Но - сжатые губы; но - косо на внука метаемый взгляд, от которого
вздрагивал он, потому что он видел уже: будет, будет падение в
великолепнейший обморок.
- "Здравствуй, "бабуся", - храбрится Сережа, - а знаешь ли, что
говорит Феокрит?"
И поскрипывает сапогом; повисает настурцией; над ним яркий шмель; вот -
кузиночка Лиза, которую ловко Сережа, подбросивши, ловит из воздуха; вот,
захватясь за салфетки, сопят уж над рисом с рубленой говядиной; чай; дядя
Витя, свой палец поставя на клавиши, фальшивит: "Я стражду, я жажду";101 а
дядя Коля над "Русскими ведомостями", традицией дома, - традицией "тона", -
трунит, зло скосясь на меня.
Став мгновенно "марксистом", бросаю рабочим вопросом в него; он
марксизм ненавидит: марксист - Миша, сын, не желающий знать его; очень
угрюмый, сосредоточенный спор, с утаенным желанием перейти от слов к делу: я
или - его "превосходительство": кто-то здесь - лишний; наверное, я, потому
что визгливые тявки мои нарушают традицию; уже Сережа хватает меня за рукав;
уж головка "бабуси", с такою решимостью павшая в спину, - закинута; смотрит
не глаз, а губа на меня.
И Сережа уводит - дрожащего:
- "Боря, иу ради "бабуси", - сдержись; ты ведь эдак здесь все
оборвешь, каково без тебя будет мне!"
Не сдержавшись:
- "А впрочем, так длить невозможно, - шагаем обратно, - я в каждой
настурции, в каждом шипке самовара, в наколке, в поджатии губ ощущаю падение
рода; и коли так длить, я - погибну".
И думаю: след на Еленке жениться ему; а он думал, что след мне убить
иль - убиться.
- "Я стражду, я жажду", - стучал дядя Витя нам издали клавишем.
домино
Переменить впечатления еду в имение матери;102 время проходит в писании
жесточайших стихов; я пишу "Панихиду" 103, - историю трупа, в которой есть
строки:
Приятно!
На желтом лице моем выпали
Пятна104.
Пишу на мотивы из "Чижика":
"Со святыми упокой"
Придавили нас доской105.
Собираю украдкою группу крестьян; объясняю: "Земля будет ваша; не надо
усадьбы палить: пригодятся еще". Управляющий мне показывает на овсы: я -
взрываюся: "Эти овсы есть грабеж у крестьян". На меня - донос земскому;
земский уж хочет приехать с советом: мне вовремя выехать за пределы
губернии; я - исчезаю до этого: нет ни покоя, ни отдыха!106 И... и... - куда
ж мне деваться?
Я - сызнова в Дедове107, где нахожу письмо Щ.; переписка - как тренье
клинков друг о друга; теперь она - просто резня за мое возвращение в Питер,
которое - значит: отъезд с ней в Италию;108 вдруг - письмо Блока (из
Шахматова), объясняющее, что он будет в Москве: иметь встречу со мной; я - в
пустую квартиру, в московскую; кресла - в чехлах; нафталины...
Звонок: это - красная шапка посыльного с краткой запискою: Блок зовет в
"Прагу"; [Ресторан на углу Арбатской площади]109 свидание - не обещает;
спешу: и - взлетаю по лестнице; рано: пустеющий зал; белоснежные столики; и
за одним сидит бритый "арап", а не Блок; он, увидев меня, мешковато встает;
он протягивает нерешительно руку, сконфузясь улыбкой, застывшей морщинками;
я подаю ему руку, бросая лакею:
- "Токайского".
И - мы садимся, чтобы предъявить ультиматумы; он предъявляет,
конфузясь, и - в нос: мне-де лучше не ехать; в ответ угрожаю войною с
такого-то; это число на носу; говорить больше не о чем; вскакиваю,
размахнувшись салфеткой, которая падает к ногам лакея, спешащего с толстой
бутылкой в руке; он откупоривает, наполняет бокалы в то время, как Блок
поднимается, странно моргая в глаза мало что выражающими глазами; и, не
оборачиваясь, идет к выходу; бросивши десятирублевик лакею, присевшему от
изумленья, - за ним; два бокала с подносика пеной играют, а мы опускаемся с
лестницы; он - впереди; я - за ним; мы выходим из "Праги"; повертываясь к
Поварской, Блок бросает косой, растревоженный взгляд, на который ему отвечаю
я мысленно: "Еще оружия нет: успокойся!"110
Сворачиваю на Арбат и, пройдя пять домов, подзываю извозчика:
- "На Николаевский!"
