Л. И. Гительман. Учитель сцены 3



бет27/78
Дата23.06.2016
өлшемі4.21 Mb.
#154378
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   78

III


Почему Шаманов идет на такой отчаянный риск, провоцируя выстрел Пашки? — первый поставленный мною вопрос.

Что же произошло с Шамановым до этого момента? Прошлое героя меня интересует {192} лишь в тех аспектах, которые оказывают непосредственное влияние на нынешние события пьесы. Так мне важно, что он интеллигентен. Не образован, а интеллигентен. Почему это так важно — разберемся позже. И еще одно мы должны иметь все время в виду: он следователь. Причем, очевидно, раз так хорошо складывалась его карьера, достаточно одаренный. А это значит, что его мышление направлено на анализ, на постановку вопросов и поиск ответов, на рассмотрение факта с разных сторон, с разных точек зрения, на бесконечные сомнения в поисках истины, на психологическое моделирование. Это его профессия, более того, вероятно, призвание. А значит — определенная настроенность мышления, которая из профессии переходит в черту характера. И если Шаманов пережил жизненную катастрофу (а это мы уже установили), то, видимо, его душевные силы направлены теперь на осмысление происшедшего с ним и на самоанализ.

Подлинной интеллигентности свойственна самокритичность, а то и беспощадность в самооценке. А уж русского интеллигента с легкой руки Достоевского обуревает и страсть к самобичеванию и самоуничижению, которые, как известно, «паче гордости»! Характер же человека выявляется в тех выводах, которые он делает из сложившихся обстоятельств, следуя этой самокритичности.

Итак, Шаманов, очевидно, руководствуясь определенными идеалами и нравственными позициями, вступил в борьбу за справедливость, «невзирая на лица». И потерпел фиаско. Добытая им истина оказалась ненужной и неудобной для тех, от кого он зависел. В том круге, к которому был приобщен Шаманов, он оказался в изоляции. Таким образом, перед ним встала необходимость выбора способа выйти из создавшегося положения. Вариантов могло быть несколько. Первый: перенести борьбу за свою правду на другие уровни и продолжать ее до окончательной победы или поражения. Этот выход для сильного характера. Допустим, что борьба все же была бы проиграна. Тогда — суметь как бы вычеркнуть из сознания это поражение и взяться за новое дело, руководствуясь все теми же убеждениями. Опять-таки — перспектива сильного характера.

Другой вариант — Шаманов принимает предложенные «условия игры». Тем самым сохраняя свое положение, дружбу с «кругом», жену, карьеру и прочие блага. Но как же быть с принципами, с идеалами?! А русские интеллигенты обожают идеалы и принципы и мысленно готовы за них взойти на костер. Поэтому такой вариант гордо отвергается Шамановым. Скандально отвергается! Бросил жену, «чью-то там дочь», очевидно, требовавшую от него компромисса и т. д., словом, наделал кучу глупостей с точки зрения бывших своих покровителей и друзей. Казалось бы, этот поступок тоже свидетельствует об определенной силе характера. Да он и был бы таковым, если б, совершив его, Шаманов в дальнейшем повел себя иначе. Почему бы ему не уехать, коли уж он все тут порвал, в какую-нибудь Читу или Архангельск, Одессу или Москву, наконец? Следователи нужны, без работы он, надо думать, не остался бы. Но Шаманов-то избирает другой путь. Он остается тут и не тут, отправляется в глубинку, в Чулимск. Он скажет: «Мне просто некуда было податься», — это ерунда, слова! Что значит в наше время «некуда податься», да еще для человека молодого и одинокого?!

Что же получается? Он гордо порвал с прошлым!.. но ведь и не порвал!!! Он уехал… и не уехал. Он тут же — в рамках того же областного или краевого управления, «в поле зрения» своих бывших патронов, в радиусе полной досягаемости. Только руку протяни — и я тут, вот он я, в Чулимске! Только кликните!

Что же это за поступок и в чем его мотивы? Не в том ли, что у Шаманова не хватило сил, душевной пружины, чтобы замах довести до удара? Значит, это поступок человека слабого. Да, так. Шаманов гордо отклоняет компромисс, но мучается оттого, что отклонил его. Шаманов надеется, что игру переиграют, {193} что вернут, позовут. Тогда — «и волки сыты и овцы целы», тогда и с принципами-идеалами все в ажуре. Но… не зовут! О нем просто забыли. «А был ли мальчик?»

