангардизм, активно насаждаемый западными музыкальными издательствами, набирал обороты. Борьба с авангардизмом — неуклюжая партийная критика и ярлыки антинародности — только укрепляла его позиции. Коснулось это и меня — репутация ученика Каретникова и Гершковича и мои первые студенческие опусы, например вокальный цикл «Из греческой народной поэзии» (кстати, очень хорошо принятый Хачатуряном), очень негативно воспринимались в деканате. Скандал разразился, когда я был на третьем курсе. Меня отчислили из института якобы за неуспеваемость (за авангардизм отчислить было неполитично). Арам Ильич был на гастролях и заступиться не мог. Когда он вернулся и узнал о моём отчислении, он пришёл в ярость и в тот же день подал заявление об уходе из института, а мне предложил перевестись в его класс в консерватории. Но мне не хотелось идти в консерваторию — обида ещё не прошла. Решилось всё просто. Основательница Гнесинского института Елена Фабиановна Гнесина, удивительно красивая и обаятельная старуха с добрым лицом, вызвала меня к себе и сказала: «Володенька, нельзя допустить, чтобы ученик Михаила Фабиановича Гнесина Арамчик ушёл из института Гнесиных. Уговорите его, а с приказом об отчислении я улажу». Я пообещал поговорить с Арамом Ильичом, и действительно всё уладилось. На память об этой истории остался у меня подписанный ректором Муромцевым приказ об отчислении за неуспеваемость, который я храню в дипломе с отличием, полученным из рук того же Муромцева.

После восстановления проректор по заочному отделению Владимир Исаакович Авратинер вызвал меня и сказал: «Дашкевич! Пора вам бросить завод и заняться музыкой». Я понял, что он прав, и ушёл с завода, на котором проработал ровно 6 лет. Авратинер устроил меня педагогом по фортепиано в дом культуры «Новатор». Тогда-то я и понял, как горек хлеб рядового музыканта. Пятнадцать учеников в день по 45 минут давали заработок, аналогичный заработку инженера, но после такой работы на следующий день всё валилось из рук. Так что первая музыкальная профессия принесла мне мало радости. Институт Гнесиных я закончил с отличием, и две первые большие работы — симфония и оратория «Фауст» — произвели хорошее впечатление. Гершкович с некоторым удивлением подошёл ко мне и сказал: «Это действительно «Фауст».

Валентина Алексеевна очень хотела сделать из меня теоретика. Она добилась того, что кафедра теории музыки предложила мне преподавать анализ музыкальных произведений в Гнесинском институте для студентов I и II курсов. Это резко изменило мою судьбу. Но сначала один забавный эпизод, который показывает относительность времени у музыкантов — ведь у всех оно течёт по-разному. В общеобразовательной школе № 36 в пятом классе у меня был одноклассник — еврейский мальчик Гарик Вайль. Он учился играть на виолончели и ходил по Барыковскому переулку, где жили и он, и я, с большим нелепым футляром. Мы, одноклассники, презирали такое смешное занятие — играть на виолончели, и поэтому Гарик Вайль был нами побиваем, впрочем, не сильно. Гарик был очень добродушный и не держал на нас зла. Однако, пытаясь заглушить в себе комплекс неполноценности, он стал отчаянно ругаться матом, чтобы выглядеть более мужественным. Время шло. Я поступил в химический институт. Гарик ходил с виолончелью по переулку. Я закончил институт и поступил на завод. Гарик продолжал ходить с виолончелью. Я работал на заводе и учился в Гнесинском институте. Изредка в переулке мелькал знакомый силуэт с футляром. Когда я вошёл в класс Гнесинского института уже в ранге преподавателя, первый, кого я увидел, был студент Гарик Вайль.
IX Женитьба

Но было нечто, что привлекло моё внимание гораздо больше. Это было небесное создание со скрипкой. Небесное создание звали Оля Щиголева. Передать её очарование и красоту было невозможно. Рядом с ней сидела девушка по фамилии Шершунова, они вечно болтали, и я назвал их (имея ввиду фамилии) «две шипящих». Вообще педагог я был довольно строгий — когда проверял работы по анализу музыкальных форм и видел две одинаковые работы, я ставил за каждую «неуд», не выясняя, кто у кого списал. А у Оли, по её доброте и способности всем помогать, списывали все, поэтому и «неудов» у неё получалось много. Группа была хорошо подготовлена и экзамен сдавала досрочно. На Олю взвалили ответственность за его организацию. Экзамен продолжался долго, Оля отвечала последней. Усталость взяла своё, она отгородилась громадными нотными тетрадями от экзаменатора, т. е. от меня, и незаметно заснула. Когда я вызвал её отвечать, она мирно спала. Но всё кончилось хорошо — она получила «пятёрку», после чего вся группа пошла вместе с экзаменатором отмечать успешный экзамен в кафе.