Солнце не село, когда, ни на что не похожий, я сваливаюсь с таратайки у
флигеля в руки Сережи, который со мной начинает возиться; мне отступа - нет;
я - к убийству приперт обстоятельством, а - не умею убить; и хочу уходить
себя голодом, тайно от друга, "бабуси"; я делаю вид, что я ем; через
несколько дней я так слаб, что усилием воли держусь на ногах; тут Сережа,
меня заперев, объясняется очень серьезно.
Я пойман с поличным: откладываю голодовку.
Сережа ужасен; "бабусю" едва он выносит; к Еленке боится ходить: шах и
мат! Раз, открывши чуланчик, который был заперт, - ко мне он; и - тащит в
чуланчик:
- "Смотри-ка!"
Из кресла в тенях на нас смотрит коричнево-желтая мумия, в рост
человеческий; то деревянная кукла, служившая манекеном художнице:
- "Как очутился он здесь? Надо вынести!"
Ольга Михайловна перед кончиною в спальне своей посадила на кресло его,
одев в платье: писала с него; очень скоро потом под ногами его в луже крови
лежала с простреленным черепом; кукла Сереже связалась с тогдашними днями, с
психическим заболеванием матери, с самоубийством, со смертью отца; он
сказал:
- "Худу быть!"
Каюсь я: деревянный коричневый профиль во мне вызвал образ из только
что мною написанной "Панихиды":
На желтом лице моем выпали
Пятна.
Ив подсознании откликнулось:
- "Я!" Куклу вынесли.
А через день допекаю-таки Николая Михайловича, и получаю: ведут себя
так дураки; тотчас требую я лошадей; и "бабуся", неискренно ахнувши, падает
в кресло: сидеть в позе обморока.
Вот и Федор: с тележкой; Сережа - исчез, не простившись; я - трогаюсь;
кончилось Дедово; впрочем, - кончается жизнь; выезжаем на взгорбок,
возвышенный над крюковскою дорогою; луг - переехали; к спуску дороги
сбежались две рощицы; и между ними - прощеп горизонта: огромное солнце, как
злой леопард, приседая к земле, все охватывает красноватыми лапами; что вижу
я? Перед солнцем, весь вспыхнувший точно вихрами осолнечными, поджидает
Сережа меня, - без вещей, зажимая в руке перемятый картуз; вот он прыгнул в
тележку.
- "Куда ты?"
- "С тобою... Я после бывшего только что здесь не могу оставаться!"
111
С тех пор мы отсиживаем меж чехлов в нафталинной квартире, в пылающем
зное; пролетки в открытые окна трещат; угрюмо решаем, что мне остается
"убить", что ему - рвать все с бабушкой после брака с Еленкою; тут - взрыв
столыпинской дачи, воспринятый с мрачным восторгом 112.
Раз с черной тросточкой, в черном пальто, как летучая мышь, вшмыгнул
черной бородкою Эллис; он, бросивши свой котелок и вампирные вытянув губы
мне в ухо, довел до того, что, наткнувшись на черную маску, обшитую
кружевом, к ужасу Дарьи, кухарки, ее надеваю и в ней остаюсь; я предстану
пред Щ. в домино цвета пламени, в маске, с кинжалом в руке; я возможность
найду появиться и в светском салоне, чтобы кинжал вонзить в спину
ответственного старикашки; их много; в кого - все равно; этот бред отразился
позднее в стихах:
Только там по гулким залам,
Там, где пусто и темно,
С окровавленным кинжалом
Пробежало домино113.
Я же бредил в те дни, то шушукаясь с Эллисом, то обегая пивные,
подсаживаясь с бутылкою пива к хмелеющим мастеровым, почтарям; мы решали:
так жить невозможно; вернувшись домой, сидел в маске, ей бредя и видя в ней
символ.
Однажды раздался звонок; отпираю дверь: в маске; то - мать с
чемоданами: из Франценсбада;114 она - так и ахнула.
Спрятана маска; я делаю вид, что здоров; зато Эллис, визжащий
"дуэль", - под дождем, летит с вызовом в Шахматове;115 и, возвратившись,
докладывает, передергивая своим левым плечом и хватая за локоть; протрясшись
под дождиком верст восемнадцать по гатям, наткнувшись в воротах усадьбы на
уезжающую Александру Андреевну, застав Блока в садике, он передал ему вызов;
в ответ же:
- "Лев Львович, к чему тут дуэль, когда поводов нет? Просто Боря
ужасно устал!"
И трехмесячная переписка с "не сметь приезжать", - значит, только
приснилась? А письма, которые - вот, в этом ящике, - "Боря ужасно устал"?
Человека замучили до "домино", до рубахи горячечной!
Эллис доказывает:
- "Александр Александрович - милый, хороший, ужасно усталый: нет,
Боря, - нет поводов драться с ним. Он приходил ко мне ночью, он сел на
постель, разбудил: говорил о себе, о тебе и о жизни... Нет, верь!"
Ну, - поверю; итак, в сентябре еду в Питер; дуэли не быть; вопрос о
том, - как со Щ.; все меняется: Блоки переезжают; кончается жизнь их в
казармах;116 и мы доживаем в квартире, где двадцать шесть лет протекло, где
родился я, где каждый угол зарос паутиною воспоминаний; квартира снята уж в
Никольском117. И с Дедовым порвано; я ведь не знал: флигелечек, в котором
Михаил Сергеевич меня посвящал в литераторский сан и в котором я так
прострадал, - он сгорит; вместо ситцевых кресел и книжных шкапов,
переполненных старыми книгами, - вырастут сорные травы.
СКВОЗНЯКИ ПРИНЕВСКОГО ВЕТРА
Пять раз осознавши, что любит меня, Щ. потом убеждалась в обратном; три
раза мы с ней уезжали в Италию, каждое перерешение отдавалось, как драма:
"драматургия", или "Собрание сочинений Генрика Ибсена", - разрешилась ничем,
кроме жестов болезни во мне; август 1906 года дал весь материал для романа
"Серебряный голубь", написанного в 1909 году;1 а месяц сентябрь - собрал
весь материал к "Петербургу", написанному в 1912 году.
Я не углублялся в иронию, будто никто не препятствует жить в Петербурге
мне после того, как июнь, июль, август шла речь об обратном совсем;
зарезаемый кролик пищал о пощаде; с тупым бессердечием Щ. меня резала; и
усмехалась при этом, что совести нет у нее: так я понял "здоровую" совесть,
которой гордилась она; зарезаемый кролик не вытерпел: и вдруг сбесился119.
Блок все это знал; знал и то, на что звал, отказавшися от поединка со
мной: надо быть лицемером, чтобы объяснить мою боль через "просто устал";
лишь не зная деталей "истории", мог Эллис верить; Сережа, с тревогой меня
провожавший, - не верил.
А я?
Щ., не веря, хватается за фикцию я "человеческого" отношения к себе; я
готов был облечься в дурацкий колпак, чтобы этой ценой не глядеть в
отвратительную пустоту вместо "я" человека, мне ставшего - всем; как калека,
тащился я в город, мне ставший - могилою.
Приезжаю побитой собакой, не смея без зова явиться;120 сажусь на углу
Караванной, поджав псиный хвост: им бить в пол и вымаливать милостей; так
просидел в тусклом номере день: нет ответа; другой - нет ответа; на третий -
отписка: от Щ.: принять - некогда; ждать извещения121.
День, другой, третий громлю тротуары проспектов и набережных; над
Невою, со взглядом, вперенным в заневский закат, - я стоял; на всю жизнь он
запомнился, соединяясь с пробегом по жизни в обратном порядке, чтоб голову
бросить в колени воображенной Раисы Ивановны [Гувернантка, читавшая
четырехлетнему мне стихи Гейне], гладившей по голове и шептавшей о мальчике,
о горбуне, его мучившем; мать за стеною певала старинный романс:
Глядя на луч пурпурного заката,
Стояли мы на берегу Невы122.
Под пурпурным закатом стоял на Гагаринской набережной, под орнаментной
лепкой угрюмого желтого дома; чрез много лет я, увидавши его с островов, -
сознаю: это - дом, из которого Николай Аполлонович, красное домино, видел -
этот закат; видел - шпиц Петропавловской крепости; [См. "Петербург"123] но
это я тут под желтой стеною стоял, вспоминая о детстве: с тоскою глядел на
закат.
Когда падала ночь, я сидел в ресторанчике, на углу Миллионной124, с
каким-то потеющим бородачом, оказавшимся кучером; мы с ним кого-то свергали;
он со страниц "Петербурга" внушает Неуловимому [См. роман "Петербург"]
подозренье; газетою кроет Неуловимый свой узелочек, в котором -
"capдинница" -бомба; такой узелочек, невидимый, точно явился в руке моей; я
его всюду таскал за собою; и точно кто вшептывал в ухо - "пора тебе"; пальцы
сжимали лишь воздух пустой.
Шестой день, как громлю тротуары; куда себя деть? К Доминику126 иду
опрокидывать рюмки и после, с опущенною головою, плестись через строй
проституток, хватающих за руки (пьян человек), к Караванной, домой - головою
в подушку: не спать и ворочаться.
Как-то, - у скверика, где Караванная пересекается, кажется что, с
Итальянскою, вылетев, наперевес держа трость, в панама, точно палка прямой,
без кровинки в лице с неприятным изгибом своих оскорбительных губ, побежал
мне навстречу -
- Блок!
Он - не увидел меня.
Этот жест пробегания я пережил как удары хлыста по лицу: "Как он
смеет?"
Что?
Лгать! Потому что - увиделось: здесь, на углу Караванной, его обращение
с "Боря" - слащавая маска, слетевшая под ноги в миг, когда он полагал, что
его не разглядывают; это "голое", злое лицо крепко вляпалось в память; и -
стало лицом Аблеухова-сына, когда он идет, запахнувшись в свою николаевку,
видясь безруким с отплясывающим по ветру шинельным крылом; [См.
"Петербург"127] сцена - реминисценция встречи.
Седьмой уже день: шагать в номере - бред; и шататься по мрачному,
черно-серому городу - бред; я склоняюсь на столик заневской харчевни, чтоб
греть себя водкой: ознобит; но натыкаюсь на литератора; с ним я оказываюсь
уже в другом ресторане; откуда-то взялся Чулков, незадолго до этого
выпустивший "О мистическом анархизме", за что из "Весов" я его пощипал; он
пенял мне за это 128.
Хорош: ногой - в гроб, а рукой - за перо; у меня лежит странная книга;
заглавие - "Сутта-Нипата";129 я силюсь буддийской нирваной прервать свою
боль; снова: это случайное пересеченье фантазии о "домино" с мыслью Будды
всплывает в романе моем, когда старый туранец является перед сенаторским
сыном, заснувшим над бомбой130.
С отчаянья я оказываюсь у Федора Сологуба;131 и виту, что нарумяненный,
чернобородый, плешивый мужчина в поддевке, на щеки наклеив огромную мушку и
рожками вставших висков увенчав свою плешь, - здесь засел; он держал себя
томной красавицей, перед которой маститый Иванов, встряхивая белольняною
копною волос, лебезил:
- "Михаил Алексеевич, почитайте стихи".
М. Кузмин, уже ахнувший "Крыльями" [Повесть] 132, стал шепелявить
стихи, кокетливо опуская глаза; мне тогда не понравился он; еще более не
понравилось чтение собственной "Панихиды", к которому приневолили; я
зачитал, - с прихрипеньем, взывая:
Приятно!
На желтом лице моем выпали -
Пятна!
Так я накануне едва не случившейся смерти - себя хоронил.
Дни - как вляпнутые пятна бреда; и уже каким-то скаканьем на помеле
промелькнул восьмой день; помелом оказался Иванов [Вячеслав Иванов, поэт],
тащивший к Аничкову завтракать; здесь гримасничал Городецкий;
двадцатипудовая туша Щеголева, известного пушкиноведа, в обнимку с хозяином
хлопала водку; я жался к блондину с взъерошенными волосами, в застегнутой
куртке, с кривым, бледным, смахивающим на В. А. Серова лицом; павши локтем в
колено, отставивши ногу, ероша бородку, завел он со мной разговор о покойном
отце, пока прочие пили; вина не касался он.
- "Кто это?" - спросил я у Аничкова.
- "Да Александр Иваныч Куприн".
После завтрака двинулись все к Куприну, у жены которого сидел журналист
и редактор Ф. Батюшков вместе с Дымовым Осипом ("литературный лихач", - так
Чуковский о нем написал);133 у Куприна мы обедали; он заставил меня написать
на большом деревянном, сплошь покрытом эпиграфами столе на память стихи; уже
вечером всею компанией мы на извозчиках, сидючи по трое, шумно поехали к
Ходотову, к артисту; там - роище, гул: я сидел за столом с драматургами -
Косоротовым и Найденовым; кто-то отчетливо произнес: "Трепов умер от разрыва
сердца"134.
А утром записка: Щ. вечером ждет 135.
День был зеленоватый, гнилой, с мрачной прожелтью; в воздухе взвесились
мрази; в такие дни сразу же отнимается память о лете; как сажа, слетает
загар.
Я с утра - на посту; над Невой, у гранита; рой за роем неслися
клокастые дымы над еле протускленным шпицем; как жутко глядеть туда: брр! Я
вернулся шагать: меж углами угрюмого номера; и, отшагав расстояние, равное
расстоянию от Петербурга до Колпина136, - слышу: этого недоставало - стучат!
В двери выставилась борода под вихрами, в очках, с выражением наглой
слащавости:
- "Я, Борис, - и не сержусь! Вот - нашел тебя..." И полосатою парой
ввалился, всучив в карман руку, кузен, Константин Арабажин [Театральный
критик "Биржевых ведомостей", потом профессор литературы], все звавший к
себе, в Чер-нышев переулок; шагал предо мной, пародируя жесты Бугаевых; и
доказывал, что и он - социалист.
- "Да они ж не желают понять... - ставил он предо мною ладони и точно
отталкивался. - Они думают, обобществленье - по метрику на обывателя... Так:
у меня, в Чернышевой, Борис, - ну, четыре там комнаты; - падал вихрами на
ногу, - а в будущем строе, - бросил свой дородный живот, ухватясь за
подтяжки, - их будет - что? Шесть!"
Он слащаво помигивал.
Пропародировав родственность, бросив мне руку и шляпу схватив, отшагал
в коридор, влепясь в мозг черной кляксой; а мозг искал отдыха перед
свиданием с Щ.
Да, такие деньки - Достоевский описывал!
Шел как на казнь я по Марсову полю; вопила Нева пароходиком; копоти,
выгнувшись, падали в черную воду; отчетливо вылепился над водой одинокий
прохожий; туманы густели; янтарные слезы заневских огней стали тусклыми
пятнами сыпи; я скоро увидел за рыжим пятном фонаря теневой угол дома: того!
Вот и неосвещенная лестница.
Мягкие части, - не ноги, - гранились ступенями.
Вот - началось это: зачем приехал? Я вызван затем, чтобы выслушать свой
приговор: удалиться в Москву; торчать - нечего; я, представляясь
страдальцем, отплясываю по салонам; у Сологуба - был? У Аничкова - был? И
подносится возмутительная сервировка деталей вчерашнего дня, специально для
Щ. собиравшаяся неизвестным мне Холмсом;138 детали подобраны за исключеньем
одной: что - дотерзан.
Всего - пять минут! Из них каждая как сброс с утеса - с утратой
сознания, после которого - новый сброс; пять минут - пять падений - с
отнятием веры в себя, в человека; на пятой минуте себя застаю в той же позе,
как в Праге: пред Блоком.
А далее -
- мягкие части - не ноги - в обратном порядке, стремительно падая,
перебирают ступени, а руки, простертые в мрак, разрывают подъездную дверь,
из которой бросается - серая желть, проясняясь пятном фонаря; там за дверью
отхлопнулась жизнь; здесь - не "я", а ничто, отграниченное шаровою
поверхностью; к ней прилипает туман; что-то пакостно хлюпает; миг, и пятно
фонаря убегает за спину; второе навстречу летит с подворотнею; мимо же
катится, бухая, шар; под ним мягкие части стараются; и претыкаются вдруг о
перила моста.
Шар, это -
- сердце.
А - где голова?
За перилами, силясь увидеть, - куда: где вода? Беловатая мгла прилипает
к глазам: уж нога за перилами; вдруг в голове, - как иглой:
- "Живорыбный садок, живорыбный садок!"
Иль - баржи: те, которые сдвинуты к берегу; рухнешь не в воду, - на
доски; и будешь валяться с раздробленной костью: всю ночь.
И опять, - как укус, - в голове:
- "Отложить до утра: утром - в лодку; и - с середины Невы".
И бесчувственно-мягкие части захлюпали прочь под пятно фонаря, от
которого шел силуэт: котелок, трость, пальто, уши, нос и усы; от пятна до
пятна перещупывались подворотни и стены; вот вылезли рыжие пятна отвсюду:
туман грязно-рыжий стал; в нем посыпали лишь теневые пальто, котелки, усы,
перья, позднее влепившись в роман "Петербург"; все страницы его переполнены
роем теней, не людей; я таким видел город, когда небывалый туман с него стер
все живое; та ночь не забудется;139 переживанья мои воплотились в томленьи
всех главных героев романа; вторая часть посвящена описанью одних только
суток; я их пережил, не усиливши, разве ослабивши бред, обстававший
сознанье; а котелок, надо мною стоявший над мостом, бежал сквозь туман на
страницы романа, чтоб бегать - по ним: "Над кишащей водой пролетали лишь в
сквозняках приневского ветра - котелок, трость, пальто, уши, нос и усы" [См.
"Петербург", глава первая140].
Дотащился до номера: в распоряженьи осталось семь-восемь часов
беспросветного мрака, но вздулося время; как сердце; и действие волей судьбы
отнеслося за солнце; как перешагать расстояние, равное семи часам? Пишу я
матери и стараюсь ее успокоить: внушить, что так надо; письмо - запечатано;
далее я запечатываю и рецензию, писанную в этот день для "Весов"; номер -
набран; редакция - ждет; вот -
- и кончены счеты с земным!
А прошло - полчаса: еще шесть с половиной часищ; я хватаюсь за
"Сутту-Нипату"; прочитываю: "Одинокий подобен носорогу"; но не рок -
носорог: а тут - рок; нет, - не то! И сижу, бросив голову в руки; и вечность
развертывает свои счеты; и медленно выговариваются невыговариваемые слова;
брезжут образы (им же нет образа); это уже и не жизнь: как бы совершено уже
то, чему след совершиться; и вот из как бы вылезает кабы: кабы так, а не
эдак! Но то совершилось в душе: начать поздно; и - отрешеннейшее созерцанье,
разглядыванье, передумыванье: странно-радостный свет, что есть жизнь для уже
из-за жизни глядящего; тот рассуждает над этим, который низвергся со
смысла, - не в воду, а - в эти четыре стены: запечатывать письма; так "я" из
вне жизни сидело над трупом себя самого, вытворяя - кого? Да себя самого;
все предстало в ином вовсе свете, меня освещающем.
И - озираюсь: действительно - освещены все предметы; а свет
электрический даже не светит: в дневном.
И я понял, что ночь пересилена; жив: не убил себя; вечность свернула
свои тяготящие счеты; гляжу на часы: половина десятого.
Стук: как? Посыльный с запиской? Щ. просит быть: и - сию же минуту 142.
Не стану описывать, как порешили расстаться, чтоб год не видаться; в
себе разглядеть это все; отложить все решенья; по-новому встретиться; Щ.
убедила меня ехать в Италию, к солнцу, к здоровью, к искусству; она обещала
писать и поддерживать во мне стремленье к добру, - то, которое будто бы на
лице отразилось моем; после ночи143.
Я ехал в Москву с облегченьем:144 как будто я в Питере выделил труп, о
котором кричали последние стихотворные строчки; и скоро я с тихостью,
свойственной выздоровленью, уселся в вагон: мама, Эллис, Сережа в окошке,
махая руками, - пропали.
Поля: еду в Мюнхен145, к Владимирову; поступив в Академию, учится он у
профессора Габермана.
Достарыңызбен бөлісу: |