Вот тут-то и начинается. Шаманов в Чулимске. И обратите внимание — в течение одной сцены с Зиной (331 – 337) он в разных связях трижды скажет не такое уж употребительное слово «безумие»! Безумие его нынешний быт и работа; безумие его связь с Зиной; безумие бороться за справедливость (вот как! — а принципы-то и идеалы? Или они-то и есть главное безумие?). Не прорывы ли это его «внутреннего монолога», в котором он «наговаривает» себе это слово — «безумие!», придавая ему самые разные и противоречивые оттенки и смыслы. Четыре месяца в Чулимске оказались не жизнью, а безумием, кошмарным сном. О том, что он не живет, а спит, или впадает в сон, говорят ремарки, говорит Зина, говорит он сам. Но спит ли Шаманов? Или то, что он выдает за сон, спячку, — лишь способ отключаться от окружающей жизни («безумия!») для погружения в свой внутренний мир, тщательно оберегаемый от Зины и ото всех прочих?

А там, в этом внутреннем мире, идет бурное «следствие», изнуряющий спор с самим собой, или вероятнее — со своим двойником. В этом споре есть как бы два Шаманова — один тот, каким он хотел бы быть, другой — тот, который есть. И этот действительный Шаманов подвел первого и не вытягивает на «героя». Он оказался в Чулимске, спит с Зиной и разбирает дела по ограблению киоска с водкой в Потеряихе или по избиению жены мужем за ее «нетактичное поведение». Напомним, что все это происходит в ожидании, что вспомнят, позовут. И пусть это ожидание — тайна даже от самого себя, и себе-то непроизносимая, но оно сидит в каждой клетке, жжет, истязает. И чем дальше, тем мучительнее ожидание. Недаром же говорится: нет хуже, чем ждать и догонять. А если сообразить, что Шаманов лишен какой бы то ни было информации «оттуда», из Города, что благодаря этому он строит самые фантастические предположения, надежды и страхи, то легко представить себе, как он изнурен этой внутренней работой. Тысячи и тысячи раз он перепроверяет все, с ним происшедшее, то видит себя трагическим героем, павшим под ударами непобедимого Зла, то идиотом, который полез на рожон и за это справедливо наказан, унижен и осмеян. Осмеян! — вот самое страшное, жгучее для самолюбия. Непереносимая мука! Перед его внутренним взором встают рожи ржущие, химеры насмешек, издевки, ревущего хохота.

Стоп. Это эмоции. Но о чем они говорят? Об обостренном, воспаленном самолюбии, или точнее — себялюбии. Потерпела фиаско борьба Шаманова за справедливость. Но ранило-то Шаманова не то, что справедливость попрана, а его личное фиаско. Ибо если бы дело было в этой самой справедливости и именно она была бы столь дорога Шаманову, то он нашел бы способ бороться за нее дальше. А дело-то в том, что он споткнулся на этой борьбе за справедливость и расквасил нос и, забыв о справедливости, стал носиться со своим расквашенным носом, неотрывно глядясь в зеркало, в ужасе от того, каким он был красивым и каким стал теперь.

Видимо, до этой проклятой истории жизнь Шаманова складывалась гладко, не ставя его перед серьезными испытаниями. И было легко «программировать себя на положительного героя» — все совпадало. И Шаманов имел реальный успех у самого себя, не от самодовольства или самовлюбленности, а потому, что удавалось быть таким, каким хотелось быть. Но вот пришел час испытания на прочность его нравственных позиций, и Шаманов испытания не выдержал.

Но Шаманов умен и, как мы сказали, достаточно самокритичен. Что же это получается? Полное несоответствие запрограммированного для себя кодекса и реалий поведения, а главное — чувствований, ибо Шаманов не может не отвечать самому себе, почему он так страдает. Шаманов как бы опять двоится: его сознание диктует одно (и это благородно, разумно, это и есть — «порядочный {194} человек»), а его натура — другое. И это «другое» заставляет его мучится оттого, что он попытался в ущерб себе быть благородным и порядочным, сдонкихотствовал, свалял дурака. Это «другое» заставит его совершить ряд действий (уже в рамках пьесы), от которых тот — первый, благородный и порядочный Шаманов — будет страдать.