Оля стала моей первой и единственной женой, хотя в то время я был зарегистрирован с одной студенткой. Но это была формальная регистрация — она была беременна и ребёнку надо было дать имя. Ни одного дня мы вместе не прожили, женой я её назвать никак не могу, поэтому и фамилию её приводить не буду. После рождения ребёнка мы тут же развелись.
X Театр

К этому времени — это был 1965 год — относится мой первый заказ. Режиссёр студии «Союзмультфильм» Раса Страутмане, строгая и суховатая, но очень доверчивая и своеобразная латышка, позвала меня писать музыку к мультфильму «Медвежонок на дороге». Это была история про заблудившегося медвежонка. Слов в ней не было. На протяжении 10 минут надо было передать её музыкальными средствами, да ещё точно попасть в акценты. Это оказалось интересно и не так уж трудно. За неделю я написал партитуру для симфонического оркестра, и оркестр кинематографии под управлением Гамбурга записал её. Вскоре я познакомился с известным ныне, а тогда начинающим театральным режиссёром Театра Советской Армии Леонидом Хейфецом. Ему очень понравилась музыка к «Медвежонку на дороге», но пригласил он меня для работы над совсем другой темой. Он ставил спектакль из жизни американских негров под названием «Блюзы для мистера Чарли» по пьесе Джеймса Болдуина. Надо было сочинить несколько блюзов, а я этого никогда раньше не делал. Мне это и в голову не приходило! Но неожиданно, когда я мылся в ванне, вдруг мелодии блюзов пришли одна за другой. Они очень понравились главному режиссёру театра Андрею Попову, человеку замечательной красоты, таланта и исключительной порядочности. Но политуправление армии, Главпур, по каким-то одному ему ведомым причинам решило, что ставить на главной армейской сцене историю про американских негров не следует. Репетиции прекратили. И здесь Хейфец и Попов сделали гениальный ход. Они разыграли обиду на начальство, и когда в Главпуре спросили, что они хотят поставить, сказали: «Мы хотим поставить „Смерть Ивана Грозного” Алексея Константиновича Толстого». Это была самая крамольная пьеса, вызывающая прямые аллюзии со Сталиным. Если бы театр Советской Армии административно относился к министерству культуры, нам бы показали такого Грозного, что мы бы забыли об этом на всю жизнь. Но советская власть исключительно парадоксальна — Главпур, славящийся своим супердогматизмом, разрешил репетировать «Грозного»! Мой первый театральный спектакль получился просто гениальным. Сумбаташвили сделал великолепные декорации, я сочинил музыку, которую записал замечательный Юрловский хор. Но главное — потрясающая постановка Хейфеца и гениальная игра Андрея Попова. Сегодня в это трудно поверить, но на каждой репетиции и прогонах громадный театр Советской Армии окружала конная милиция, отгораживающая бесчисленные толпы желающих попасть на спектакль. Мы сдавали его восемь раз. Восемь раз приходили генералы из пура, и зрители восемь раз всеми правдами и неправдами проникали в театр, заполняя его так, что у стен стояли гирлянды. Наконец, Главпуру стало ясно, что все, кто могли посмотреть этот спектакль, его уже посмотрели. Запрещать его было бессмысленно. На премьеру пришёл бессменный член Политбюро всех режимов Анастас Микоян. После спектакля он прошёл за кулисы, посверкивая умными глазками, и сказал коротко: «Таким он и был». Объяснять ничего не надо было. Грозного Микоян не знал, а вот Сталина знал очень хорошо.

Я постепенно стал понимать, что в театре очень даже есть чему поучиться композитору. А театр тогда был грандиозный — Таганка, Современник, театр Эфроса, Сатира, театр Гончарова. И везде после такого успеха мне удалось поработать. С Хейфецем вскоре я написал музыку к спектаклю «Тайное общество» («Декабристы»), где познакомился с его автором — Геннадием Шпаликовым. Он был весь рябой и очень некрасивый, но стоило ему улыбнуться, и он совершенно преображался. Жаль, что делал он это очень редко. Вскоре он покончил с собой. Следующий наш спектакль «Часовщик и курица» украинского драматурга Кочерги был исключительно интересен. Кочерга был украинский Булгаков. Но публика спектакль не приняла. Я с Хейфецем стал работать над «Дядей Ваней», где кроме Андрея Попова замечательно играла Добржанская. Но время менялось. На Хейфеца начались наезды. Коснулись они и меня. Неожиданно из Главпура пришла бумага в Театр Советской Армии. В ней сообщалось, что театр пригрел композитора-формалиста и назначалась странная процедура — ревизия моей музыки. Выглядело это удивительно. На первом ряду амфитеатра слева направо сидели генералы из пура, заполняя весь ряд. В центре виднелась маленькая чёрная фигурка — оказалось, театр обратился к своему бывшему заведующему музыкальной частью Тихону Хренникову, и он прислал эксперта — специалиста по песням о Ленине композитора Холминова, автора известной патриотически-эротической песни «Ленин всегда живой, Ленин всегда с тобой, Ленин в тебе и во мне». Они начали слушать музыку ко всем моим спектаклям. Это был полный идиотизм, потому что если крутить подряд все музыкальные номера к спектаклю, то там будут то сплошные повторы, то акценты, и понять ничего по ним невозможно. Однако большевики одолевают любые крепости. Одолели и эту. После прослушивания все набились в кабинет директора театра полковника Леонтьева и стали ждать, что скажет Холминов, предварительно себя понемногу накручивая и накачивая. Холминов слушал всё это, потом сказал: «Музыка профессиональная и соответствует театральным задачам». И замолчал. Генералы были разочарованы, а я понял — Тихон не сдал члена Союза композиторов, которым руководил. Надо сказать, что в Союз меня в порядке исключения приняли через год после окончания института.


XI Таруса

Роман с Олей разворачивался непросто. Вначале моё предложение было категорически отвергнуто — я же был официально зарегистрирован и у меня был ребёнок. Летом 1965 года, узнав, что она отдыхает в Коктебеле с отцом, я собрал свои пожитки и отправился туда. По адресу, который у меня был, я нашёл простую женщину, сдававшую комнату Оле и её подруге. Женщина по секрету рассказала мне, что денег у них почти нет, так что живут они впроголодь, а просить деньги у отца Оля не хочет. Я оставил женщине деньги за комнату и пошёл искать Олю. Увидев её, даже испугался — такая она была худая и измождённая. Загар ей совсем не шёл. Моё повторное предложение было отвергнуто, как и первое. Я собрал вещи и уехал в Москву, а оттуда в Тарусу. Таруса была тогда дивным местом, куда собиралась вся оппозиционная московская интеллигенция. Там был дом Паустовского, рядом — дом сценариста Николая Давыдовича Оттена, неподалёку — дом художника Штейнберга. Более всего я подружился с поэтом Николаем Панченко, его женой Варей и их восьмилетним сыном Никитой, удивительно славным мальчиком. В доме, который они снимали, жила Надежда Яковлевна Мандельштам, вдова великого поэта. Я очень любил стихи Мандельштама и начал работать над некоторыми из них, но у меня ничего не выходило — начало сказываться раздвоение композиторской личности, разрывающейся между засушливыми авангардными схемами и живой современной интонацией. Мы с Надеждой Яковлевной подружились, и она часами рассказывала мне об Осипе Эмильевиче, да и вообще о жизни. Многое становилось мне понятным, многое оставалось тёмным и противоречивым. Узнав, что я работаю над стихами Мандельштама, Надежда Яковлевна попросила показать мои наброски, но я не мог этого сделать — мне самому они казались неубедительными, чего-то там не хватало.

Осенью я продолжил работать с молодым режиссёром Михаилом Юзовским. До этого я написал музыку к его дипломной киносказке «Царевна». Это утвердило меня в мысли — оркестр у меня звучит хорошо. В театре Ленкома, главным режиссёром которого был Анатолий Эфрос, мне заказали музыку к пьесе Александра Володина «Аттракционы» в постановке молодого режиссёра Феликса Бермана. Это было невероятно интересно, особенно автор — Александр Моисеевич Володин. Совершенно новая, тончайшая драматургия, герои, близкие мне по духу. Всё это рождало новую музыку. Анатолий Васильевич Эфрос её очень хвалил. Тогда же я увидел его спектакль «Снимается кино» по пьесе Радзинского. Спектакль меня потряс. Это была необыкновенная драматургия, отличающаяся совершенно особым ритмом. Ритм Эфроса, его умение останавливать движение времени или заставлять реальное время двигаться невероятно быстро были для меня загадкой, которую позже мне пришлось решать в работе с ним. Вообще в театре я чувствовал себя удивительно свободно, у меня не было никакого зажима, музыка возникала сама собой. Зато этот зажим стал всё чаще возникать в работе над музыкой вне театра и кино. Я не чувствовал форму, особенно крупную форму. Симфонии Шостаковича я воспринимал и воспринимаю, как великолепные лекции, умные, убедительные. Но в любой лекции есть дистанция между лектором и слушателем, и преодолеть её я не мог. Массу времени тратил на проигрывание на рояле сочинений Бетховена, Шумана, Баха и чувствовал — я не понимаю причин, по которым композиторы-современники отказались от тех форм, которые создали их предшественники.

Осенью Оля наконец-то приняла моё предложение и 20 января 1966 года мы сыграли свадьбу. На свадьбе были и Хейфец, и Каретников, и мои школьные друзья. В квартиру Олиных родителей набилось человек пятьдесят. Началась семейная жизнь. И я, и Оля работали вовсю — надо было зарабатывать на квартиру. Михаил Юзовский пригласил меня сочинять музыку к новогодней комедии «На два часа раньше». Там я встретился с одной из лучших наших поэтов-бардов — Новеллой Матвеевой. Она поразила меня тихим голосом, совершенной поэтической интонацией и удивительно свежим чувством слова. На её слова я написал первую свою песню «Золушка». Впервые я почувствовал возможность совмещать модерновые интонации с бытовыми и создавать нетривиальную песенную форму. Песню очень мило записала Катя Райкина, дочь великого Райкина. Оркестр вновь звучал хорошо. На этом фильме я познакомился с гениальным французским мимом Марселем Марсо. Он сыграл пятнадцатиминутную миниатюру, объяснил мне, что он хотел бы услышать, и я написал музыку для маленького джазового оркестра. Она в точности совпала в драматургией Марсо. Но фильм на экраны не вышел — Вадим Муллерман спел в нём «Хаву Нагилу», и это не понравилось телевизионному начальству.


XII Левитин

Знаменательная встреча произошла у меня с молодым режиссёром исключительного дарования, страстным последователем Таирова Михаилом Левитиным. К нам с Олей пришёл красивый юноша с тёплым взглядом выразительных глаз. Он был одессит, но совершенно особенный — без пошлого псевдоодесского юмора, скорее утончённый и аристократичный. Он хотел, чтобы я написал музыку к спектаклю «Синяя птица» по пьесе Метерлинка, которую он ставил в знаменитом Рижском ТЮЗе. Там я применил авангардную технику для вокальных монологов персонажей — Души света, Души воды и Души огня. Их записал знаменитый ансамбль «Мадригал», созданный Андреем Волконским. Пела Лидия Давыдова — сопрано, способное спеть музыку любой сложности, а партию ударных блистательно сыграл мой ученик по Гнесинскому институту, будущий знаменитый мастер Марк Пекарский.



В театре на Таганке я увидел Валерия Золотухина в главной роли крестьянина-неудачника. Это был фейерверк, трагический и смешной одновременно. Кроме того, Валерий замечательно пел. Я смотрел «Живого» три раза. Думаю, что это был лучший спектакль Любимова, но его так и не разрешили показать зрителю. Некто Родионов, начальник отдела культуры Москвы, принимал спектакли театра на Таганке лично. Приём «Мокинпотта» был небезынтересным. Там была сатирическая сцена, где шут — Вениамин Смехов — брал череп, как в «Гамлете», и говорил: «Бедный Йорик!», выговаривая это так, что зритель понимал: это намёк на Юрия Любимова. Но Родионов никаких Гамлетов не читал. От КЦ он получил инструкции: автор «Мокинпотта» Петер Вайс — немецкий коммунист и спектакль надо принимать. Это его очень сердило, и в сердцах он сказал: «Юрий Петрович, спектакль мы примем. Но почему ваши актёры про вас, заслуженного артиста РСФСР, говорят — бедный Юрик?» Наступила пауза, в которой даже гневливый Юрий Петрович думал только о том, как бы не расхохотаться. Впрочем, ЦК как принял спектакль, так и запретил — ровно через год, когда Петер Вайс на нашу голову написал статью о Троцком. А жаль, спектакль был замечательный и шёл с огромным успехом. Там я подружился и с Шаповаловым, и с Хмельницким, и со Смеховым, и с Аллой Демидовой, и с Рамзесом Джабраиловым. До сих пор, когда они меня встречают, они начинают припевать: «Люди только мешают». И тем не менее этот спектакль, даже после закрытия, сыграл большую роль в моей судьбе. Но об этом я расскажу позже.






Достарыңызбен бөлісу:




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет