21
САНЬЯСИН
Мы шли дни и месяцы, под муссоном и солнцем, через красные, растрескавшиеся равнины, пересохшие реки, через знойные и голодные земли; стрекочущие и усеянные белыми цаплями рисовые поля сменялись рисовыми полями; мы пересекали зеленовато-жёлтые потоки, сердитые реки, затопленные джунгли, где болтали голубые цапли; спали в храмах, спали на дорогах, дежурили на освещённых луной берегах, где тявкали шакалы; мы шли и шли до тех пор, пока все дороги не стали похожи, а все дни не слились в один пыльный ритм; больше не было ни холода, ни голода, ни жары, ни сна, не было ни спешки, ни привязанностей, было нечто, что продолжалось бесконечно, безболезненно, подобно полёту розовых скворцов на закате солнца, или подобно молитвам Браминов, без взлётов и падений, бесконечно. Мы шли на север, постоянно на север, босые, в лохмотьях, никогда не задерживаясь на одном месте больше одной ночи, никогда не прося подаяния больше одного раза в одном и том же месте, и если первая дверь оказывалась закрытой, мы просто опять отправлялись в дорогу. Это был закон, простой закон. Он никогда ничего не говорил, и мне было нечего сказать; мы просто шли, возможно века, и мы пришли из ниоткуда, поскольку везде было одно и тоже; не было никакой цели впереди, никакой памяти позади, никаких ожиданий, никаких надежд, было лишь то, что продолжало двигаться, неизвестно почему и как. И если я останавливался на мгновение закрыв глаза, он жестоко толкал меня:
- Эй! парень, о чём ты думаешь!... Собирайся, пора в дорогу.
Иногда на меня накатывалась волна мятежа.
- Но что…
Тогда он брал пригоршню пыли с дороги и бросал мне в лицо со взрывом смеха:
- Ах ты негодник, ты хочешь есть пыль? Тогда ешь!
И я не знал, плакать мне или смеяться. Какое вообще это имело значение? Не было никакого смысла беспокоиться из-за этой шагающей старой рухляди; и искал ли я вообще что-то. И почему я размышлял, над чем? Чтобы придать себе больший вес, создать суету?... Затем всё исчезало в такой острой абсурдности, что даже нечто другое превращалось в пыль: это было ничем, идущим ни в чём, ищущим ничто, с небольшой частичкой чего-то, что ещё оставалось достаточно живым, чтобы чувствовать головокружение. Это был критический момент. Затем ушло и это; осталась лишь проходящая волна "я". И когда всё расширилось, расслабилось, Саньясин, как бы случайно, остановился на обочине и достал из пояса пригоршню зёрен:
- Вот, парень, ешь, это вкусно.
И он посмотрел на меня с такой нежностью, что мне захотелось плакать, потом я рассмеялся и схватился за его посох:
- Эй, саньясин! Нам пора в дорогу, время!
И мы, смеясь, вместе пошли вперёд. Всё пошло в противоположном направлении; всё было величественным, светлым, о! таким светлым; не было ни дня, ни ночи, ни завтра, ни вчера, не было времени, не было ничего, чему можно было удивиться - это смеялось, это шло вперёд, оно было чудесным образом ничем, которое, возможно, было чем-то, но не глядящим на самоё себя; оно текло подобно реке, двигалось вместе с ветром, оно было глупым как воробей или, возможно, мудрым как журавль на рисовом поле? И это знало обо всём мгновенно: о приближающемся дожде, о разговорах гусей, о вопросе прохожего, о змее под листьями; это был небольшой водопад, низвергающийся повсюду - это было простым и охватывающим себя повсюду. Но одна секунда размышления, один взгляд - и всё затуманивается; больше ничего не понимаешь, всё отрезано. Саньясин вновь остановился посреди дороги и положив руки на бёдра и надув щёки взглянул на меня:
- Ты осёл.
И это было правдой.
Проходили дни, недели, месяцы или годы. Затем эта лёгкость тоже ушла или, возможно, она всё ещё оставалась, но внизу, проявляя себя иногда во вспышках, которые заставляли меня и Саньясина сотрясаться от смеха. Это была великая пена жизни, универсальное искрение миллионов пузырьков, и можно было чудесным образом потеряться в них, как капля теряется в океане, как насекомое в лесу или сок в растении. Но что-то тянуло, звало… вперёд… выше… дальше… или это была просто усталость? Я столько прошёл по этим дорогам, столько раз плавился под этим солнцем, что иногда больше не знал, в этой жизни было это или в другой, в Каменном веке или в Бронзовом, год назад или только минуту; я шёл иногда даже во сне, и когда он внезапно выдёргивал меня - на этой стороне я был или на той? Я медленно погружался в великую беспечальную страну, где больше не было декораций, не было сезонов, не было меня, не было мысли; я следовал ритму своих шагов, которые следовали неизвестно какому ритму, и даже они больше не были моими шагами, это была каденция, которая проходила или текла сквозь меня; я шёл тропами этой огромной страны, раскрывшейся в конце всех дорог, когда тело и боль превратились в ритм молчания, когда молчание расширилось и стало зыбью, превратившейся в песню и ставшей миром, и несла маленькие тени вместе с камнями и колючками – где же тогда несчастье и печальный факт бытия "я", когда всё течёт в этой великой реке? Колючки есть только в человеческом сердце, а моё сердце так устало от всех этих дорог, что от него ничего не осталось или, возможно, оно билось повсюду, и в траве и в цикадах. Где же было это странное изобретение – "я"? Оно было широким, спокойным и безмерно сладким, похожим на сладость миров до человека или после него; это было похоже на грегорианское песнопение и было движимо великим Законом - великий церемониал без тени, без ряби, безграничный и бесстрастный, как будто мы мешали всему своими криками, слезами, как будто нужно перестать быть человеком для того, чтобы войти в великую суверенность мира и разделить империю покоя богов или маленькой белой цапли на рисовом поле. И иногда я чувствовал, что полностью исчезаю, у меня были моменты удушья и всё сжималось; крошечная жёсткость стучащаяся в саму себя – боль от бытия "я", шип, который ранит - и именно в тот момент, у меня было впечатление, что на другом конце нити находится Батха и тянет меня: An Mona, An Mona! И я вновь обнаруживал этот вопрос, мой вопрос, единственный вопрос который я оставил, как будто "я" было единственным в мире вопросом, единственным вопросительным знаком в ничейной стране непосредственного знания.
- Саньясин, скажи мне…
Его взгляд проник в мои глаза. Какое-то мгновение я должен был бороться, я чувствовал, что этот свет собирается растворить мой вопрос; я пожал плечами и снова отправился в дорогу. Но вдруг я увидел - увидел, как видят в момент смерти – всю картину: испачканный шарф Саньясина, капли пота между бусинами чёток на его шее, ветку фигового дерева над дорогой, пыль цвета охры на дороге спускающейся к реке. Если я не задам свой вопрос немедленно - это конец, я уйду, распадусь на составные части.
Эмоция поднималась во мне:
- На этот раз ты будешь говорить.
Я схватил его за шарф.
- Саньясин, ты слышишь, возможно я умру, мне всё равно, я не боюсь смерти, я лишь хочу знать. Я хочу знать, ты понимаешь. Знать зачем, зачем всё это? К чему все эти жизни, эти несчастья, эти дороги, это страдание, если всё это только для того, чтобы покончить со всем этим? Зачем? Зачем все эти годы, миллионы лет завоёвывать жизнь, чтобы потом выбросить её в конце? Вся эта работа, весь труд мысли, боль с которой мы строим себя, страдание от творения, если всё это только для того, чтобы в конце всё было уничтожено, скажи мне? Что это значит, что это даёт, скажи мне?
Он стоял передо мной как камень.
- Освобождение? Блаженство?
Затем я потерял самообладание. Я был похож на абсурдную, маленькую марионетку на обочине дороги, но вдруг, мир страдания обрушился на мои плечи, словно миллионы людей пришли, чтобы закричать из моего тела,. О! это не было метафизикой, это было абсолютной физикой.
- … твои небеса, они мне не нужны, я плюю им в лицо.
Я увидел как раздулись его щёки… Я не знал, хочет ли он рассмеяться или взорваться. Затем я погрузился в пылкую молитву, вырвавшуюся из глубин моего сердца:
- Если эта земля не имеет никакого значения – значения, ты понимаешь, на самой этой земле – если это лишь переход к Запредельному, уловка, чтобы избавится от этого, тогда какие небеса, скажи мне, какое блаженство искупит это страдание? Если для Земли нет небес, если у Земли нет никакого значения, тогда весь этот мир - сумасшествие, я не вижу никакой пользы от рая, пусть он остаётся наверху, я остаюсь с мертвецами!
Он спокойно смотрел на меня и судя по его искрящимся глазам, это его сильно забавляло. У меня стучало в висках, я чувствовал себя так, будто вот-вот рухну в пыль, широко открыв рот, и это был бы конец - но тем лучше!
- Не сейчас, - просто сказал он.
И продолжил свой путь. Затем, я собрал всю свою силу и схватил его за руку – если я не покончу с этим немедленно, я потерян.
- Но когда я буду там, не останется никакой личности!
- Ты боишься?
Я всё ещё видел эту реку, огромное зево, несущее песок под заходящим солнцем, эти воды, медленные и тяжёлые от грязи, пепла мертвецов и молитв живых. А вдали было море в тумане из золотой пыли; и больше не знаешь, было ли это тёмно-жёлтым потоком великой реки или ярко горящим зыбучим песком, или не отправилась ли эта земля в какое-то золотое путешествие – эта земля, земля….
- Боюсь чего? Ты мне скажешь? Мне больше нечего терять.
- За исключением себя.
На берегу были пучки травы, песок, баньяновые деревья; напротив находилась деревня с чуть розоватым минаретом. Позади нас затявкал шакал. Река текла беззвучно как лава. Саньясин стоял неподвижно, облокотившись на свой посох, его оранжевая одежда почти слилась с этим неистовым сиянием.
- За исключением себя…
Кого, "себя"?
Позади вновь затявкал шакал, это был долгий, истерический смех, катящийся по траве и вторящий самому себе повсюду. Затем молчание, время от времени прерываемое каким-то грохотом. Себя… кем было это "я", где было это "я"? Теперь оно стало ничем, даже не жизнью, даже не человеком – где этот человек? Была трава, звери, вода; "Я" приходило издалека подобно реке, несущей мир из грязи, боли и молитв для того, чтобы вскоре быть вышвырнутым в море и раствориться в ничто без всякого труда, в то время как шакал будет тявкать снова и снова. Это "я" катилось тысячелетия; оно было бесконечной древностью, тащившей в своём сердце несчастья, грязь и всевозможный позор – и несколько обрывков радости, настолько смешанных с болью, что они были неразличимы; оно продолжалось бесконечно, понимало всё, несло всё, о! чего оно не несло в своих водах? И на берегу находился некто, кто наблюдал, крошечное нечто, склонившееся над водой, которое ждёт будто оно ждало миллионы лет, с ледникового периода, с тех пор как приходили и уходили люди: под тявканье шакала, под шелест проносящегося в травах ветра, под плач всех, кто приходил и уходил вместе со своими печалями и забытыми историями. Я находился там всегда, на берегу этой великой реки, я был этим взглядом в конце, слабым дыханием всех дыханий, болью всех болей, неистовым вопросом в конце, о! у меня был этот взгляд тысячи раз, там, здесь, в конце жизни, простое маленькое дыхание, как будто всё было собрано вместе в одной единственной душе: несчастья и эпохи, лица и жесты, миллионы бесполезных жестов в последней молитве, которая не была даже и молитвой, а была просто криком в конце. Я жду, о! я жду момента истинной жизни, жизни живой, мира истины – не этой карикатуры на жизнь, обнесённой стеной, запечатанной, умирающей, не знающей ничего, которая не помнит ни откуда она пришла, ни куда идёт; не этой слепоты в теле, без знака, без ключа, за исключением снов и сказок, о! знать, быть бесконечно, жить бесконечно, иметь прямое восприятие, найти нить снова! Жить, любить, простираться повсюду, чувствовать повсюду, видеть повсюду настолько, насколько можно хотеть, насколько можно любить, без отделённости, без расстояний; петь, смеяться повсюду, во всём, что существует, во всём что живёт, во всём что пульсирует; умирать, перерождаться по собственной воле, хранить нить неразрывной и наполнить каждый момент всей тотальностью существования настолько полно, насколько полны все тысячелетия вместе взятые. Я жду, о! я жду часа истины, когда наша любовь, миллионы раз исчезавшая, сожжённая, утекавшая вниз по реке, могла бы любить вновь, любить вечно, когда миллионы наших жестов могли бы прикоснуться к живой славе, сотворённой ими во тьме, когда наши попираемые жизни смогли бы узнать радость, выкованную ими в невежестве, а наши потерянные дыхания запеть победную песнь божественного мира – и мы коснёмся небес своими руками, мы построим жизнь по образу нашей души и воплотим свет в теле. О! я жду, я жду часа "Чего-то Другого", я жду другого существования на этой земле.
- Мы отправляемся в путь.
- Послушай…
- Что ещё?
Я смотрел на него без злости, я находился в дыхании-истине, я находился в спокойной уверенности истины, накладывающей себя.
- Есть что-то ещё, Саньясин, я клянусь тебе, твоё растворение не конец.
Он резко остановился.
- Что ты знаешь, мой прекрасный друг, ты даже ещё не был рождён!
Затем он ткнул меня пальцем в грудь, как тогда, в поезде:
- Если ты хочешь ответа льва, ты должен стать подобным льву. Если ты хочешь ответа человеческого, очень хорошо, продолжай хныкать, страдать и умирать.
И он повернулся ко мне спиной. Затем он внезапно поменял своё решение и набросился на меня как ураган:
- Люди задают вопросы, которые не принадлежат их состоянию, поэтому они не получают ответов. Они получают только идеи. Ты должен изменить своё состояние, мистер Иностранец, ты должен стать как лев!
И он большими шагами пошёл к реке.
Он окликнул паромщика.
На другом берегу виднелся розоватый, со множеством павлинов минарет, баньяновый лес, золотистая, словно из сказки, деревенька и слышался крик муэдзинов. И как только я поставил ногу на другой берег, у меня появилось ощущение, что я переживаю чудесное приключение – о! для меня всё могло кончиться плохо или не кончиться вовсе, я мог потерять себя, найти, раствориться, какое это имело значение! Я находился в Приключении, в истинной истории, в живом вопросе, который задаёшь от жизни к жизни, который одинаков от жизни к жизни, истинное "почему" всех миллионов бесцельных шагов – я находился там, я держал нить, это было тем, для чего я родился: я держал эту уникальную нить, этот единственный пылающий вопрос, который сам подобен ответу, и я мог умирать тысячи раз, какое это имело значение! Я держал в руках единственную вещь стоящую нерушимо, неважно, жива она или мертва, узел истории, момент, который сплетает вместе все моменты. В действительности, нам не нужен ответ, нам нужно только дожить до критической точки некоего вопроса, преследующего нас.
- Ты готов? – внезапно спросил он прямо среди базара, в запахах шафрана и календулы, в то время как рядом ходили, хлопая крыльями, павлины.
Я смотрел на него, и всё казалось таким простым, таким естественным и настолько точно рассчитанным – почему я должен быть готов, и к чему? Всё было для меня готово, ежеминутно, даже павлины проходили мимо меня в нужное время. Это было чудесно и совершенно просто. Этот момент посреди базара был чудесен, он вибрировал неизвестно каким трепетом вечности, как будто нёс в своей сфере необъятность моментов, пришедших лишь для того, чтобы создать хлопанье крыльев у минарета. Чудо мира заключается не в том, чтобы видеть чудеса! Оно в том, чтобы нежданно воспринять то, что в действительности существует.
- Всё, что угодно – ответил я.
Его зубы сверкнули в широкой улыбке, он схватил гроздь бананов и бросил мне.
- Вот, ешь!
Затем он купил немного риса и два куска белой материи, позаимствовал медное ведро, и мы отправились к реке в баньяновом лесу.
Там, возле костра, сидели два саньясина. Казалось, они нас ждали. Один из них был очень стар, его волосы были заплетены в косу и скручены на макушке; другой был молодым, и медитировал. Саньясин наполнил ведро в реке. Песок сверкал как вода.
В тот вечер он взял кусочек оранжевой глины, растёр её на камне в порошок и покрасил им белую материю.
- Завтра ты получишь инициацию.
Когда я проснулся на следующий день, у меня было очень странное ощущение, как у человека, который только что пережил катаклизм памяти – одно из тех гигантских обрушений, которое захватывает наш сон, и взрывом динамита выбрасывает в другой слой существа. Я оказался в странном состоянии, в каком-то изумлении. Этот баньяновый лес был знаком и я был кем-то очень знакомым, но внезапно брошенным в другую историю, почти в другую эпоху, и я переживал нечто хорошо известное, но с нынешним телом, которое не очень хорошо понимало, хотя и позволяло вести себя, как ребёнка, которого заставили пройти через таинственный ритуал.
- Время.
Неожиданно он оказался передо мной, очень высокий и окутанный тенями. Я выпрямился. Моё тело лежало на песке, голова на корне баньяна; день ещё не наступил. Рядом, среди высокой травы, текла большая река, было слышно пение цикад. Утренние сумерки были великой песней цикад. Я смотрел на высокий силуэт перед собой, он был похож на старую-старую историю, повторяющую саму себя. Я поднял свой шарф и бессознательно двинулся к реке, но я знал всё это очень хорошо, всё это было предвидено. Там меня ждал человек.
- Садись. Сними одежду.
Я сделал как он сказал. Цикады на мгновение замолчали, а затем возобновили своё стрекотание, высокое и бесконечное, будто в ночи времён; мы были двумя крошечными мирками в бормотании миров, мы были меньше цикад, ниже травы – мы должны были не издавать ни звука, не беспокоить ничего.
Я больше не двигался.
Он вытащил свои причиндалы. Он был парикмахером.
- Держи голову прямо.
Я держал голову прямо и смотрел на огромную реку в нарождающейся заре. Лёгкий воздух пах андропогоном.1 Песок был прохладен, как ступни божества в сердце святилища. Он немного обрызгал мне голову и начал брить, отрезая небольшие клочки и держа голову вытянутой рукой. Вероятно в конце он собирался перерезать мне горло и предложить меня реке, аккуратного и чистого. Ощущалась такая сладость; больше нечего было хотеть или не хотеть, нечего бояться, нечего ожидать: это было там. Я находился в вечной реальности. Меня несли необъятные руки вместе с травами и цикадами; я был частью великого, поднимающего торжества. Это было сегодня или вчера, и всегда. Это было безбрежной, поющей Жертвой без трагедии, без страха, подобной простому акту любви, потому, что каждый должен был отдать то, чем он являлся, каждый должен был пропеть свою песню – ради ничего, ради всего, для этой реки, для этого нарождающегося дня, для исчезающих звёзд, для великого и таинственного, что бьётся в каждом из нас. Это было так, это было Законом, истинным движением мира – великим, возрастающим ритмом подношения – и мы делали не больше и ни меньше цикад, только мы этого не знали, мы утеряли этот ритуал и эту музыку, но это было там, это было тем же самым, и мы делали подношение бессознательно. О! я помню день, подобный этому, когда я шёл на жертву бессознательно, и возможно, перед этой жертвой было много других жертв из слёз и крови, и возможно, многие варварские жертвоприношения были необходимы для того, чтобы заново открыть эту песню, и когда она звучит, в жертве больше нет необходимости, возможно, даже нет больше необходимости умирать, потому что сама эта песня делает нас неуязвимой. Это было зимой, в одной из тех варварских стран, в местечке под названием Бухенвальд; мы прошли через ворота и вошли в покрытый белым кафелем и освещённый неоновым светом подвал, нас раздели и пронумеровали, осмотрели наши рты и удалили золотые зубы; мы были обнажены и готовы, выстроены плотными рядами в огромном, крытом белым кафелем туннеле. Группами мы проходили в огромный зал. Не было ни шёпота, ни крика. Был лишь треск электрических машинок для стрижки волос, свисавших с высокого свода, и подобия людей, проходящих парами под мертвенно-белым светом; они были вымыты струёй из шланга и побриты, они смотрели на клочья волос на полу, последние остатки их личности - маленькие седые или белокурые кучки - ошеломлённое молчание толпы теней, приносимых в жертву. Они прошли во вторые ворота, вошли в комнату с огромными химическими ваннами - ямами, покрытыми кафелем и наполненными креозотом; они оставили позади свою нечистоту, свои надежды, своё отчаяние, свои имена, свой возраст, свои жизни; они шли парами, в молчании, лишённые ненависти, страха и даже способности удивляться, под жгучими и ледяными брызгами, в ярком белом свете жуткой церемонии; они шли огромными, безукоризненно чистыми коридорами, без слов, без криков; затем, в конце, они внезапно попадали во двор, белый от снега: ослеплённые, с бритыми головами, одетые в мешковину и пронумерованные – ноль и пустота, подобные ничто на Земле, мёртвые или живые, без всякого отличия.
И затем в этом не-мире мира, когда всё пришло в оцепенение, что-то зажглось внутри: пламя, крик, интенсивность чистой жизни – чистой – абсолютной, необусловленной, равной лишь интенсивности стремительно надвигающейся смерти. И это было неуязвимо. Это было жизнью жизни, даже смерть жила этим! Огонь существования настолько повелительно могущественный, что заставлял вспыхивать вечность, словно архангел в ночи, как будто само сердце смерти имело лицо вечного света.
И это пело.
Моя голова была в его руках и всё снова начало следовать другому ритуалу – или, возможно, он всегда был тем же самым, но на этот раз намеренным: мы всегда проходим и проходим через одни и те же места, среди декораций из света и теней, из красоты и ужаса, через да и нет, под высокими кронами баньянов или подвалами осуждённых, и когда ты прибываешь в эту точку всё становиться одинаковым, нет больше никаких да, никаких нет, никого ужаса. Это было песней цикад. Падали вниз клочки волос, падали годы и годы, о! как этот человек меня освобождал… настолько просто: он сбривал и соскабливал старую гримасу, эту бесконечную древнюю привычку быть похожим на собственный портрет, как будто ты проходишь собственную жизнь, копируя фальшивый образ – и вдруг он стал неповторимым. Он был таким новым и он смотрел. Он смотрел словно ребёнок через другое окно на огромную текущую реку и траву полную цикад. И в то же самое время он был таким древним! Когда ты открываешь это окно, то словно склоняешься туда навечно, покоясь щекой на бесконечной нежности, и это было рекою всех рек, моментом всех моментов, цикадой миллионов жизней.
Затем, вдруг, пронзая лес огнём и рассыпая по реке маленькие золотые огоньки, встало солнце. Парикмахер распростёрся на песке. Я пошёл к реке. Я был лёгким и обнажённым, чистым как цикада; я бросил свою одежду на берег и пошёл дальше, будто поддерживаемый огромной рукой. Этим утром всё было таким знакомым, как сон становящийся явью, как фильм, внезапно застывший на одном единственном кадре, и мы говорим, о! это оно, я знаю, знаю!
Этим утром я знал всё.
На минарете запел муэдзин.
Я стоял как вкопанный на берегу реки, я больше не двигался. О! позади нас есть вечный образ и иногда он появляется. Есть глубокий крик, который иногда уносит нас прочь. Этим утром не было ничего кроме великого крика, который, казалось, приходил издалека, поглощал всё и всё наполнял. Он был похож на внезапно разверзшуюся пропасть, на дыру в памяти, на нечто зияющее: больше не было реки, не было "меня", не было никого; не было ничего кроме этого душераздирающего крика, чего-то, что звало, звало так, словно никогда не прекращало звать все эти века, во всех местах, во все времена, во всех страданиях и триумфах, под всеми человеческими кожами, чёрными и белыми; я всегда был этим одиноким криком и как будто замурованным заживо, чем-то, что не знает, не видит, а лишь взывает, о! взывает словно из глубин времени. И затем это рушится. Рушится всё: мои имена, мои формы, мои жизни и все жесты, миллионы жестов, лиц, воспоминаний, надежд, всё что ищешь и всё что хочешь – что ещё я мог хотеть? Я хотел этого миллионы лет! – этого и только этого, кричать это когда ты тонешь, когда ты любишь; тело и душа, этот одинокий крик, который наполняет всё, несёт всё, жизни, смерти, будущее, прошлое, который заставляет взрываться душу, рушиться барьеры, выметает всё – не остаётся ни следа, ничего, что можно было бы хотеть, ни одной истины, которую нужно было бы достичь - это, только это, кричать это когда ты дышишь, когда умираешь и когда живёшь, просто так, просто потому, что это кричит, кричит, потому что это то, это единственное, чем ты являешься, чистый крик существа. Гигантское белое опустошение.
Затем я распростёрся на песке. И я больше не знал где нахожусь, на востоке или на западе, на севере или на юге - Мекка была повсюду.
Я зашёл в реку. С пронзительным криком взлетели зелёные и синие птицы - воздух был похож на золотистую пудру. И я чувствовал, что есть нечто, что должно быть выполнено, жест, который необходимо сделать. Из баньянового леса вышел Саньясин, он двигался как пламя в высокой траве. Я взял в пригоршни немного воды и протянул ладони к солнцу, мне хотелось кричать, принести жертву, я не знаю, отдать что-то.… Я предлагал воду солнцу, бормотал непонятно что, но мне хотелось отдать самого себя, броситься в реку; это "я" было таким маленьким, таким ограниченным в великом потоке поклонения, который тёк, вибрировал повсюду, пел повсюду: в воде, в траве, в песке, в пене; оно отдавало себя с таким изобилием и поднималось навстречу солнцу. И затем, это маленькое тело, такое белое, такое грубое! Я бросился в реку: "Возьми, прими всё это, прими". О! эта великая река была так прекрасна, гармонична и так наполнена любовью. Трижды я нырял – трижды, зачем? Я не знаю; это было число, ритуал, он должен быть настроен на что-то; и я мог бы ощутить, я мог бы коснуться этого ритуала, я продвигался в этой церемонии словно на ощупь. Каждая капля, каждый жест имели значение, число, нечто, что делало его священным – это было священным, мир был священным, река была священной, но без всякой причины; это было так просто, ритмом, ритмом, который создавал священность, который придавал значение и направление вещам, автоматически, подобно непогрешимому полёту птицы, летящей из Сибири. Я с такой интенсивностью тянулся к той едва различимой, вибрирующей "Вещи", мне так хотелось узнать жест, быть в этом. И вдруг у меня появилось ощущение, что кто-то находится позади меня - Присутствие.
Великое Присутствие.
Существо, свет - нечто, что знало, вело меня. На мгновение я закрыл глаза и почувствовал, что должен быть чистым, чистым, абсолютно чистым, и позволить протекать этому потоку, протекать насквозь, позволить ему действовать, прежде всего позволить ему действовать; я должен быть белым и абсолютно неподвижным – посвящённым. И он протекал сквозь меня, он двигал моими руками, телом.
Затем, раскрыв руки крестом, я распростёрся на воде. Это был жест, единственный жест - мгновенная сладость. Я находился в ритме: я был у цели, больше нечего было искать, нечего достигать - мгновенное величие.
- О, парень…
Я повернул к берегу. Присутствие всё ещё находилось позади меня; всё было таким гибким и моё тело стало очень гибким; каждый мой шаг, каждое движение управлялось непогрешимым ритмом, вибрацией, которая воспринимала и действовала одновременно; нужно было быть чистым, точным, прозрачным, насколько возможно. Это было подобно великому озарённому движению, озарённой траектории кого-то позади меня, того, кто стал почти единым со мной; и иногда эти двое совмещались, и это было совершенством истины: я был истинным, и всё было истинным. И в эту самую секунду я увидел, что всё было таким, весь мир был проекцией бесконечной озарённой траектории, и это совершенное совпадение было священным, это было истиной мира. Всё текло в спонтанном чуде, с непостижимой точностью - это было то, живая истина.
Он положил руку мне на плечо.
- Малыш, сейчас ты выполнишь последние ритуалы.
Я посмотрел на него; я ничего не понял.
- Да, для твоей семьи.
Моей семьи?... Я почувствовал как мгновенно сжался.
- Потом ты не сможешь этого сделать. Делай как я скажу.
Я сделал как он сказал. Я зачерпнул в пригоршню немного воды. В ней оказалась крошечная полупрозрачная рыбка, приплывшая полакомиться травой. Затем он запел стихи на языке, звучащем бронзой, вздымающемся словно море и, одновременно, это было чем-то ещё, позади слов было значение, музыка, творящая истину:
- Ради умиротворения твоих родственников вылей эту воду.
Я вылил. Она стекала капля за каплей в великую реку. Река унесла её прочь. Я не очень хорошо понимал, но это было частью ритма, это было правильно и находилось в соответствии.
- Теперь у тебя больше нет семьи.
Он встал, плеснул немного воды себе на плечо.
- Пошли, следуй за мной.
Я пошёл за Саньясином.
Я не могу сказать точно, что произошло потом. Это больше не было мной, и тем не менее, это было мной как никогда прежде - концентрация меня, озарённое существо, нечто, что больше не было тысячами моих жестов, привычками жизни, не было даже памятью всего, чем я был и всех моих приключений, не было видимостью, которую дают нам наши лица и гримасы; это не было также и обнажением, пустотой меня, и тем не менее, я шёл обнажённый по высокой траве, немного смущённый слишком белым телом, как бываешь смущён неподходящей одеждой; я не был как прежде распылён, смешан с рекой, растворён в великом ритме. Там было нечто, что было в высшей степени мной позади всех этих жестов, всех воспоминаний, и что также творило ритм, вибрацию всё это сгущавшую; своего рода память всех памятей, нота всех нот, нечто, что населяло все приключения, все истории, вибрировало идентично во всех формах, во всех лицах, во всех оттенках хорошего и плохого – да, похожее на музыку, мою музыку, в чёрной коже или белой, в эпохах забытых и в эпохах поднявшихся из небытия; это одна и та же история, создавшая все истории, один и тот же голубой цвет в руках вечного художника, который иногда создаёт с его помощью небеса мучительные, а иногда спокойные и блаженные, но это был всегда один и тот же оттенок, мой оттенок: вечность "меня", уникальная, непохожая ни на что, о! это было настолько "мной", концентрацией "меня", словно двадцать поколений собрались в одном проявлении, шли вместе со мной, чувствовали со мной, молились со мной, это было настолько интенсивным изображением в миниатюре, что оно сверкало, это было слияние всех существ настолько плотное, что оно было подобно сиянию вокруг меня.
И у всего был этот оранжевый оттенок.
Мы вошли в лес. Саньясин шёл впереди меня и время от времени его одежда пылала в лучах солнечного света. Песок под ногами был мягкий и гладкий, словно шкура газели – я с трудом различал где иду: я шёл от одного золотого луча к другому, посреди странных коричнево-жёлтых колонн, которые сплетались словно борющиеся питоны, затем с силой бросались в небеса и переплетаясь создавали свод с которого свисали лианы, подобные огненным сталактитам. Я шёл вперёд в неизвестности, на моих глазах была вуаль из сладости; я ощущал себя очень маленьким, очень чистым, позади меня находилось великое Присутствие; это было похоже на горящий в моём сердце огонь, и всё слилось: пламенеющие баньяны, оранжевые пески, великий пристальный взгляд, взирающий на меня; бесконечно сладостный огонь, истекающий из моего сердца ко всем вещам, я знал их всех, я видел их всех в одном быстром взгляде, мне хотелось коснуться их, принять в себя, заключить в себя всё, подобно уходящему и находящемуся над своим телом мертвецу, который смотрит в последний раз одиноким понимающим взглядом на это тело, на все тела и все вещи с нежностью абсолютного понимания. Я шёл посреди этой сладости с сознанием вечно влюблённого. Возможно, я шёл там вечно, я находился там словно в конце тысячелетий, я был лишь маленьким образом, символом, несомым оранжевым излучением, и каждый шаг, казалось, был заряжен бесконечным значением, словно кульминацией всех путей, всех дорог был этот одинокий песчаный гребень, словно все шаги вели к этому единственному маленькому шагу, словно все дни слились в этом дне, все радости, все страдания растворились, преобразовались в эту уникальную, золотую, радостную вибрацию, которая окутывала меня и наполняла, и была настолько тёплой, настолько полной, что казалось ласкала, омывала и любила всё, словно все тысячи существ, которых я должен распутать, смотрели вместе со мной, горели вместе со мной, любили вместе со мной, несли свои подношения из боли и надежд, открывали свои руки в этом лесу и возвращали назад своё добро, своё зло – отдавать, отдавать, в конце нет ничего, кроме отдачи, закрыть глаза, отказаться от себя. О! я никогда не жил ради чего-то другого кроме этой отдачи, единственного момента, когда плавиться всё, уходит одно за другим ради предельного величия отдачи, окончания всех дорог, этого оранжевого раскрытия, в котором купаешься словно в огне из нежности, песне-любви, в этой свободе идти вперёд без чего бы то ни было, без ожиданий, без надежд, подобно мертвецу, умиравшему уже столько раз, что ему уже больше нечего бояться, нечего терять, подобно живому, который жил уже столько, что ему уже больше нечего хотеть для себя - да и чего он может хотеть, каких небес? Чего он ещё мог бы бояться? Он знал все небеса, все преисподние, он странствовал повсюду, познал все богатства, все несчастья - чего ещё он мог ожидать? В конце была эта песня, нежность без причины ко всему, освобождение, рождающееся от того, что ты кладёшь свою голову на жертвенную плиту, открываешь свои руки и возвращаешь свою ноту. Был лишь этот маленький образ под великим пристальным взглядом, мой брат света, и в конце я входил в него, я возвращался в его глаза, маленький образ в больший, мириады несчастий в великий огонь который любит, мириады шагов в великую траекторию любви, тысячи дней в один единственный день идущий в счёт. И всё это было похоже на оранжевый гимн.
Они пели.
Это был расчищенный участок леса на краю песков, у моря, грохочущего в отдалении; корни баньяновых деревьев свисали вокруг, словно судовой такелаж.
Они принесли немного дров.
- Мы на месте. Садись.
Вокруг меня начертили круг. Их голоса заполнили всё вокруг, словно волна золотой бронзы смешалась со звуками моря.
- Ты сделаешь так, как я скажу.
Они поставили возле меня чашу с очищенным маслом и окрашенным рисом.
Они разожгли огонь, будто для моего погребального костра.
Я был совершенно один.
Я стоял лицом к восходящему солнцу.
Я стоял обнажённый на краю леса.
Они, напевая, уходили от меня.
- Ты отречёшься от трёх миров. Ты бросишь в костёр три жизни…
Я взял три рисовых зёрнышка, немного масла и бросил их в костёр.
- Ты отрекаешься от ментального мира, блестящего мира, от всех его богов и форм, ты бросаешь их в огонь: Aum Svaha.
Я бросил их в огонь.
- Ты отрекаешься от витального мира, от его света и могуществ, ты бросаешь их в огонь: Aum Svaha.
Я бросил их в огонь.
- Ты отрекаешься от физического мира, от своей плоти и её желаний, от своих эмоций, от своей жажды, ты бросаешь их в огонь: Aum Svaha.
Я бросил их в огонь.
- Ты отрекаешься от всех миров. У тебя больше нет дома, нет связей, нет страны, ты сын Огня.
Я сын Огня.
- Ты есть То. В этом ты живёшь, к Этому ты возвращаешься, ты есть То.
Они напевали позади меня, и я больше не знал ни кем я был, ни для чего, я знал только огонь, горящий в моём сердце, горящий передо мной; всё смешалось, я знал только песню на краю леса, это огненное жертвоприношение, вырывающееся песней из моего сердца, я был этим живым огнём: О Огонь, О великий Огонь, я не знаю о чём они говорят, я не понимаю ни их слов, ни их миров, ни их жестов; я понимаю, что нахожусь здесь, в конце миров, в конце жестов, одинокий и обнажённый пред тобой - и что ещё нужно? В чём заключается истина, простая истина, скажите мне, я не прошу ничего кроме истины, абсолютно чистой, совершенной истины? В чём истина?... А он безмолвно горел, словно истина заключалась в том, чтобы просто гореть.
Затем я швырнул в мой огонь всё: всё, что вопрошает, всё, что требует, всё, что отягощает, всё, что знает, не знает, светит, не светит, всё, что может гореть – ничего кроме огня истины. О Огонь, О великий Огонь, я бросаю эти мысли в твоё пламя, потому что они не знают ничего, не могут сделать ничего, потому что они бесконечно вращаются по кругу, ничего не излечивая, не приходя ни к какому решению, без какой-либо уверенности, потому что знает по-настоящему истина, истина по-настоящему может! О Огонь, я бросаю эти эмоции, эти ощущения, я бросаю в огонь эту неразбериху и ошибки, эти несчастья чувств, это ярмо, не дающее ни минуты передышки, эту жажду, постоянную жажду, я бросаю в твоё пламя свою человечность, Aum Svaha. Я сын другой расы! Я другой по рождению! О Огонь, О великий Огонь, я пришёл в этот мир не для того, чтобы повторять ритуалы смерти! Я возлюбил другую жизнь, я сын другого Света - где жизнь, скажите мне? От чего я должен отречься? Жизни ещё не было!
Затем я взял в руки последнее рисовое зёрнышко и посмотрел на огонь в последний раз, со всей своей силой, со всей душой, с высочайшим зовом к истине, словно это была истина, которая должна была произнести слово, провозгласить, будто я собирался умереть в то мгновение: я прошу истины, истины, и если истины нет, то пусть всё будет уничтожено.
И что-то ответило.
Приток огня в моё тело, сокрушающее давление, и никакого страха, просто ощущение, что я горю заживо, изнутри. Нет нервов, нет клеток, нет даже тела – лишь плотный огонь, поглотивший всё. Затем всё вокруг (или внутри, я не знаю) стало подобно бешеной атаке или низвержению – это было сборище: они все были здесь, склонившиеся надо мной, давящие на меня, подобно огню; горели все потраченные впустую жизни и все никогда-не-умирающие-мертвецы - непрерывная, длинная, пылающая процессия, от которой я был лишь остатком в конце, финальной песней, последним живым вопросом; они присутствовали все, они смотрели моими глазами, касались моими руками, вибрировали моим телом - всё приостановилось в последнее мгновение. А в моих ладонях лежало рисовое зёрнышко. Затем я услышал что-то похожее на малопонятную приглушённую песню, становившуюся всё громче, подобную звуку моря и пению саньясинов, песню, поднимающуюся из глубин жизней, с одного уровня на другой, и на каждый со своим приношением из огня: все формы, которым они поклонялись, воспевали, высекали или рисовали, все их надежды, разочарования, жертвы, их потерянная любовь, умершая красота, их вершины величия и душевные страдания; погребальный костёр на погребальном костре и деспотичные идолы, белые боги, чёрные боги, одежды всех цветов, все несчастья, крики о помощи, крики без причины, бесполезные и эфемерные озарения, реализации из пыли с вкраплениями из золота или снега, всегда плохо заканчивающиеся белые моменты, чистое спасение не спасающее ничего – огромная бесконечная огненная процессия поднимающаяся из глубин ночи, из пучин моих жизней, у которых были все лица, все взгляды, даже лица саньясинов; искажённые лица людей, истязаемых пытками, улыбки блаженных – всё было похоже – одна единственная мольба из глубин веков, из глубин тысяч людей, которые бились в моём сердце, словно приматы древности в тысячелетних лесах; и это был ответ, подобный оранжевому взрыву: нечто другое, нечто другое, другой человек, другая жизнь на земле! Это звучало тем утром, отражалось в моём сердце, подобно трубе нового мира, подобно набату конца эпохи: нечто другое, нечто другое, другое существо, которое будет рождено из нашего огня, другая земля, которая будет рождена из нашего истинного крика, что-то, чего мы пока не знаем, но что будет рождено силой нашего огня, подобно тому как из огня рождается Материя, как из огня рождается Красота и Любовь, как Человек рождается из крика.
Затем я открыл руки и бросил последнее зёрнышко риса в огонь.
И что-то произошло.
Он положил руку мне на плечо, и я умчался. Я полностью забыл о нём и его инициации, я находился в другой истории, я был за тысячи миль оттуда, возможно, в истории завтрашнего мира. О! я так часто был Саньясином – один, два, три раза - и множеством вещей кроме этого, с этим круговым полётом вокруг себя, и я вернулся для того, чтобы сделать жест, поджечь мир ещё раз, но уже как верховный поджигатель, последний иконоборец, сжечь даже сам этот огонь и свернуть шею старой истории.
- Сейчас ты получишь инициацию.
Он сел передо мной.
- Делай как я скажу.
Я сделал как он сказал.
Он положил правую руку мне на голову, я положил свою правую руку на его правое колено. Он наклонился к моему уху.
Не было ни звука, все ушли.
В отдалении был слышен рокот моря.
Он произнёс три слова.
Я повторил их.
На этом всё закончилось.
Он встал. Я встал. Он взял оранжевую одежду и подал её мне – о! теперь я очень хорошо понимал, почему эта одежда была такого цвета. Затем он вручил мне посох и миску нищего. Снял своё ожерелье из деревянных бусин и повесил мне на шею.
- Теперь ты Саньясин.
Он, выпрямившись, стоял передо мной. Его обнажённый торс блестел на солнце, он был похож на рыжевато-коричневого орла.
- Теперь ты один на один с истиной.
Внезапно его лицо смягчилось; он посмотрел на меня со своего рода ликующей нежностью и разразился громоподобным, триумфальным, величественным смехом, его голова запрокинулась назад, будто он пил вино богов. И он повернулся ко мне спиной.
Больше я никогда его не видел.
Что касается меня, то я сжёг его инициацию вместе со всем остальным.
Я был один.
Я был в другом состоянии.
На поляне осталась лишь маленькая кучка пепла.
Я находился в другом, которое было, возможно, "чем-то другим" которое я призвал вниз, я не знаю. Я полностью находился вне этой истории, радикально вне, перенесённый в другую гравитацию. На самом деле я не могу сказать, потому что нечего было видеть: ничего сверхъестественного, никаких видений, никаких откровений, ничего чудесного, и тем не менее, это было подобно откровению; у меня было ощущение, что я вижу что-то не видя этого, касаюсь чего-то не касаясь или, скорее, меня касается что-то, как слепца или новорожденного ребёнка, в мире настолько радикально другом, что не было никаких соответствующих органов, ничего, что могло бы перевести это на знакомый язык. И однако, это непоколебимо, массивно было там. Это было не озарением и не возвышением, это не было и прославлением всего, что было мне известно – это было нечто другое. Абсолютно "Другое". Я стоял на этой поляне, как быть может стоял антропоид, задетый первой волной мысли. Но это не было мышлением, это было другой вибрацией существования. И это было здесь: не было никакой необходимости закрывать глаза, никакой необходимости медитировать, абстрагироваться на головокружительные высоты и входить в экстаз – это было здесь – это можно было видеть широко открытыми глазами и стоя на ногах; нет никакой необходимости расширяться, вливаться в космический поток или быть растворённым; это было противоположно растворению, это было концентрацией, огромной концентрацией существования, почти тяготением, такой густой плотностью, что было подобно твёрдому, вибрирующему, светящемуся блоку – массе плотной вибрации - это вибрировало. Но это не был похоже ни на вибрацию мысли, ни на вибрацию эмоции, это было плотным лучом вибраций, вибрирующей массой, возможно, мириадами вибраций, которые были настолько быстры, что сгущались, становились твёрдыми, сливались в одну, как энергия на грани превращения в Материю; ещё чуть-чуть, ещё одно ускорение, и всё бы отвердело. Я был захвачен этим, обездвижен, как пчела в струе мёда. И это было тёплым – тёплым могуществом, почти разбуханием жара, который не походил на материальный жар, а был больше похож на интенсивную любовь, на взрыв любви или, возможно, радости, любви-радости которая не имеет никакого отношения ни к человеческим чувствам, ни к эмоциям, ни к состояниям души - субстанция любви, поток твёрдой радости, содержащейся в собственных лучах. И покой – покой без тени возбуждения или потрясения, даже без трепета; или трепета, но настолько быстрого, что он тоже был пойман вечностью. И время изменилось. Я находился на грани секунды настолько быстрой, что она вот-вот превратится в вечность; это было похоже на пока не отвердевшее время; жить в этом значило жить для вечности. Широкая, не имеющая центра неподвижность. И тем не менее, это было здесь, это можно было видеть широко открытыми глазами - вид материальной вечности, расширявшейся в мгновение ока и охватывающей все времена: прошлое, настоящее, будущее. И это могло умереть не более, чем энергия могла перестать быть энергией - это была сама Энергия, супер-солнце не имеющее центра и объединяющее все солнца, все атомы, все тела; это было жизнью жизни. Возможно, это было пока ещё не рождённой жизнью, будущей жизнью или, возможно, которая уже рождена, которая находится здесь, всегда, и по некой таинственной причине ты входишь в неё, переступаешь порог, как материя однажды переступила порог Жизни и пришла в более быстрое движение, как антропоид однажды пересёк порог ума и вошёл в другое ускорение, заставившее его думать и размышлять. Это было незаметно, невыразимо, мне был неизвестен механизм – это просто было. Я не могу даже сказать, что "я видел" – нечего было видеть! Это ещё не рождено для наших глаз – просто это видело тебя. И это было по-настоящему Священным. Это было могущественной Мистерией, не имеющей ни прошлого, ни памяти, ни инициаций; это было абсолютным будущим, безымянным, не имеющим никаких признаков, без тени узнавания, даже без трепета существования – это просто было здесь, лучащееся, массивное, повелительная плотность: "Я БУДУ". Неподвижное "я буду", которое смотрит на Землю и ожидает своего часа, которое быть может ждёт миллионы наших криков, чтобы открыть золотые двери и втянуть нас за порог. Новое Могущество для мира, которое пришло не от мысли, не от материи, ни от жизни и даже не от души. Неподвижный поток тёплого могущества, заряженный любовью.
Затем я завязал на груди шарф и отправился вперёд.
Достарыңызбен бөлісу: |