Но тут надо уточнить одно и очень важное, может быть, даже решающее качество Шаманова. Он искренен и честен. (Далее я вернусь к подтверждению этой мысли.) А раз так, то честность заставляет его быть беспощадным к себе, а эта беспощадность, помноженная на искренность, вызывает подлинные страдания, подлинное отчаяние.

И так продолжается четыре месяца! По восходящей, ибо время работает против Шаманова. Два Шаманова водят друг друга по кругам нравственного ада!

И тогда «блудница-мысль» подсказывает простой и уж наверняка эффективный выход — приставить пистолет к виску и нажать спуск. Убежден, что эта мысль не раз искушала Шаманова. Еще бы! Какое освобождение ото всего, ото всех и прежде всего от самого себя. Но это требует силы воли. А этого-то и нет у Шаманова. Он слабый человек. И в этом все дело. Он не может принять волевого решения. Если бы мог, не произошло бы ничего из того, что случилось прошлым летом в Чулимске, хотя бы потому, что Шаманов в нем никогда бы не оказался.

И вдруг происходит событие чрезвычайное! Шаманову присылают повестку для участия в суде по пересмотру того самого дела.

Казалось бы, случилось то, чего он затаенно ждал и чего хотел страстно: вспомнили, позвали, колесо его судьбы делает крутой поворот.

Но с чем он поедет туда, в Город? Бороться за восстановление попранной справедливости? Но он и сам в нее не верит, она превратилась в химеру, в «безумие». Он же не знает, чего от него хотят, снова вытаскивая из забвения. Да если бы и знал! Приехать на белом Росинанте и махать картонным мечом своих «принципов»? Дудки! Это уже было. «Пусть этим занимаются другие, кто помоложе и у кого черепок потверже» (336). Приехать кающимся грешником, со склоненной головой, «чего изволите с?» Немыслимо. Значит — не ехать и пропади оно все пропадом. Но… Это последний шанс. Упустить его — значит, дать себя вычеркнуть из списка «живых», значит, навсегда похоронить себя в чулимсках? Тупик! На факт получения повестки есть два ответа, только два — или ехать, или не ехать. Но ни тот, ни другой невозможен. Третьего не дано. Абсурд, но Шаманов ищет третий. В тот момент, когда он решает — «нет», его охватывает отчаяние, и он хочет кричать — «да!». Но едва подумав — «да», он с отчаянием кричит «нет!». И тогда мысль о том, чтобы кончить все разом, становится единственным возможным решением. Так кажется. Соблазн велик.

Вот так начинает жизнь в пьесе Шаманов.

Но это его мир, мир, скрытый ото всех. А на поверхности — утро как утро. Надо ехать в Потеряиху и Табарсук, заниматься ежедневной нудой. Чулимский сон продолжается, сегодня как вчера, как завтра, как всю, всю жизнь.

А тут вернулась из отпуска Зина. Зина хочет любить и быть любимой. И надо спать с Зиной — кому?! — человеку, который на грани смертельного решения, человеку, упершемуся лбом в черный угол безвыходности и отчаяния. Безумие!

И одиночество. Некому, да и нельзя никому раскрыть этот свой душевный ад! Кто может понять этот «диалог с чертом», кто способен чувствовать так глубоко и мыслить так изощренно кроме него, Шаманова? Не Зинаида же?! Да и как это все объяснить? Его замучили бы нелепыми вопросами, и чем более он рассказал бы, тем больше возникло бы этих вопросов. Ведь за четыре месяца он сам только и делал, что задавал себе вопросы и не находил ответов, а если и находил, то такие, в которых и себе не признаешься. Вот и приходится прятаться за горькую шутку — «хочу на пенсию». В эту нелепость (ему {195} 32 года) вкладывается, однако, не такая уж нелепая программа. Эта «пенсия» — символ освобождения от необходимости что-то делать, а стало быть, и что-то решать, за что-то нести ответственность. Это символ духовной смерти.


В нашей педагогической и режиссерской практике мы часто спешим определить действие. При этом найденное определение нередко носит механистический характер. Не случайно еще в давние мхатовские времена В. И. Немирович-Данченко был серьезно обеспокоен тем, что в погоне за «действием» нередко ускользает «душа» произведения. Именно поэтому в своей режиссерской практике он придавал такое огромное значение приобщению артиста к постижению режиссерского замысла в самом начале работы. Я глубоко убежден, что этот путь плодотворен. Определению действия должна предшествовать глубокая распашка мотивов, чувственных побудителей действия. Не потом, а сначала. Не через действие приходить к постижению «души», а поняв, душу автора, персонажа, ситуации, всей пьесы, наконец, отыскивать то действие, которое только ей, этой душе, присуще и только ею может быть объяснено.

Лишь избранным по одаренности и мастерству режиссерам удается реализовать завет позднего Станиславского, то есть начинать с «белого листа», исходить из самого элементарного действия и, постепенно осложняя его предлагаемыми обстоятельствами, в результате ничего не пропустить из сферы «души». В большинстве же случаев стремление схватить как можно скорее действенную природу в еще смутно понятых предлагаемых обстоятельствах ведет к обеднению суммы этих обстоятельств. Поиск останавливается на найденном более или менее целесообразном действии. Станиславский говорил — сыграть роль, это сыграть всю сумму предлагаемых обстоятельств. Часто мы спешим и поспешность приводит к упрощению, к подмене неповторимой субъективной логики поведения персонажа той самой «общечеловеческой» или абстрактной логикой, о которой говорилось выше.

Вот почему мне кажется столь важным и нужным на студенческой скамье приучать будущего режиссера к необходимости и воспитывать потребность максимально расширять сумму предлагаемых обстоятельств, исследовать противоречивость мотивов, приводящих к поступку. В практике работы с артистом почти всегда сталкиваешься с одной и той же тенденцией: свести клубок противоречий, каким является любой художественно созданный характер, к однозначности. Исключающее «или» (или «добрый», или «злой», или хочет того-то, или не хочет), вместо объединяющего эту противоречивость «и» (и хочет, и — по таким-то причинам — не хочет).
Но вернемся к Шаманову. Итак, полученная повестка все сомнения и колебания Шаманова довела до критической остроты. Решение нужно принять теперь, сейчас. Отложить некуда. А решения нет, нет, нет.

И вот началось действие пьесы. С первого шага накапливается у Шаманова мучительное изнурение глупостями, ненужностями. Забыл пистолет у Зинаиды. И она «с подтекстом» возвращает его: «На, и больше никогда не оставляй у меня эту штуку» (325). Почему, ну почему не оставлять?! Да потому, что наша любовь такова, что либо сама застрелюсь, либо тебя застрелю — подразумевает Зина, или во всяком случае так ее расшифровывает Шаманов. Он ведь все расшифровывает скрытые смыслы. Безумие!

Не успели сесть завтракать — тост. Тост «за любовь без обмана» (329), к которому — конечно же! — присоединяется Зина. Еще бы — он ее обманул, как же иначе! Все об одном и том же. Даже недожаренную яичницу не пропустит — как же, ревность! (330). Господи! Чем занята ее голова, когда он, Шаманов, погибает, погибает!!

Теперь лезет какой-то старик! С какой-то дурацкой пенсией! И получается, что он — {196} чуткий, умный, интеллигентный Шаманов — ведет себя глупо и жестоко. И это ему, Шаманову, отвратительно. Черт! Вот до чего он дошел. До чего исказился.

Потом, позже, Шаманов будет исправлять, заглаживать это бездушие (353). В очень трудный момент для себя он все же расспросит старика, как его дела, посочувствует даже. И весь Шаманов в этом. Мы увидим множество примеров того, как, занимаясь собой, то есть действуя в отношении окружающих безответственно и без самоконтроля, он проявляет черствость, грубость, жестокость. Но как достаточно рафинированный интеллигент, спохватывается, кается и пытается заглаживать содеянное. В чем тут дело? Очевидно, опять-таки в столкновении «натуры» с разумом, то есть в данном случае — с принудительной порядочностью. А для чего эта «принудительность»? Для того чтобы непременно, обязательно и всегда иметь успех у самого себя. Значит, сознательно Шаманов порядочен, благороден, а по «натуре», по власти безотчетных непроконтролированных движений души, возникающих в ответ на то или иное предъявленное к нему требование окружающих, черств, жесток, раздражителен. Что все это, как не крайнее себялюбие? Запомним это предположение, чтобы проверить его в дальнейшем.

И вот Шаманов остался наедине с Зиной (330 – 337). Все то же самое, те же самые глупости, и все про то, как мало он ее любит. Все то же безумие, но только сегодня непереносимее еще в десять, в сто, в тысячу раз больше, чем всегда. Шаманов разговаривает с Зиной, даже лучше сказать — болтает. Даже с юмором. Но ведь в каждой его фразе — вчитайтесь-ка! — сколько жестокости, сколько раз в течение этого разговора он больно ранит Зину. Может быть, она заслуживает этого? Ну, о Зине мы еще поговорим подробно.

И вдруг… то, чего Шаманов ждал четыре месяца, мучительно, с надеждой, с отчаянием ждал, — информация из Города, от тех, чье мнение о нем, чье отношение к нему все решает. И Зинаида с беспощадной точностью воспроизводит интонацию брезгливо-возмущенной недоумевающей Ларисы, их рупора (334 – 335):
«У него было все, чего ему не хватало — не понимаю…

Он бы далеко пошел, если бы не свалял дурака…

Он уперся как бык… не знаю уж, кем он себя вообразил, но он тронулся, это точно…»
Вот как они о нем говорят, о нем, изгое, отщепенце, нарушившем закон клана.

Шаманов затаился — решается судьба. Не выдать себя, не спугнуть Зину, источник этой решающей информации.

И вот все ясно. В город возвращаться нельзя, незачем. Вот когда пришло истинное поражение. Тоненькая ниточка надежды лопнула. Вот теперь — все! Это отчаяние теперь несомненного и необратимого проигрыша Шаманов перевертывает в издевательскую тираду против вообще борьбы за справедливость. И тогда Зина сообщает ему и приговор, вынесенный ими и произнесенный Ларисой: «Что ж, деревня, говорят, успокаивает. Он правильно сделал, что уехал туда» (336). Вот его место. Его удел.

Значит, выбор — ехать или не ехать в Город — наконец сделан. Не им, за него. Все определилось. Остается Чулимск. Или… Все та же соблазнительная и отталкивающая, манящая и пугающая мысль — кончить все разом и… покой.

Если бы в эту минуту, к концу разговора с Зиной, подошла запоздавшая машина и Шаманов уехал бы разбирать правонарушения в Потеряихе и Табарсуке, вероятно, кризис миновал бы, и Шаманов зажил бы в новой данности — без иллюзий и надежд, которые лелеял в себе четыре месяца. Но машины нет. Он вынужден ее ждать, околачиваясь в чайной, и это ожидание становится роковым.

Пашка грубо пристает к Валентине, и Шаманов вмешивается. И совсем не потому, что хочет защитить Валентину, а потому что самый факт какой-то мельтешни, суеты, {197} шума сейчас для него невыносим. Но он оказывается втянутым в конфликт с Пашкой, нарывается на его прямую угрозу. Эпизод для Шаманова сам по себе плевый, но сейчас он аккумулирует его раздражение. И оно тут же дополняется новой безобразной сценой — дракой Пашки с Дергачевым. И Шаманову снова невыносимо сейчас все это, и он снова вмешивается по той же «своей» причине, а вовсе не для того, чтобы разрешить конфликт. «Веселенькое утро, ничего не скажешь…» — говорит он (342).

А машины все нет. И Шаманов «сначала рассеянно, потом внимательнее» следит за тем, как в который раз уже за сегодняшнее утро Валентина чинит разрушенную ограду палисадника. И первый раз за все время пребывания здесь он заговорил с Валентиной. О чем и зачем? И за чем именно следит Шаманов? В занятости Валентины этой дурацкой оградой, «которая мешает рациональному движению» и за которой и раньше наблюдал Шаманов, как за одним из проявлений чулимского безумия, сейчас возникает некая странная рифма с его собственной судьбой. Ведь совершенно ясно, что если Шаманов только что потерпел катастрофу, его интерес направлен только вглубь себя. И если что-то из внешнего мира оказалось способным привлечь его внимание, то только в связях с ним самим, в этой самой «рифме». Неважно Шаманову сейчас, как было на самом деле. Сейчас, когда все в нем вопит от боли и бессилия что-либо изменить или поправить, он сам себе представляется жертвой бессмысленной борьбы за идеалы (особенно в шлейфе разговора с Зиной).

Но с другой стороны, хотя и говорит он с Валентиной резко, категорично, почти грубо, это совпадение безумий — его и ее — делает ее вдруг, сейчас, по «власти минуты», чем-то притягательной для него. Парадоксальной похожестью обреченности усилий. Разговор о палисаднике Шаманов завершает дважды повторенным категорическим утверждением: «Говорю тебе, это напрасный труд» (344). И дело не в том, что ему интересна судьба усилий Валентины, а лишь в самоубеждении, в утверждении себя в необходимости покончить с иллюзиями раз и навсегда. Надо убить в себе малейшее их шевеление.

В работе с актером и в анализе пьесы я придаю чрезвычайное значение тому, что называется «властью минуты». «Власть минуты» — это те неожиданные парадоксальные связи, возникновение которых вдруг, как бы без видимой причины, изменяет логику чувства, поведения, создает неожиданные и как бы дезориентирующие оценки. Исследуя жизнь образа по законам «власти минуты», удается находить порой чрезвычайно интересные объяснения его психологических ходов и уходить от объяснения явления по законам абстрактной логики. Проникновение в область «власти минуты» принадлежит несомненно к числу тех догадок, которые отличают «угол зрения» художника от стереотипного объяснения поступка.

Стало быть, подчеркиваю: в эти минуты Валентина стала симпатична Шаманову своим наивным заблуждением, родственным его столь уже далекой, как ему сейчас кажется, идеалистической молодости. В эту минуту Валентина шевельнула в душе Шаманова связи с чем-то милым, молодым, навсегда утраченным, а потому сладостно-грустным. И, глядя сейчас на Валентину, Шаманов словно бы глядится в зеркало, где видит не нынешнего «старика», мечтающего о «пенсии», а юношу, полного наивных надежд и веры в жизнь, добро, справедливость.

Но Шаманов отгоняет от себя это мгновенное наваждение и звонит в милицию. Он столбит принятое решение не ехать в суд и не делать «красивых жестов».

В течение этого разговора возникают еще два важных звена. Первое — это разговор с Федей о том, где ночует Шаманов. Только что благодаря Валентине Шаманов прикоснулся к своей «чистой юности». И от этого прикосновения и сам чердачный мезальянс с Зиной, и тем более разговоры о нем невыносимы, как невыносимо возвращение в мир безумия после краткого просвета.

{198} Второе — то, что этот самый разговор невыносим и для Валентины. Для нее — по совсем другим причинам: ревности, стыда и боли за Шаманова и т. д. Истинные мотивы ее реакции Шаманову неизвестны. Но эта общая для них невыносимость и стыдность снова, пусть на мгновенье («власть минуты»!) сближает его с ней по знаку похожести. И тогда начинается главная часть разговора Шаманова с Валентиной (345 – 348). Но с ней ли он говорит? Нет! Возникшее в нем через Валентину, благодаря ей путешествие в свою молодость — вот что ему сейчас сладостно, и приятно, и грустно, вот что пробудило в нем лирическое размышление. Ведь он говорит только о своих чувствах, о своих наблюдениях, о своих воспоминаниях. И если и задает Валентине конкретный вопрос — почему она не уехала из Чулимска, то лишь для того, чтобы получить подтверждение правильности своего предположения.

Позже (349) он издевательски скажет Зине: «Она явилась неожиданно, как луч света из-за туч». И на самом деле, эти минуты с Валентиной по изложенным причинам похожи на прорыв луча света среди туч. Да только луч света не Валентина, а то внезапное, секундное движение души Шаманова, которое вызвало в нем такое неожиданное и вроде бы уж совсем неуместное сейчас ощущение светлой грусти и любви к себе, утраченному.

И вдруг в ответ на это сугубо интимное, личное движение души, для которого Валентина лишь повод, а вовсе не причина, она лезет к нему с признанием в любви. Позже он скажет: «Ну вот… Только этого мне недоставало» (348). А сейчас полная, полная неожиданность, застающая его врасплох. Но ощущение ненужности ему этого признания и этой влюбившейся девчонки возникает в нем сразу же. В первую очередь, как оборона от всяких на него посягательств. И по мере того, как мысль проясняет для него, какие ненужные осложнения тащит за собой это дурацкое признание совсем ненужной ему Валентины, он со все большим трудом сдерживает раздражение. Вслушайтесь в ритм, динамику реплики и в нарастание в ней раздражения, даже возмущения: «Ты славная девочка, ты прелесть (чего стоит это слово в ответ на юное и чистое признание — “прелесть”! — М. С.). Забудь и никогда не вспоминай… И вообще: ты ничего не говорила, а я ничего не слышал… Вот так» (348).

И когда Валентина «негромко, с усилием» говорит, потрясенная и раненная в самое сердце: «Я не сказала бы никогда. Вы сами начали», Шаманов как бритвой отрезает: «Я пошутил».

По ремарке Валентина отступает на шаг. Отступает, очевидно, от потрясения, которое в ней вызывают последние слова Шаманова. Этой секунды достаточно, чтобы Шаманов успел понять совершенную им жестокость и хамство, так как немедленно же он дважды пытается остановить убегающую Валентину. Вот тут-то он и скажет фразу, которую я приводил раньше: «Ну вот… Только этого мне недоставало». Но теперь мы можем понять более широкие и сложные связи, которые в ней заложены. Да, конечно, «недоставало» ему только этой ненужной и обременяющей его любви. Но это только частность. Главное же в том, что Шаманов, поддавшись инстинктивному началу, опять нарушил «программу благородства и порядочности», а это еще один камень, брошенный на чашу неуспеха у самого себя. Что получилось? Он оскорбил милую хорошую девочку в ее, вероятно, первом трепетном чувстве. Этот удар мучителен и в восемнадцать лет кажется сокрушительным. Что, кроме горького стыда и отвращения к себе, могло это вызвать у Шаманова? Ведь он же безусловно честен с собой. Значит, после на секунду сверкнувшего «луча света из-за туч», мрак и мука в душе Шаманова сгущаются. В таком состоянии его находит Зина (348 – 351).

Зина прибегает со своего наблюдательного пункта в аптеке, обуреваемая ревностью и уверенностью, что теперь он пойман с поличным. Истинная причина его холодности с ней теперь открыта. Вот она — Валентина!

{199} Что сейчас могло быть для Шаманова неуместнее, нелепее, безумнее, наконец, чем сцена, которую ему закатывает Зина?! И когда сначала в тираде, издевательской в первую очередь над самим собой, но и над ней тоже, а затем в разразившейся истерике он кричит Зине: «Ну что, что, что может быть у меня с этой девчонкой? Ну? Чем, черт меня подери, похож я на влюбленного? Ну чем, я тебя спрашиваю!» — я верю в полную и абсолютную искренность Шаманова. Да, сейчас, когда четырехмесячная самопытка разразилась катастрофой, ему не до любви, не до ревности, не до «девчонки». А градус этого страдания, в котором так много сплелось в единый узел, определяется точно: «На тебе лица нет… Ты не болен?» — спрашивает его Зина (350).

Да. Он болен. С ним не только истерика. Он на грани безумия. И если бы подслушать его внутренний монолог, то он про то, что больше нельзя, предел достигнут, конец, конец! Это прозрение достигнутого предела сил душевных, за которым небытие, и определяет ремарку «негромко, полностью равнодушным голосом» перед последней фразой Зине: «Уйди, я тебя прошу». Это — после только что бушевавших страстей.

Вампилов отмечает паузу после ухода Зины, длинную паузу: Кашкина проходит весь путь до своего мезонина, а по планировке Вампилова это длинный путь. Чем же разрешилась бы эта пауза для Шаманова, если бы не появился Пашка? Не знаю, совершил ли бы Шаманов «поступок», но убежден, что эта пауза — раздумье о самоубийстве, вызванное непереносимым отвращением к себе. За все.

Но появляется Пашка (351 – 353). Тоже с ревностью, с угрозами, со всей своей мерзостной пошлостью насильника в самом широком смысле слова. Для Шаманова сейчас Пашка словно бы символ «чулимского безумия». И это чулимское безумие ему говорит — убью!


Пашка (глухо). Убью, понял?

Шаманов (усмехнулся). Убьешь?

Пашка. Убью. И не посмотрю, кто ты есть и не у тебя там на ремне прицеплено. Убью.

Шаманов. Да неужели?..

Пашка. Думаешь, пушки твоей постесняюсь?

Шаманов. Убьешь?


Обратите внимание, что Шаманов игнорирует все тексты Пашки, кроме одной мысли — Пашка может его убить, то есть сделать то, на что сам Шаманов не может решиться.
Пашка. Плевал я на твою пушку.

Шаманов (не сразу). А что пушка?.. Вот она. (Достал кобуру с пистолетом, вынул пистолет, положил его на стол и отодвинул от себя, ближе к Пашке.) Убьешь? (351)


Так Шаманов сам вкладывает в руку Пашки пистолет. Шамановская блудница-мысль не может не уловить в этом соблазнительного парадокса: его, Шаманова, убьет, наконец, чулимское безумие, которое так удивительно воплотилось в Пашке. Тут сразу сольется все — и избавление, и месть. Кому? Не важно! — всем, кто изнасиловал красивую его, шамановскую душу, себе-неудачнику, наконец. Шаманова охватывает азарт борьбы за такую развязку. Теперь уже Пашка не вывернется, нет. И Шаманов разъяряет Павла его же средствами. Он говорит с ним на «языке Чулимска». И оттого, что он заговорил на этом наречии, для него сейчас все средства хороши, он их не разбирает: ложь о Валентине и их отношениях, издевательство — все годится. И Пашка готов. Он выстрелит.

Но одно дело теоретически заигрывать со смертью, другое — упереться в направленное на тебя смертоносное дуло, когда от небытия тебя отделяет лишь движение пальца. Чужого пальца, над которым ты уже не властен. И ужас, смертельный ужас охватывает Шаманова. Но отступления нет. И он, «вцепившись руками в подлокотники стула, кричит истерически» — «Стреляй!»

И Пашка стреляет.

И Шаманов умирает на секунду раньше, чем грянет выстрел. Умирает в судороге немыслимого {200} ужаса от мгновенно ожигающего желания остановить неизбежную смерть, от захлестнувшего желания жить. Умирает. Так во всяком случае ему показалось.

Но выстрел не грянул. Осечка. Следует развернутая ремарка Вампилова: «На лице Шаманова — ужас, потом недоумение… Приходит в себя, но разжать пальцы, которыми он несколько секунд назад схватился за подлокотники, ему не сразу удается. Но вот он овладел руками. Ладонью провел по лбу и глазам». И далее (после ухода Пашки): «Шаманов хотел подняться, но безуспешно. Ноги его не держат». И лишь после этого Шаманов возвращается к реальной жизни.

Что же произошло? Шаманов прожил реальность смерти, но не умер. Несколько мгновений, проведенных «по ту сторону», поставили в нужное соотношение болтовню о смерти и ее реальность. Шаманов, только что уткнувшийся в полный и безысходный тупик и так хотевший смерти, теперь более всего хочет жить, он получает эту жизнь как бы заново в ошеломляющем ощущении чудесного спасения. Он вернулся «оттуда», чтобы жить! ЖИТЬ! ЖИТЬ!

Естественно, что пережитая «клиническая смерть», стресс не вдруг перерабатываются сознанием, и предложенная Вампиловым ремарка «ладонью провел по лбу и глазам» означает первый шаг, первое движение в преодолении наваждения, владевшего Шамановым. Понадобится целый день, чтобы это первое движение переосмысления всего, с ним происшедшего, превратилось в ликующую радость, овладевающую каждой клеткой его: я не умер, Я ЖИВ, Я ЖИВУ!!!

Вот я и получил ответ на первый свой вопрос.

Разумеется, вытягивая одно звено из цепи, волей или неволей приводишь в движение всю цепь. И, разрешая одно частное недоумение, находя мотивировку одного поступка, естественно, совершаешь разведку всей «системы» образа.

Замечу, что во всем изложенном пока я не обнаружил никаких подтверждений любовного чувства Шаманова к Валентине, которое померещилось при первом чтении пьесы. Но ведь Шаманов сразу после выстрела Пашки пишет записку Валентине. И назначает ей свидание, здесь, в чайной, сразу после работы, в десять часов вечера. Почему же?

Это и есть второй вопрос, возникший при первом размышлении.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   78




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет