Книга 3 содержание между двух революции вместо предисловия Часть первая Омут



бет1/62
Дата08.07.2016
өлшемі3.42 Mb.
#184773
түріКнига
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   62


Андрей Белый

Между двух революций


Воспоминания в 3-х книгах
Книга 3


СОДЕРЖАНИЕ
МЕЖДУ ДВУХ РЕВОЛЮЦИИ
Вместо предисловия

Часть первая Омут

Глава первая. Из вихря в вихрь
О себе

Дедово

Александра Григорьевна Коваленская

"Дитя-Солнце"

"Изменишь облик ты"

Тарарах

Из тарараха в тарарах

Всеобщая забастовка

Недоумение

Глава вторая. Пете р б ургская драма
Петербург

У богомудров

Чулков, Мейерхольд, Бакст, Ремизов

В дни восстания

Необъясниха

Майское маянье

Маска Красной Смерти

Мой молодой друг

Домино

Сквозняки приневского ветра

Глава третья. Жизнь за границей
Мюнхен

Пинакотека как дрожжи мысли

Быт

Кафе "Симплициссимус"

Шолом Аш, Станислав Пшибышевский

Франк Ведекинд

Бегство из Мюнхена

Париж

Я - в пансиончике

Жан Жорес

На экране (Манасевич-Мануйлов, Гумилев, Минский, Александр Бенуа)

Болезнь

Предотъездные дни

Глава четвертая. Годы полемики
Новое веянье

Полемика

Тактика

Платформа символизма 1907 года

Общество свободной эстетики

Гиршман, Трояновский, Серов, Переплетчиков

Московское общество эпохи реакции

"Золотое руно", "Перевал"

Авантюра с газетами

Лекции

Михаил Осипович Гершензон

Философы

Глава пятая. С Москвой кончено
Плачевные результаты

Блок и я

Брюсов и я

Метнер и я

Точка перевала

Минцлова

Ася

Инцидент с Эллисом

На подступах к "Мусагету"

Коммиссаржевская

Ритмический кружок

Боголюбы

Отъезд

Выводы

Часть вторая

Введение
Первая глава. Африка

Радес

Кайруан

Арабы

Тунисия и французы

"Arcadia"

Каир

Арабский Каир

Древний Каир

Иерусалим

До Одессы

Вторая глава

Опять Боголюбы

Московский Египет

Бердяев, Булгаков

Инцидент с "Петербургом"......

Комментарии

Указатель имен

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ


Настоящая книга "Между двух революций" есть необходимое продолжение

двух мною написанных книг: "На рубеже" и "Начало века"; она - третья часть

трилогии, обнимающей картину нравов и жизни моей до событий Октябрьской

революции; первая часть ее, под названием "Омут", далеко не исчерпывает лиц

и картины отношений с ними; пишучи второй том воспоминаний "Начало века", я

не был уверен, что время позволит мне написать третий том; поэтому иные

конфликты с людьми, разрешавшиеся позднее, для цельности показываемых

силуэтов рисовал в кредит, переступая грани рисуемого времени; так,

например, быт квартиры Вячеслава Иванова и сам Иванов, взятый в этом быту,

относимы к 1909 - 1910 годам, т. е. к эпохе, которая явилась объектом

описания этой части; то же надо сказать о Брюсове; или решительный тон

осуждения Мережковского, осознанный мной позднее, дан уже в "Начале века"; и

это потому, что я не знал, коснусь ли я последующих годов; разумеется, все

эти картины быта и отношений, чтобы не повторяться, опущены в этой части;

вместо них - сноска: "См. "Начало века"; и потом, поскольку акцент внимания

в третьем томе - общественные моменты, я опускаю множество литературных

встреч, чтобы не обременить книгу ненужными эпизодами и каламбурами.

Но поскольку мой взгляд на общественность слагался под влиянием событий

биографических, мне приходится в первых главах ввести и моменты интимные,

влиявшие на весь строй моих отношений к действительности.

В первой части третьего тома воспоминаний ("Омут") - удар внимания

перенесен на Россию, особенно на Москву; во второй части - центр внимания:

заграничная жизнь до и во время войны; лишь конец ее посвящен России

накануне революции.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ОМУТ
Глава первая
ИЗ ВИХРЯ В ВИХРЬ
О СЕБЕ
Из этого тома воспоминаний я, автор, не выключаем; не выдержан тон

беспристрастия; не претендую на объективность, хотя иные части воспоминаний

несу в себе как отделившиеся от меня; относительно них я себе вижусь

крючником, находящим в бурьяне гипсовые куски разбитого силуэта: "Вот он -

нос "Белого", разбитый в 1906 году: неприятный нос!.. А вот его горб".

Самосознание напряженно работает над причинами собственных крахов; в анализе

я могу ошибаться; например, степень гнева в полемике против Блока, Чулкова и

Городецкого - зависела от искривления жестов; но что я был прав в принципе,

руководившем полемикой, - за это держусь.

Лет через двадцать придут и скажут: "Горб Белого 1905 года остался у

Белого 1932 года: в его суждении о горбе".

Так обстоит дело с кусками воспоминаний, которые видятся объективно;

что же сказать о других, которые еще в растворе сознания и не осели осадком?

Так: образу Александра Блока 1905 - 1908 годов противостоит сознанием

отработанный образ благородного друга, помощника: в начале знакомства, в

конце знакомства; образ же Блока эпохи ссор я не могу во имя хотя бы

самоунижения из донкихотства вычистить, чтобы он блестел, как самовар.

Воспоминания, напечатанные в берлинском журнале "Эпопея" Љ 1 - 4 в

1921 - 1922 годах, продиктованы горем утраты близкого человека; в них образ

"серого" Блока непроизвольно мной вычищен: себе на голову;1 чтобы возблистал

Блок, я вынужден был на себя напялить колпак; не могу не винить себя за

"фальшь из ложного благородства".

Вторично возвращаясь к воспоминаниям о Блоке, стараюсь исправить я

промах романтики первого опыта, "вспоминать" в сторону реализма; может

быть, - и тут я не попал в цель; Блок 1906 года "не готов" в моей памяти; а

как его выкинуть, коли он вплетен в биографию?

Начинаю со слов о Блоке и с того, с чем Блок того времени связан;

капризные ассоциации в жизни каждого не поддаются учету; у Шиллера

вдохновение связалось с запахом яблок; он клал их перед собою во время

работы. Так: ссора с Блоком связана мне с темою революции, с мыслями о

всякого рода террористических актах, - не потому, что и Блок сочувствовал

революции; не ассоциация сходства, а противоположность мне сплела обе темы.

Революция и Блок в моих фантазиях - обратно пропорциональны друг другу;

по мере отхода от Блока переполнялся я социальным протестом; эпоха писем

друг к другу совпала с сочувствием (и только) радикальным манифестациям; в

миги, когда заронились искры того, что привело к разрыву с поэтом, был убит

Плеве и бомбою разорвали великого князя Сергея;2 в момент первого

столкновения с Блоком вспыхнуло восстание на броненосце "Потемкине";3 я стал

отдаваться беседам с социал-демократами, строя на них свой социальный ритм

(ориентация Блока ж - эсеровская); в период явного разрыва с поэтом я - уже

сторонник террористических актов.

Не был я, - черт возьми, - идиотом, чтобы отношение к революции

измеривать "Блоками"; наоборот: кипение чувств и стихийная вовлеченность в

события жизни Москвы (забастовка, митинги, задуманный бойкот офицеров, осада

университета и т. д.) приподняли и тонус гнева на "косность" в Блоке,

видившемся мне "тюком", переполненным всяческими традициями неизжитого

барства; этот "тюк" я хотел с дороги убрать.

Революция связалась мне с Блоком не более, чем яблоко с поэзией; яблоки

поэта вдохновляли к стихам; гнев же на Блока вдохновлял меня к выпадам

против строя; я себе говорил: в каждом - неизжитой "мещанин", в которого

надо лупить бомбами; "мещанина" в себе силился я изничтожить; Блок же его

питал сластями (в моем представлении): поклонением мамаши и тетушки.

Подлинные мотивы поведения изживали себя в кривых жестах.

Чтобы понять меня в тот период, следовало бы знать условия моего

детства, описанные в книге "На рубеже", и условия детства Блока, поданные

книгой тетушки его [Биография Блока, написанная М. А. Бекетовой4]

марципановыми бомбошками в опрятненькой бонбоньерочке; "Боренька" рос

"гадким утенком"; "Сашенька" - "лебеденочком"; из "Бореньки" выколотили все

жесты; в "Сашеньке" выращивали каждый "пик"; искусственно сделанный

"Боренька" прошелся-таки по жизни "Андрея Белого"; прошелся-таки "самодур"

по жизни Александра Блока; "Сашеньку" ублаготворяли до ...поощрения в нем

вспышек чувственности; "Боренька" до того жил в отказе от себя, что вынужден

был года подставлять фабрикаты "паиньки" - отцу, "ребенка" - матери, так

боявшейся "развития"; косноязычный, немой, перепуганный, выглядывал

"Боренька" из "ребенка" и "паиньки"; не то чтобы он не имел жестов: он их

переводил на "чужие", утрачивая и жест и язык; философией младенца стало

изречение Тютчева: мысль изреченная есть ложь;5 от "Саши" мысли не

требовали; поклонялись мудрости его всякого "вяка".

Свои слова обрел Боренька у символистов, когда ему стукнуло уж

шестнадцать - семнадцать лет (вместе с пробивавшимся усиком); этими словами

украдкой пописывал он; вместе с мундиром студента одел он, как броню,

защищавшую "свой" язык, термины Канта, Шопенгауэра, Гегеля, Соловьева; на

языке терминов, как на велосипеде, катил он по жизни; своей же походки - не

было и тогда, когда кончик языка, просунутый в "Симфонии", сделал его

"Андреем Белым", отдавшимся беспрерывной лекции в кругу друзей, считавших

его теоретиком; "говорун" жарил на "велосипеде" из терминов; когда же с него

он слезал, то делался безглагольным и перепуганным, каким был он в детстве;

великолепно поэтому он различал все оттенки терминологии ("трансцендентный"

не "трансцендентальный"); говорить же просто конфузился, боясь вскриков:

"Чушь, Боренька, порешь!"

"Сашенька" до такой степени был беззастенчив в выборе слов и столь

презирал "термины", что называл Анну Ивановну Менделееву - "субстанцией"; и

о "субстанции" в спинозовском смысле спорил с С. М. Соловьевым, который мне

с ужасом об этом и сообщил.

Ясно: объяснение "Бореньки" с "Сашей" (от "термина" и от

субъективнейшего "злоупотребления" им) могло привести лишь к ссоре.

В каждом назрела своя трагедия; трагедия Блока - столкновение его

"вяка" с жизнью, читаемой в точных терминах, мое ж желание - насильственно

одеть в термин и "лепетанье" парок; "Весы", Мережковские, Астровы,

"аргонавты" требовали рефератов, рецензий, полемик и прений - без передышки,

без отдыха; я в поте лица трудился над комбинатами терминов; и тщетно тщился

вывести из них понятие "нового быта" и "царства свободы"; меня разрезали

"ножницы" меж отвлеченным словом и жизнью в поступках, осознанных точно; из

тщеты слов переживал себя в "молча кивающей" тишине, не умея сказаться:

словами жизни; чувствовать себя живым, молодым и сильным, и не уметь

сказаться, - какая мука! Терминология, точно шкура убитого Несса,

прилипнувши, жгла;6 я - сдирал ее; с нею сдиралось и мясо.

"Боренька", сперва молчавший, потом затрещавший терминами, - не

выросший "Боренька"; "Андрей Белый" - фикция; Блок первый отметил это; в

ответ на посылку ему книги "Возврат" он писал: "мальчик"-де мальчику прислал

к елке подарок7.

Стремление выявить жест без единого "термина" - моя дружба с Сережей

[С. М. Соловьев, в доме родителей которого я обрел речь: см. мои книги "На

рубеже" и "Начало века"], дружба традиций детства, сказок и игр:

пятнадцатилетнего отрока, утаившего "развитие", с преждевременно развитым

ребенком; оба выработали тогда свой язык, разделенный родителями Сережи,

развиваемый и позднее: студенты, оставаясь вдвоем, продолжали быть "Борей" с

"Сережей"; последний знал тихим меня; я ж умел читать его жесты; оба

тянулись друг к другу в том, чего не могли обнаружить при слишком "умных".

Многое из того, что теоретизировал я, было пережито с Сережей, который

иначе оформил общие нам факты сознания; ему были чужды: Кант,

естествознание, теория символизма; я ж игнорировал теократию, философию

обоих князей Трубецких и иные из теорий Владимира Соловьева; общее в нас:

Сережа строил "теории" над опытом, в котором играли роль родители, бабушка,

Поливанов, дядя-философ, учитель латинского языка Павликовский, его кошмар

детства; но эти лица заняли видную роль и в опыте моей жизни; идеологии наши

были весьма различны; почва их - общая.

В детстве мы были "двояшками"; такими ж явились поздней для Блока,

троюродного брата Сережи, чтившего его родителей, дядю-философа и

воспринявшего "Симфонию" как нечто, исшедшее "от Соловьевых". Сережа в

стихах кузена увидел лишь новый этап поэзии дяди, которую боготворил;

отсюда - культ "поэта", родственника, связанного с родителями;8 мать Блока

чтила его родителей; а бабушка чтила дедушку Блока, А. Н. Бекетова.

Все нас друг к другу притягивало; С. М. Соловьев даже когда-то мечтал

об общей коммуне; были ж коммуны толстовцев; мечтал же Мишель Бакунин о

коммуне из братьев и сестер.

Казалось: в 1904 году Шахматове еще тесней нас связало; в 1905 году

каждый, переживая рубеж, хотел встречи друг с другом: в Шахматове для меня

кончалась эпоха "Симфоний" (я писал "Пепел"); для Блока - стихов о "Даме";

Сережа же поворачивался от Владимира Соловьева к Ницше, от теологии - к

филологии, от мистики - к народу.

Было решено: в июле Сережа и я едем в Шахмато-во9 - увидеть: соединяют

ли нас и наши "кризисы"?

Хотелось и просто втроем помолчать: без слов.

Волей судьбы: не Шахматово, а кусочек дедовской жизни был коротеньким

отдыхом перед долгою бурей.

ДЕДОВО
В Дедове летами я читал классиков и собирал материал для романа

"Серебряный голубь"; оно ж стало местом душевных мучений; Дедово - именьице

детской писательницы, Александры Григорьевны Коваленской, Сережиной бабки

(по матери).

В одноэтажном серявеньком флигельке проживали родители моего друга;

сюда я наезживал веснами еще гимназистом:10 в уют комнатушек, обставленных

шкафами с энциклопедистами, масонскими томиками, с Ронсаром, Раканом,

Малербом и прочими старыми поэтами Франции; несколько старых кресел, букетов

и тряпок, разбросанных ярко, ряд мольбертов Ольги Михайловны Соловьевой, ее

пейзажи, огромное ложноклассическое полотно, изображающее похищение

Андромеды11, мне обрамляли покойного Михаила Сергеевича Соловьева, уютно

клевавшего носом с дымком: из качалки.

В высоких охотничьих сапогах, в летнем белом костюме, он все-то

вскапывал заступом околотеррасные гряды, пока О. М., перевязав волосы

лентою, в черном капотике копошилась при листах своего перевода, брошенных

на столик; мы, два юнца, рассуждали о Фете; из-за перил клонились кисти

соцветий и яркоцветных кустарников; по краям дорожки, бегущей с террасы,

зеленели высадки белых колокольчиков, перевезенных из Пустынки: [Имение

друга философа Соловьева, С. П. Хитрово, а прежде - имение поэта Алексея

Толстого] им Владимир Соловьев посвятил перед смертью стихи:


В грозные, знойные

Душные дни, -

Белые, стройные,

Те же они12.


Белые колокольчики расцветали в июле; на розовой вечерней заре, сидя

над ними, отдавались воспоминаниям.

К семейным воспоминаниям была приобщена серая огромных размеров

крылатка философа, вытащенная из дедовского ларя; по вечерам в нее облекался

я; в этой серой крылатке покойник бродил по ливийской пустыне13 - в ночь,

когда сочинил: "Заранее над смертью торжествуя и цепь времен любовью одолев,

Подруга Юная, тебя не назову я, но ты услышь мой трепетный напев" ;14 утром

два шейха арестовали его, приняв за шайтана (черта)15.

"Подруга", муза философа, была "Мета" (мета-физика); "подругою" ж Блока

казалась "Люба" (жена поэта), которую он наделил атрибутами философской

"Премудрости" ; и пошучивал я, облеченный в крылатку: крылатка - Пегас, на

котором покойный философ, слетавши в Египет, изрек имя музы; она оказалася

девою, Метой, - не дамою, Любой, с вещественной физикой, но... без

метафизики.

Когда же впоследствии оказалось, что физика музы Блока не "Люба", а

незнакомая дама с Елагина острова, его вдохновившая к винопитию [См.

стихотворение "Незнакомка", в котором пьяницы кричат: "In vino veritas"16],

то Сережа, сжав кулаки, слетал не раз со ступенек террасы над "белыми

колокольчиками" - отмахивать по полям километры в смазных сапогах; и красная

рубаха его маячила в зелени; он не находил слов, чтоб выразить гнев на

узурпацию Блоком патента на музу "дяди".

Многими воспоминаниями живо мне Дедово.

В 1898 году я здесь был крещен в поэзию Фета, слетев ненароком с

развесистой ивы в пруд, - дважды (едва ли не с Фетом в руках); а в 1901

году, в мае месяце, меж двух экзаменов, я был крещен М. С. Соловьевым в

Андрея Белого; [См. "Начало века", глава вторая] Дедово стало -

литературного родиной; впоследствии А. Г. Коваленская сказала: "Добро

пожаловать к нам"; с тех пор я почти не живал в имении матери17, деля в

Дедове с моим другом досуги.

Дедово - в восьми верстах от станции Крюково (Октябрьской дороги);18

два заросших лесами имения, Хованское с Петровским, прилегают к нему; в

одном из трех флигельков, деревянных, одноэтажных, расположенных вокруг

главного, желтого деревянного дома, принадлежавшего "бабушке", проживали с

Сережею мы; он был крайний к проезжей дороге, отделенный забориком от нее и

зарастающими цветами; неподалеку от него выглядывал крышей и окнами флигель

В. М. Коваленского, приват-доцента механики, дяди Сережи; там шла своя

жизнь, на нас непохожая: чувствовалась пикировка двух бытов при внешне

"добром" сожительстве, усиленно налаживаемом Сережей; все-то он завешивался

от Коваленских точно ковром, на котором изображались пастушеские пасторали;

"пастух", Виктор Михайлович, летами забывал курс начертательной геометрии,

тыкая пальцем в пианино и оглашая цветник все теми ж звуками: "Я

страаа-жду... Душаа истаа-мии-лась..."19 Все-то томился этот доцент с лицом

старого фавна; виделась и головка "пастушки", дочки его, Марьи Викторовны,

переводившей Гансена, любившей поговорить о творчестве 666 норвежских

писателей (имя им - легион); вокруг порхало два пухлогубых "зефирика", Лиза

и Саша, дети В. М; мать их имела вид отощавшей "Помоны", дарившей Сережу

улыбками "не без яда" и яблоком "не без червя"; так выглядели обитатели

флигелька в Сережином воображеньи, соткавшем ему из его мифа ковер; бывали

минуты, когда казалось ему: из трещин ковра струятся в нашу сторону яд без

улыбки и черви без яблока.

Быт Соловьевых - безбытный; быт Коваленских - тяжеловат, угловат

(углы - с остриями).

Третий флигель чаще всего пустовал; принадлежал он Николаю Михайловичу

Коваленскому, председателю Виленской судебной палаты, приезжавшему в Дедово

на отпуск; в нем ночевал Эллис в своих наездах на Дедово; Н. М. родители

Сережи как-то чуждались; отчуждение переносилось на бабушку, защищавшую Н.

М. миной: "Тишь, гладь, благодать"; а были - "бездны", кажется, нарытые

дядюшкой.

Флигельки выходили террасами к клумбе, перед которой тряслась

сутуленькая "бабуся", маленькая и черненькая, с чопорно-сладким выражением -

не лица, а - раз навсегда вытканного на ковре герба; герб изображал "идиллию

над безднами".

За главным домом был склон к обсаженному березой и ивою позеленевшему

пруду; склон был сырой, заросший деревьями, травами и цветами; веснами здесь

цвели незабудки; и пахло ландышами; в июне дурманила "ночная красавица"; с

трех сторон пруд обходил вал, в деревьях; с четвертой стороны близились

домики Дедова; цветистые девки ходили купаться в пруд; в близлежащем

кустарнике, в фантазии Сережи, залегал дядя-доцент, наслаждаясь формами

граций.

- "Впрочем, Боря, - это лишь миф, построенный на основании кем-то в



кустах вытоптанной травы".

С вала виделся луг с прилегающим лесом; и - крюковская дорога.

С противоположной стороны, вид на которую открывали окна нашего домика,

за проезжей дорогой, был луг, проколосившийся злаками и окаймленный белыми

стволиками грациозных, легких березовых куп; впереди он обрывался кустом,

переходящим в темную рощу; она закрывала село Надовражино, куда мы шагали

после вечернего чая, украшенного "семейным гербом", земляникой и сливками;

здесь, в Надовражине, в крестьянском домике, обитали три сестры Любимовы; у

них мы распевали народные песни и поминали "нечистого"; раздавались едкие

замечания по адресу Коваленских, после чего из папиросного дыма затягивали:

"Вы жертвою пали";20 мы и сестры Любимовы ниспровергали власть: бар и

помещиков.

Вот обстановка, в которую летом я попадал каждый год, пока события

личной жизни не удалили меня из Дедова, куда я вернулся лишь в 1917 году,

чтоб с ним проститься21. Здесь был замкнутый круг, ничем не напоминающий

московскую жизнь; жил, точно в сказке, в жизни друга, становясь порой ухом и

глазом; Сережа передавал мне свои семейные "тайны"; из слов его возникал

мир, более интересный и более жуткий, чем роман с "привидениями"; в нем

Эдгар По сочетался со "старухою" Эркмана-Шатриана;22 здесь изучал я падение

одного рода; и, когда возвращался в Москву, мне казалось, что я проснулся и

Дедово привиделось мне.

АЛЕКСАНДРА ГРИГОРЬЕВНА КОВАЛЕНСКАЯ


Дедовский церемониймейстер, "бабуся", просунулась в отрочество с 1896

года сказочною старушкой, выставив тоненький, крючковатый носик из-за

розового куста: "Пойдем, мальчик, за мною: в мой пряничный домик!" Я был

шестиклассник; родители моего друга уехали за границу; в квартиру их, к

внучку, переселилась "бабуся"; и каждый вечер сидели мы за чайным столом,

журча о Жуковском, Ундиночке, дядюшке Струе;23 из-под самоварного крана

вытрясывалась черная, кружевная наколка сутуловатой "бабуси", срывавшей звук

эоловой арфы;24 в егозящих ее глазенках, - черненьких, остреньких, -

прыскали искорки; охватывали переживания младенческих лет и строчки Уланда,



Достарыңызбен бөлісу:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   62




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет