Нарком Луначарский 36 Вопросы тактики и формы руководства 44


Арена пролетарского творчества



бет34/47
Дата23.06.2016
өлшемі2.9 Mb.
#154454
1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   ...   47

Арена пролетарского творчества


Испытанная образность метила, между тем, и последовавшие вскоре спектакли. Их начали готовить осенью 1918 года. Печать сообщала, что Мгебров, с отъездом Игнатова ведавший Тео петроградского Пролеткульта, «составил инструкцию, согласно которой в Пролеткульте будет образовано ядро настоящей труппы»760. 7 октября была создана Арена пролетарского театрального творчества. Функции разделились. Студия решала учебно-тренировочные задачи, Арена показывала инсценировки и пьесы. Работали там в основном одни и те же люди: ответственный руководитель Бессалько, главный режиссер Мгебров, руководительница студийной группы Чекан; председателем месткома стал актер Арены М. И. Вольский. Пластику преподавала в студии А. А. Корвин, умершая от тифа в марте 1919 года, во время фронтовой поездки Арены, декламацию — В. В. Чекан, грим — В. П. Лачинов. Студисты слушали лекции по истории театра, психологии сценического творчества, литературе. Правда, Чекан признавалась, что «молодежь часто свирепствовала и не хотела читать басни Крылова, понижая и повышая {309} голоса; также иногда после пламенных репетиций Мгеброва неохотно шла и на систематизированную гимнастику Ады Корвин»761. Руководители, как могли, старались ввести занятия в регулярное русло и разъяснить студистам пользу учебной подготовки. С этой целью Чекан прочитала особый реферат, напечатав его затем в пролеткультовском журнале762. Притом «баснями Крылова» учителя не злоупотребляли. Поэт В. А. Пяст вспоминал уроки декламации, которые давала Чекан: «Артистка спрашивала учениц расписанные ею прежде — каждой по одному — стихотворения из новенькой — “vient de paraître” — книжки “пролетарского поэта” А. Крайского “Улыбки Солнца”. Затем работницы, ставши в группу, говорили хором стихи В. Кириллова и И. Ионова… Мне как-то сразу стало ясно, что свои, рабочие поэты гораздо больше говорят ученикам, чем все другие, — по крайней мере, в данный “момент”»763.

Керженцев в Москве хмуро воспринял весть об организации «настоящей труппы». Для него, как уже говорилось, главным было студийное самовоспитание, а не театральная деятельность. Он с неудовольствием писал: «Петроградский Пролеткульт попытался создать одну центральную труппу с новым образцовым репертуаром (инсценировки стихов Гастева, Уитмена) и показать своего рода образцовый театр нового рода. Питерцы главное внимание обратили на новый репертуар, пренебрегая и техникой выполнения, и работой над пролетарскими актерами…»764 За технику Керженцев заступался, противореча себе. Но, действительно, слишком еще слабы и неопытны были актеры петроградской Арены.

И не в том состояла беда, что показанные питерцами инсценировки, особенно их режиссура, то и дело отклонялись от пролеткультовских заповедей. Система воспитания и предшествующий небольшой сценический опыт не помогали раскрыться актерским индивидуальностям, а, напротив, нивелировали их. К встрече с пьесами Арена была не готова, к ним обращались под нажимом местного пролеткультовского руководства, против воли Мгеброва, не без страха бравшегося за драматургию как таковую.

Первой работой Арены явилась еще не шедшая в России драма Ромена Роллана «Четырнадцатое июля», поставленная Мгебровым под названием «Взятие Бастилии». Премьера была подготовлена, как и прежние, в короткий срок — к первой Октябрьской годовщине. Между тем задача выдалась сложная: {310} при всем желании «играть», никогда раньше пролеткультовским актерам не приходилось воплощать индивидуальные характеры. С этим во многом и связана была перестройка студийной работы. Мгебров признавался в своей книге: «Мне, как руководителю отдела, было очень грустно отступать от нашего первоначального пути. Я прекрасно понимал, что постановкою пьесы мы значительно ломаем наш совершенно исключительный путь поэтического театра, по-уитменовски широко вовлекающего каждого в общий ритм, но выбора не было. От нас настоятельно требовали этой постановки». Утешался Мгебров тем, что находил в драме Роллана близость к своим излюбленным массовым действам: «Я все внимание свое сосредоточил главным образом на постановке именно массовых сцен»765.

В центральных ролях выступали профессионалы: Мгебров — капрал Гош, Чекан — актриса Конта. Но навыки «первоначального пути» сказывались и здесь. Образы обобщались до символов. Чекан, по ее словам, изображала Конта в «алой одежде, с алым плащом и фригийской шапочкой на белокурых волосах», пластика строилась «в античных позах»766. Остальные роли были сведены к эпизодическим. Марат появлялся только однажды, в саду Пале-Рояля, с небольшим монологом; роль исполнял В. Д. Озимин, начинавший еще в театре Балтийского завода. Сократился и текст Камилла Демулена — М. И. Вольского. Многие роли вообще проходили как голоса из толпы. Это не было большой вольностью режиссера, поскольку и Роллан отвел важное место репликам массы. Например, в первом акте, в саду Пале-Рояля, толпа весело поносила аристократов. Вскарабкавшись на плечи дюжего носильщика, парижский гамен бойко отвечал на его прокурорские вопросы, одновременно шутливые и суровые, вызывая смех на сцене и в зале. Гамена играл семилетний сын Мгеброва и Чекан, Николай. Он тоже появлялся в «общих планах» революционной массы.

В интервью после премьеры Мгебров признавался: «Эта собственно романтическая вещь не совсем в плане нашего театра… Я думал поставить эту грандиозную вещь на площади, и такая постановка, конечно, производила бы более внушительное впечатление. На фронте, куда мы поедем после празднеств, мы и будем исполнять пьесу под открытым небом». Он добавлял, что в спектакле «было занято полтораста человек. Могло бы быть двести, если бы хор Пролеткульта не отправился на фронт»767.

Подход к драме Роллана как к массовому действу был закономерен по тем временам. Спектакль Пролеткульта даже уступал другим тогдашним постановкам этой пьесы по количеству {311} участников. Например, театр Балтфлота, одним из руководителей которого — до организации «Вольной комедии» — был Л. В. Никулин, привлек к участию в массовых сценах до тысячи человек. Все же пролеткультовское понимание массовости имело свою специфику.

Беря из пьесы то, что относилось к бунтующей толпе, минуя конкретные характеры и судьбы большинства персонажей, Арена Пролеткульта снова служила патетическую мессу во славу отвлеченно понятой революционности. «Главная суть пьесы — массовые сцены, стихийное соборное действо, которое разливается как кипучий поток», — писал критик-единомышленник в отзыве на спектакль768 и ставил это в особую заслугу Арене.

Живые комические сценки выплескивались на поверхность безликой, в самых общих чертах разработанной толпы и тотчас поглощались опять. Они лишь оттеняли суровую героику массы как главного героя спектакля. Зрителю предоставлялось ощутить себя частицей этой монолитной массы, раствориться в ней чувствами и волей, мысленно присоединиться к хору, «соборно» славящему коллективный подвиг и коллективную веру.

Как и прежние инсценировки, спектакль вывозили на различные клубные площадки, поближе к рабочим. «И на Стеклянном заводе, и в Народном доме, и на заводе Речкина, и, наконец, на импровизированной сцене в Смольном эта социальная драма встречается с таким же энтузиазмом, с каким она исполняется артистами Пролеткульта», — свидетельствовал упомянутый рецензент «Грядущего». По его словам, в Пролеткульт поступали «бесконечные благодарности по поводу этой пьесы и приглашения играть еще во множестве районов». Если оставить в стороне пролеткультовскую похвальбу (чего стоят слова о «множестве районов»!), а исходить из логики обстоятельств, то воздействие спектакля, местами в самом деле зажигательное, можно считать воздействием литургического порядка: масса на сцене справляла празднество революции. Образы же оказывались лишь оболочкой соответствующих идей и девизов.

Свою собственную Бастилию, Бастилию живых человеческих характеров, пролеткультовцам взять приступом не удавалось. В твердыне зияли бреши, но она все еще прочно сдерживала лобовой натиск штурмующих.

Если индивидуализация и имела место в зрелищах Пролеткульта, то не по отношению к характеру, личности, а по отношению к сословию, классу. Зрелищем подобного рода явилась и следующая постановка. 29 декабря 1918 года была показана пьеса П. К. Бессалько «Каменщик» («Башня Коммуны»). Критик «Грядущего» писал о премьере, не жалея превосходных степеней: «Петербургский пролетариат… почувствовал настоящую красоту, испытал, пережил настоящий восторг… Эта пьеса {312} ударила с особенной силой по струнам сердец слушателей, преимущественно рабочих, вызвала непередаваемый восторг, бурнопламенную благодарность, как автору, так и режиссеру, тов. Мгеброву, и всей художественной арене Пролеткульта…»769 Событие действительно оказалось заметным, но мало какой театр слышал подобные похвалы в печати…

В пьесе Бессалько дряблому буржуазному интеллигенту — архитектору противостоял смелый молодой пролетарий — каменщик. Оба персонажа только противопоставлялись, только сравнивались: до схватки характеров драматургия не подымалась. Архитектор, деятель кабинетный, неуверенно держался на строительных лесах, падал и разбивался. Так начиналась пьеса.

Мгебров усилил коллективистские мотивы действия. У Бессалько пьеса открывалась диалогом каменщика и маляра, висящего в своей люльке у стены строящегося дома. Спектакль предпослал диалогу развернутую массовку. Вертикальная мизансцена, с ее предварительно заявленной темой высоты, опиралась на широкую пространственную горизонталь толпы. «Мы ввели в этот акт массовые сцены, чего не было у Бессалько… — писал Мгебров. — Внизу, у стены каменщики в однотипных производственных костюмах. Слышатся удары молотков. Звонкая песня оглашает воздух. Много движения. Много бодрого смеха. Кипит производительная дружная работа…»770

На этом фоне и появлялся архитектор, надменный сухарь, чужак, враг, застегнутый на все пуговицы. Подзадоренный женой («Я не могу любить строителей, которые не бывают на верху своей постройки, а ты принадлежишь к их числу»), архитектор подымался на леса.

— Слушай, не делай этого; у тебя закружится голова, — насмешливо говорила жена.

— Я докажу, что творец стоит выше творимого, — следовал ответ.

Архитектор подымался с пролета на пролет. «Падение его изображалось вполне натуралистически: сверху летела огромная кукла», — рассказывал Мгебров771.

Ситуация напоминала отчасти о «Строителе Сольнесе», этом суровом гимне-отповеди индивидуализму. Точно так погибал Сольнес в финале. Бессалько как бы начинал тем, чем кончал Ибсен. Но куда больше Ибсена повлияли на пьесу предшествовавшие инсценировки по стихам пролетарских поэтов.

Жена архитектора в пьесе Бессалько (роль играла Чекан), воочию наблюдая все преимущества молодого, отважного и жизнерадостного каменщика Петра, без раздумий соединялась с ним. Он-то не боялся высоты! Напротив, сделавшись сам строителем, этот антипод Сольнеса начинал сооружать башню {313} небывалых размеров. Образ гастевской «Башни», полюбившийся Пролеткульту, вздымался до небес.

Гастев заканчивал свою «Башню» пылким призывом:

И иди —
И гори,


Пробивай своим шпилем высоты,
Ты, наш дерзостный башенный мир!

Бессалько разворачивал этот призыв в положениях пьесы. Но и у него на первом плане была система призывов; символика образов возникала уже внутри этой ведущей системы.

«Только неистовое племя титанов может начать строить Башню Коммуны… — заявлял, например, творец-каменщик. — Целым миллионом мы будем работать день и ночь. Огонь, железо и камень мы соединим воедино. Целый год будет стоять грохот над городом. Но, наконец, башня упрется в небо, и небо покраснеет от раны, нанесенной ему стальным шпицем башни».

В самом деле, к финалу каменщик взбирался на свою башню, улыбаясь встречным птицам, пересекая облака, и водружал красное знамя.

В схематичных образах пьесы, которую пролеткультовский педагог В. П. Лачинов мягко пожурил за «примитивность»772, воплощалась искренняя романтическая мечта о будущем, о его победных высотах. Символика огня, железа и камня была вообще характерна для Пролеткульта времен его зарождения. Однако, привычно повторяясь, такая образность утрачивала и непосредственность, и силу воздействия.

Уже через год, в апреле 1920 года, печать выносила строгий приговор пьесе и спектаклю. «Театр имеет свои законы, и на телеге их не объедешь, — писал С. А. Гарин. — “Каменщик” Бессалько беспомощно слаб и для сцены вовсе не подходит; вообще это даже не пьеса (отсутствие какой-либо завязки, да и вообще самого действия), а просто отдельные сцены, если хотите — сценарий, живые картины». О постановке Мгеброва критик писал еще того резче: «Массовые сцены совершенно не разработаны», «центр второй картины также парализован исполнением и трактовкой артистов». И заключал: «Любопытна проба, интересен опыт, увлекательно искание — но любительство всегда скучно, неуклюже-буднично»773. Можно было по-разному расценивать суть творческих задач «Каменщика». Но решала их Арена неуверенно, робко, выставляя напоказ уязвимое в пьесе.

По стилю спектакль перекликался с первыми стихотворными инсценировками Пролеткульта. К такому стилю пролеткультовцы особенно тяготели, но меньше всего он им давался на материале собственно драматургическом. Чтобы еще яснее {314} выделить преобладающую линию своих поисков, Арена в вечер премьеры «Каменщика» показала и другую новинку — инсценировку «Восстания» Верхарна: она восходила к хоровой декламации литмонтажей, с перекличкой групп, с выкриками на бегу. Мгебров подробно описал эту свою постановку в мемуарах. Вот как выглядел финал: «Конец стихотворения, весь в отдельных стремительно сыплющихся обрывках слов, сливался с зажженными факелами, которые в стремительном беге мелькали по сцене в руках мятущихся фигур, доходивших до последнего исступления и заканчивавших это метание строгой монолитностью»774. Стихийно разбросанные слагаемые сбивались в единый образ борьбы.

Критик «Грядущего», не скупясь на похвалы, писал, что «Восстание», как и пьеса Бессалько, «также имело колоссальный успех», и воздавал почести Арене, «блестяще, с большим подъемом и любовью исполнившей обе вещи»775. Действительно, искренний пафос «Восстания», плеск знамен, хоровые клятвы и исступленные выкрики заразительно воздействовали на зал. В инсценировках и литмонтажах возвещались символы новой правды.

Насколько специфичны были эти жанры для пролеткультовских подмостков, видно из того, что как раз инсценировкой «Восстания» Верхарна начала свою работу в 1918 году Центральная студия московского Пролеткульта.

Студисты Мгеброва были бескорыстно преданы делу и самозабвенно верили в аксиомы «соборности». Они работали в голодном и холодном Петрограде до тех пор, пока полное отсутствие топлива не заставило их прервать спектакли. Тогда они перенесли свою деятельность на фронт. Петроградские пролеткультовцы выступали перед бойцами Западного фронта — в Пскове, Риге, Двинске, Юрьеве, потом отправились на Северный фронт776.

С этим должны были считаться и противники Мгеброва внутри Пролеткульта. Щеглов свидетельствовал: «Что вызывало почтительное отношение к группе Мгеброва, так это только то, что она все время в буквальном смысле “воевала”, то есть проникала на самый фронт, и это в какой-то мере оправдывало художественную неполноценность спектаклей»777.

9 февраля 1919 года Арена возобновила работу в Петрограде778. А 1 мая была показана «Легенда о Коммунаре»: ее передал Мгеброву писатель-самоучка П. С. Козлов, автор пьесы «Из жизни» (1907), а также двух сборников прозы — о последнем Горький писал Козлову 28 октября 1915 года: «На мой {315} взгляд, у вас есть способности, и вам необходимо учиться, чтобы развить их»779. Обстоятельства войны не благоприятствовали этому пожеланию. Козлов был мобилизован. Ко времени встречи с Мгебровым рядовой боец Козлов служил в Политуправлении Балтийского флота. Это не мешало ему отдавать литературе свободные часы. «Легенде о Коммунаре» непосредственно предшествовала трехактная пьеса «Обреченный» — об участи солдата, изувеченного на войне. Ее показал 15 апреля 1918 года один из театров-однодневок тех времен — так называемый «Театр писателей». «Как ни была отвратительна игра “артистов” “Театра писателей”, пьеса все-таки имела большой успех», — находил рецензент780. Успех был, однако, преувеличен: и пьеса, и сыгравший ее театр быстро окончили свои дни. Имя Козлова ничего не сказало Мгеброву, когда матрос в бескозырке и бушлате вручил ему «Легенду о Коммунаре».

Жанровое определение «легенда» недаром вошло в заголовок пьесы. О совершившейся революции там говорилось как о рождении нового мифа, — быль о современности передать было еще не под силу, да и не только пролеткультовцам. Символизация современных мотивов уже успела достаточно заявить себя в практике раннего Пролеткульта: больше всего на стихотворном участке этой практики, а затем и на сценическом.

Опыты нового «мифотворчества» восходили к революционным идеям молодого Рихарда Вагнера, ориентировались на некоторые эстетические положения Ромена Роллана. Искренние по задачам, они и в самом деле не лишены были по тем временам актуальности, ибо отражали определенные формы стихийного сознания масс.

В «Легенде о Коммунаре» разрабатывалась такая система укрупненных символов, которая позволила бы показать будущее, захватывающее величием. Будущее и прошлое, свет и тьма, свобода и рабство — все проходило в противопоставлении, но для настоящего места не оставалось. Так же противопоставлялись герой — Коммунар и толпа — рабочие. Коммунар, подобно мессии, вел страждущих через некую пустыню в царство свободы. И хотя в финале Коммунар объявлял: «Наш путь, товарищи, закончен. Мне настало время раствориться в вас… Не я вел вас, а вы сами шли, истерзанные рабством, к свободе», — эти слова не вытекали ни из логики происшествий, ни из соотношения образов. Зрелище едва ли можно было согласовать с идеей пролетарского гимна: «Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой»; идея была перетолкована весьма вольно.

{316} Начиналось действие на горных высотах, в дремучем первобытном лесу. При свете луны деревья походили то на гигантские водоросли, то на щупальца осьминога, то на колонны храма. В горе зияла пещера, у входа Мудрец в колпаке звездочета листал древний фолиант под охраной Мысли, опершейся о меч. В фолианте было предсказано рождение Коммунара, освободителя рабочих. Мудрец читал: «Он выведет заключенных из темниц, разобьет оковы рабства и освободит человечество. И, может быть, вначале не поверят ему, и многие отвернутся, но победит он… И люди поверят ему и пойдут за ним, и он приведет их в страну счастья». Собственно, так с самого начала был задан мистериальный «сюжет» предстоящего шествия к земле обетованной.

А пока что, выполняя древнее пророчество, символические персонажи — Сын Солнца и Сын Земли занимались привычным пролеткультовским делом: били молотом по наковальне. Из куска железа они ковали сердце Коммунара, приговаривая:

Тверд и мощен наш удар,


Коммунар! Коммунар! —

а Счастье бросало на наковальню цветы. Сцена несколько напоминала известный эпизод в кузнице Миме из вагнеровского «Зигфрида». Но, как писал В. Б. Шкловский о «революционной Вампуке» Пролеткульта, «ковка сердца Коммунара — это Вагнер, воспринятый по либретто»781.

Из кустарника щерились хари недругов: Вампир, Зло, темные силы стонали, скрежетали зубами, пытаясь помешать добрым гениям, но тщетно. С восходом солнца из железа и пламени рождался Коммунар — М. И. Вольский. Черные волосы свисали до плеч, обнаженное тело перехватывал пояс с эмблемой серпа и молота. Добрые силы приветствовали и наставляли героя. Мудрец набрасывал на него золоченую мантию-хламиду и дарил кольцо. Мысль вручала ему свой меч, Сын Земли — красное знамя. Счастье надевало ему на голову венок. Посылая Коммунара к людям, Мудрец говорил: «Помни, тебя нет, — ты в них». Коммунар клялся служить угнетенным и под звуки гимна небожителей отправлялся в путь.

Но в дальнейшем получалось не так, как рассудил Мудрец: был только герой и не было как раз людей, личностей; их заменяла пассивная, безликая масса.

Во втором действии — в фабричном цеху копошились изможденные рабочие с зеленовато-землистыми липами. Капиталист и надсмотрщики измывались над жертвами. Но жертвы уже прослышали о своем избавителе, «тихо и радостно», как писал Мгебров782, рассказывали о нем друг другу. Внезапно красный {317} свет заливал сцену, и под пение незримого хора в огромном фабричном окне являлся народу мессия — Коммунар. Он обращался к рабочим с речью: «На великую борьбу с угнетателями я призываю вас. Все, как один, на борьбу! Вперед!» Красный свет угасал, сменялся прежним, мутно-зеленым. Коммунар исчезал. Надсмотрщики с бранью разгоняли зачарованную толпу. В третьем действии Коммунар таким же образом представал перед шахтерами.

Четвертое действие у Козлова названо «Бунт», но вернее было бы назвать его хождением по мукам. Мгебров так описывал это действие спектакля: «Часть пустыни с огромным каменистым ущельем, тянущимся ввысь. Солнце освещает только верхнюю часть ущелья. Старики, женщины, дети и взрослые расположились по камням. Они отдыхают от трудного, долгого пути; их лица измождены, их ноги в крови и одежды их рваные… Они все ропщут… Они не знают, куда ведет их Коммунар… Он им так много обещал, и ничего еще этого нет; они жалеют даже о прошлом…»783

Тогда из оркестровой ямы подымалась изнуренная женщина в лохмотьях и страстно убеждала путников верить Коммунару. Виктория Чекан наполняла эту речь таким же трагедийным пафосом, с каким когда-то играла Лауренсию. Но роли были несравнимы. На этот раз «слов в монологе не хватало для воспроизведения грядущих дней, — пишет Чекан, — и на каждом спектакле мне приходилось прибавлять текст»784. Заклиная толпу, взывая к стойкости, женщина подымала на руки маленького сына. И все же толпа колебалась. Лишь появление Коммунара возвращало веру.

«Но здесь, — писал Мгебров, — автор с большим энтузиазмом награждал толпу весьма радостной неожиданностью». Оказывалось, путь был уже пройден, цель достигнута. «Больше не нужно этого, — объявлял Коммунар. — Братья и сестры, путь ваш окончен…» И счастливые путники направлялись к вершине скалы. «Толпа, охваченная волненьем, с гимнами и песнями шла за Коммунаром»785.

После короткой интермедии, в которой по просцениуму в панике убегали Николай II, кайзер Вильгельм и их приближенные, следовал апофеоз. Там, по словам Мгеброва, «как во всякой настоящей феерии, было много света, музыки, пения, танцев, юности и красоты». Чекан появлялась уже в виде «освобожденной женщины Труда с серпом в руках, радостной, в светлой тунике»786. Девушки в светлом вздымали ввысь гирлянды и золотые колосья, юноши — золотые серпы и молоты. Шелестели {318} знамена. Коммунар произносил речь о победе, все пели «Первомайский гимн», написанный В. Т. Кирилловым:

Сестры, наденьте венчальные платья,


Путь разукрасьте гирляндами роз,
Братья, раскройте друг другу объятья:
Пройдены годы страданий и слез…

Исполнялся танец труда, переходивший в живую картину.

Пролеткультовский спектакль эволюционировал: из литургического действа превращался в мистериальное. В «Легенде» уже откровенно шло священнослужение во славу Коммуны, насыщенное митинговыми клятвами и призывами. Эта «мистерия всерьез» была полной противоположностью «Мистерии-буфф», показанной в Петрограде в ноябрьские дни 1918 года. И не только в том была разница, что Маяковский и Мейерхольд дерзко снижали мистериальные формы площадной буффонадой. Главное — люди труда, «нечистые» действовали в «Мистерии-буфф» сами, активно боролись, искали, озадаченно пробовали, весело побеждали. Богоборческие мотивы «Мистерии-буфф» тоже решительно противостояли запоздалому и наивному богостроительству Пролеткульта. «Мистерия-буфф» осмеивала предрассудки слепой веры и славила раскрепощенный разум, обращалась к сознанию зрителей. «Легенда о Коммунаре» вся покоилась на основах веры, и толпа мучеников-горемык приходила там к своей обетованной земле лишь в испытаниях этой веры: самостоятельного пути к цели она не знала, и цель, как приятная неожиданность, открывалась ей по вещему слову мессии.

«Легенда о Коммунаре» ставилась, как будто «Мистерии-буфф» и не существовало. Арена не снисходила даже до полемики. Сказывалось обычное пролеткультовское «неглиже» по отношению ко всему, найденному рядом. Вспоминая о программе инсценировок по Уитмену, Мгебров сетовал на то, что «театрально-художественный мир, за исключением Мейерхольда и очень немногих других, пропустил этот вечер»787. Мейерхольд поступал иначе, чем пролеткультовцы. Осенью 1920 года, когда театр Мгеброва распался, он по старой памяти пригласил бывшего своего актера в штат Тео Наркомпроса и дал роль Пророка в спектакле Театра РСФСР-1 «Зори». От тех дней памятна сумбурная речь Мгеброва на диспуте о «Зорях». Ее осмеял Маяковский, помнивший, быть может, не только Мгеброва — Пророка, но и Мгеброва — прорицателя Тиресия из «Царя Эдипа». Мгебров в Тео и в Театре РСФСР-1 не задержался.

Возвращаясь к «Легенде о Коммунаре», следует признать, что спектакль, смутный по мысли, не блистал и отделкой. Как ни важна строгость формы для подобного соборного действа, массовые сцены опять были срежиссированы приблизительно, на скорую руку. Критика в адрес «Каменщика» оставалась действительной {319} и в этом случае. Постоянный рецензент «Жизни искусства» Н. Д. Носков, стараясь выказать максимум доброжелательности, писал, что действия массы «являют скорее все черты удачной импровизации, чем налаженного спектакля»788. Еще доброжелательней был критик «Петроградской правды». Пьесу он одобрял. «Играют в ней сами рабочие (аренцы Пролеткульта), роли из рабочей жизни им вполне по плечу, и они свои партии ведут с громадным подъемом». Однако актерского подъема было недостаточно, чтобы выстроить действие, а режиссерскую небрежность трудно было отрицать: «Пролеткульт сделал для возможно лучшей постановки пьесы все, что мог и что было в его силах, но узость сцены, плохое оборудование ее бутафорией не позволило, к сожалению, сделать более этого», — заключал критик789.

Оспаривая натянутые похвалы, В. Б. Шкловский писал о пролеткультовцах как о «знахарях» в искусстве. Он заявлял:

«Знахарь — не человек без теории, у знахаря неверная, чаще всего устаревшая теория…

Нельзя отлить пушку по вдохновению; нельзя и играть пьесу нутром, потрохами. Пьесу можно только сделать.

Революционный театр хотел быть театром порыва вдохновения, но от техники он не ушел… Пришла чужая, старая, отбросовая техника, техника оперы и плохого кино, и спектакль пошел по ее колеям.

Печально было видеть талантливую артистку Чекан в ужаснейшей пьесе (“Легенда о Коммунаре”), в шаблоннейших группах и позах.

Постановка как будто была вся составлена из открыток и иллюстраций “Родины” (был такой журнал).

Здесь не было неумелости, не было революционного преодоления формы. Нет, просто я видел перед собой провинциальную традицию формы во всей неприкосновенности…»790

Шкловский бил наотмашь, не находя в спектакле ничего близкого к искусству, не видя в нем своеобразных светотеней эпохи. Такая критика могла показаться преувеличенно резкой, когда бы не подтверждалась другими суровыми оценками.

М. Б. Загорский обнаружил в спектакле петроградцев «черты мелкобуржуазного ощущения революции как творимой кем-то легенды». Он писал на месяц раньше Шкловского: «Как характерно для театра, что он так старательно-вдохновенно воплотил это аллегорическо-оперное ощущение, бросив сердце Коммунара в пылающий горн и явив оттуда образ… ангелоподобного существа {320} с очаровательными кудрями и “золототканными” одеждами, с огромным мечом и пылающими очами… Как убого-мещански и как оперно-трафаретно явлены все эти аллегорические образы…» Весьма скептически описывал Загорский явления Коммунара рабочим — в мишурных блестках, в иконописном ореоле. Выводы были беспощадны. В постановке «все элементарно-примитивно, что, впрочем, и соответствует элементарно-примитивному мышлению о революции». Ценность спектакля сводилась лишь к «наглядной иллюстрации того, каким не должен быть пролетарский театр»791.

Это были не пустые слова. Профессиональный театр тех лет, в отличие от Пролеткульта, не гнушался творческой полемикой, а в зрелищах подобных «Легенде» получал для нее достаточно поводов. Среди прочих и такой тип спектакля имел потом в виду Загорский, когда одобрял «подлинность материалов и их конструктивность» в мейерхольдовских «Зорях» — как доказательство того, что «революция не “сказка”, а факт»792. Смысл сравнения был ясен современникам: театр Мейерхольда отрицал всякую мистику и всякую красивость, доходя в своих отрицаниях до крайностей, прямо противоположных пролеткультовским.

Арена петроградского Пролеткульта не была «мастерской революционно-психологических зарядов», какой считал В. И. Блюм Театр РСФСР-1 и его «Мистерию-буфф»793. В практике Арены скорее обнаруживалось известное сходство с мессами Передвижного театра П. П. Гайдебурова (месса памяти В. Ф. Комиссаржевской, тургеневский вечер и т. п.). Но и это сходство было главным образом внешним. Сам Гайдебуров тогда решительно отрицал классовость искусства. «Искусство выше классовой борьбы», — писал он. «Сколько бы мы ни верили в чистую природу коллективного творчества, — а мы в нее верим и на театре у себя зовем соборным началом в искусстве, — оно есть творчество художественное, а потому подчинено одним и тем же законам. Поэтому и не может быть одной природы в творчестве пролетарском, а другой — в творчестве буржуазном» и т. д.794 Гайдебуров отвергал, следовательно, и практику Пролеткульта. Различие идеологических позиций определяло все остальное. Мгебров вздыбливал и содержание, и стиль гайдебуровских месс. Их интимной форме он придавал космический вид, наполнял митинговыми выкриками, озарял вспышками темперамента сценической толпы. Впрочем, на эту особенность указал еще М. П. Герасимов в отзыве о вечере Уитмена.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   ...   47




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет