поэт меняет характер типизации. Уходит унизительное безродство, но остаётся неназываемое прямо сиротство, исчезают низкие плебейские черты, непривлекательная внешность, убогость желаний, включая «щей горшок». От бытовых деталей осталась одна шинель. Снимая её, Евгений в пространстве поэмы освобождался от незавидной социальной роли мелкого чиновника в грандиозном, но бездушном и несправедливом мире Медного всадника, и оставался в своей суверенной человеческой сути потенциального строителя (а до поры – мечтателя) своего семейного космоса.
Пушкин наделяет героя чувством собственного достоинства, когда он, в частности, хочет не «выпросить», как в черновиках, а «получить» местечко, переносит в беловой вариант его стремление обрести «и независимость и честь». Между тем, даже один из самых лояльных к герою исследователей, Б.Мейлах, считает, что «в беловой» версии в Евгении отражена «с реалистической правдивостью крайняя узость его интересов» [217, 103], в то время, как она уже осталась в черновиках.
Важно отметить ещё одну особенность окончательного образа героя поэмы. Езерского Пушкин считал ровней себе: «Он мой приятель и сосед» (V, 101), а от типажа, наметившегося в черновиках в обилии бытовых невысоких черт, был на дистанции, несмотря на фактическое цитирование собственных мыслей: «Мой идеал теперь – хозяйка…». После окончательного выбора типажа к Евгению окончательного варианта пушкинское отношение меняется – он явно позиционирует себя на стороне героя, который ему нравственно и духовно (последнее – в двух сценах слияния голосов и позиций) близок, сочувствует ему. И хотя видно, как, создавая Евгения, «разводил Пушкин себя и своего героя, – по выражению Б.Сарнова. – И развёл далеко» [279, 47] во внешнем текстовом выражении, внутренняя близость ему, проявляющаяся не только в сочувствии, но и в ощутимом сопричастии, у Пушкина осталась. Применительно к Евгению он мог бы раньше Флобера выразить подобный тип взаимоотношений автора со своим героем, которые уже после него сформулировал французский писатель – «Мадам Бовари – это я».
Герой поэтической пушкинской антиутопии, призванный доказать неправедность построенного Петром «умышленного» мира, пройти тяжкий Путь в катастрофическое время, восстать на царя и опомниться, вобрал в себя весь диапазон необходимых автору смыслов. Он предстал изображённым в особой, лаконичной манере, о которой уже упоминалось, с минимумом детализации, с намёками, недоговорённостями, умолчанием – со многими скрытыми семантиками, постигаемыми логически, неотягощённый материей описаний и мотиваций. Пушкину – мастеру блестящих, полнокровных персонажей во плоти их социально-психологических характеристик в «Капитанской дочке» и «Дубровском», в поэме «Медный всадник» понадобился иной принцип изображения, в результате которого явился герой скрытый, непроявленный во вне своей сутью, таящий в себе до поры огромные силы и имеющий многоплановую архетипическую основу. Другими словами, Евгений предстаёт героем «внутренним», в отличие от Петра, в обеих своих ипостасях проявленного в поэме во вне в своём волеизъявлении. Однако, как очень точно заметил Б.Томашевский, эта мнимая недоговорённость в строительстве автором образа бедного чиновника представляет собой такой особый способ обобщения, вырастающий на основе вполне для него достаточных и по-своему наиболее выразительных конкретных деталей. Правда, при этом, как уже отмечалось, исследователь полагал, что взор
повествователя видит в Евгении только то, что делает его воплощением судеб
массы, участи большинства [323, 522-523].
В своё время В.Я.Брюсов сопоставил все подобные наброски черновых
вариантов, венчаемые конечным «беловым», и увидел в динамике пушкинской
работы над героем постепенное его обезличивание, призванное, по мысли критика, усилить контраст между ним и «державцем полумира», чтобы подчеркнуть незначительность бунтавщика и его человеческое ничтожество [58, 39-43]. Полемизируя с подобным пониманием «постепенной затушёвки образа Евгения», Н.Анциферов писал: «Тут заметна другая тенденция. Стирая все эти бытовые черты, Пушкин придаёт своему герою всё более и более отвлечённый, призрачный характер, который соответствует требованиям мифа [18, 62]. Последняя точка зрения выглядит предпочтительнее и более соответствует принципам пушкинской типизации.
Итак, Евгений – это новаторский образ «внутреннего», до начала трагических событий нереализованного во вне человека, изображённый в специфической манере умолчания. Он раскрывает свои смыслы в окружающем его густом ассоциативно-логическом семантическом поле, где его «малость» предстаёт весьма условной, поскольку проявляется только в одном – социальном измерении.
«Нашего героя» Пушкин делает в поэме благородным дважды: его именем и принадлежностью к некогда известному славному роду, игравшему, судя по перу Карамзина, заметную роль в отечественной истории. Эта тема далее в поэме сюжетно не развивается, но, прозвучав, накладывает свой отпечаток на личность героя. Безродность, то есть, неукоренённость, не могла сопутствовать героической личности, какой предстаёт Евгений в поэме, ибо означала, ко всему прочему, отсутствие покровительства предков и близость к хаосу. Кроме того, родовые наследственные качества явно определяют поведение героя, то есть, участвуют в произведении в формировании его образа и типа, что поэтом подаётся как бы мимоходом, однако является существенным. Остановимся на этом подробнее.
Евгений, древнюю фамилию которого Пушкин не даёт под предлогом её
забытости, «дичится знатных». А ведь даже полунищий обладатель такого наследства мог претендовать на принадлежность к аристократии, стремиться быть в близости к её кругу, «правильно» себя вести, найти покровителей, умело просить, открывать себе именем вход в кабинеты и гостинные. В конце концов, в сословно-кастовом обществе с остатками патриархальности бедному потомку ценой унижений можно было как-то преуспеть. Это был реальный путь, и значительно позже его успешность покажет Л.Толстой в романе «Война и мир» на примере карьеры отпрыска звучной фамилии Бориса Друбецкого, который именно за счёт «прозванья» путём попрошайничества «вышел в люди». Евгений подобным путём принципиально не идёт – и всё это прочитывается в сверхкраткой пушкинской ремарке. Не будь в обществе такой возможности, появление этой фразы в тексте при строительстве образа героя не имело бы смысла.
Его отношение к усопшим предкам и прошлому выражено поэтом в трёх строках: «и не тужит / Ни о почиющей родне, / Ни о забытой старине» (V, 138). Они часто выступают объектом исследовательского внимания, нередко подвергаясь весьма тенденциозной и далёкой от пушкинского смысла интерпретации, не избежал которой в данном случае даже такой тонкий и скрупулёзный исследователь «Медного всадника», как Н.В.Измайлов. Способ его прочтения этих строк оказался достаточно типичен и составил грань «негативной» парадигмы, в которой Евгений предстаёт жалким, ничтожным, да к тому же забывшим своё прошлое. «С какой же целью придал Пушкин герою своей «Петербургской повести» такую явно отрицательную черту, как забвение своих предков («почиющей родни») и исторической старины, – задаёт учёный вопрос, – очевидно, лишь для того, чтобы показать возможно более отчётливо и всесторонне его «ничтожность», его принадлежность к безличной, но характерной для Петербурга массе мелких чиновников» [144, 260].
Однако здесь, на наш взгляд, Пушкин закладывает диаметрально противоположный смысл, демонстрируя «скрытого» Евгения, лишённого низких черт, включая родовое беспамятство. Поэт говорит «не тужит», но не «не помнит» и этим выражаетcя, на наш взгляд, то обстоятельство, что Евгений не предаётся бесплодным сожалениям о том, чего вернуть нельзя. Он обращён не в прошлое рефлектирующим взглядом, лишающим его носителя жизненной силы, а устремлён в будущее, надеется построить его сам. Герой прекрасно помнит, какая кровь течёт в нём, и это имеет выражение в поэтике текста. Он не предстаёт вульгарным, не собирается кланяться, отираясь возле знатных, унижаться, просить, а задаётся жизненно важной целью тяжким трудом «себе доставить / И независимость, и честь» (V, 139) – такова система ценностей героя, где, ещё раз подчеркнём, явно не обошлось без родовой памяти, фамильной гордости, самоощущения «беден, но благороден». Эти свойства Евгения явно берут истоки в образе Езерского, но в «Медном всаднике» предстают усиленными и более определёнными, отражая тенденцию пушкинской работы над ним.
По поводу ума этого персонажа поэмы тоже сложились парадигматичные представления как об очень скромном («невысокий ум» – Ю.Айхенвальд) на том основании, что он просит Бога прибавить его. Однако просить ума может только умный человек, поскольку не умному его всегда хватает. Кроме того, в это понятие герой, по-видимому, вкладавает такой смысл, как умение быть деловым («А впрочем, малый деловой» – так представлял Пушкин Езерского в «Родословной моего героя») и практичным для достижения своих жизненных целей. При этом герой очень трезво осознаёт своё незавидное положение и, исходя из него, строит реальные житейские планы, не являясь бесплотным мечтателем.
Наиболее ярко проявляются умственные способности Евгения в двух сценах прозрения – когда, сидя на льве, он осознаёт страшную хрупкость и иллюзорность человеческого бытия как насмешки «неба», и когда переосмысляет фигуру Медного всадника, прозревая его, поднявшего на дыбы Россию, зловещую суть. Это выдаёт в нём образованного, думающего человека с неординарным философским складом ума. Самое интересное заключается в том, что здесь, по наблюдению Б.Сарнова над вторым из упоминаемых эпизодов, но совершенно справедливому и для первого, «герой и автор не разведены: мысленный монолог Евгения как бы сливается с голосом самого Пушкина» ([279, 60]. А это означает не просто близость автора своему герою, а интеллектуальное равенство их в подобные минуты, передать которое, как видно, входило в пушкинский замысел строительства этого образа. Также можно предположить, что ночные размышления на разные темы, изображенные накануне наводнения, являлись для героя постоянными и, в свою очередь, характеризовали строй его личности, были одним из важнейних признаков проявляющегося в нём типа. Поэтому разговоры об умственной посредственности этого потомка славного рода, встречающиеся в пушкиноведении, выступают безосновательными.
Перейдём к крайне важному вопросу о месте Евгения в мире каменных «громад», созданного Петром. Именно оно, наряду с жизненными планами героя, давало основания считать его «маленьким человеком» и обвинять в ограниченности, убогости, противопоставлении личного государственному. Не следует забывать, что Евгений из «Медного всадника», как и его тёзка из «Евгения Онегина», мог бы по праву сказать, что он «наследник всех своих родных». В данном случае – предков, служивших отечеству и поэтому удостоившихся карамзинского пера. Следовательно, в нём есть генетическая предрасположенность к подобному служению, есть, как уже отмечалось, чувство собственного достоинства, утвердить которое он положил себе за жизненную цель, понимая всю сложность этого в мире, где осознавал себя.
«Наш герой», таким образом, готов к напряжённому труду, обладает несомненным умом, способным, кстати, отметить недалёкий ум богатых и ленивых бездельников, эффектом молодости («служит он всего два года») с её естественным энтузиазмом. Оказавшись волею судеб без близких, он полон мужества жить, полагаясь только на себя. Это нравственно привлекательные черты героя, которые не лежат на поверхности. С ними он влачит среди описанного перед этим великолепия жалкое, полунищее существование мелкого чиновника и испытывает полную социальную невостребованность, поскольку ему определено быть на одной из самых нижних социальных ступеней.
Для понимания «спрятанной» семантики образа Евгения важно ещё раз
подчеркнуть, что он – сирота со значением оставленности и полного одиночества в мире. «Был он беден» – вот ключевая характеристика его положения не только с позиций имущественных, но и во всех остальных жизненных измерениях как следствие сиротства. Принципиально важен вывод, что это не становится результатом его собственного выбора.
Герой появляется в поэме уже в состоянии фактического, но пока ещё косвенного преследования «Медным всадником» задолго до драматических сюжетных событий. Это связано, прежде всего, с судьбой его теперь забытого, а ранее разгромленного рода в бурную эпоху преобразований, что проявляется в его нынешнем незавидном положении. Фигурально говоря, и это закреплено в символике расстановки героев, Пётр не разглядел его существования как личности, пренебрёг им и повернулся спиною. Поэтому образ Евгения отмечен двойственностью. Изначальные достоинства, которые с развитием событийной динамики поэмы перерастают в высокие героические качества, до того времени являются содержанием его внутренней формы. Они не нужны миру Петра и потому оставались непроявленными. А во внешней форме он представал бедным чиновником, к тому же не имеющим своего дома и снимающим чужой угол.
Высокий нравственный потенциал, личностная неповторимость и одновременно внешняя похожесть на тысячи других маленьких, неприметных людей, а перед лицом катастрофы разделение общей судьбы – таковы свойства, характерные для героя нового типа в русской литературе, каким явился созданный Пушкиным Евгений. Сравнение черновиков с окончательным вариантом поэмы показывает процесс воплощения Пушкиным концепции личности в поэме «Медный всадник» как процесса развития внутренней формы героя, далеко не полностью реализовавшегося во вне до самого конца сюжетного действия, что также обусловило трагизм этого образа. Наличие двух ипостасей его художественного воплощения, не в полной мере понятое исследователями, способствовало возникновению явной недооценки Евгения и прочного «зачисления» его в разряд типа «маленького человека», что многие десятилетия способствует искажённому пониманию смысла поэмы.
Евгений, таким образом, предстаёт в сюжете «Медного всадника» жёстко
обусловленным и ограниченным реалиями мира Петра, одновременно ясно видящим потолок своего социального продвижения, связанный с «местечком».
Но у героя существует другой выход для применения своих жизненных сил. На фоне его размышлений о своём трудном положении и о непогоде, в поэме появляется имя Параша и становится видно состояние влюблённости Евгения. Герой строит планы будущей жизни, связанные с ней. Вся его созидательная энергия, не имея возможности реализоваться в социуме, оказывается направлена на создание и обустройство семьи. Исключительно личная жизненная программа, за которую Евгения столько раз упрекала пушкинистика, складывается от невозможности иной перспективы. В этом положении вещей, согласно логике поэмы, виновен Пётр-Медный всадник, презиравший людей, по мысли Пушкина, больше, чем Наполеон, и «проглядевший» благородного Евгения – так проявляются в поэме грани пушкинского историософского видения. Добавим, что субъективное стремление бедного чиновника к независимости и чести, невероятно важное для его самоощущения и самоутверждения, в жёсткой социальной системе мира Петра объективно выглядит едва ли возможным, поскольку, по удачному определению Ю.Борева, «Евгений не попал в круг избранных участников пира жизни» [54, 227].
Но, как бы компенсируя это положение вещей в бездушном мире, он стремится устроить себе свой пир, простой, скромный и при этом глубоко человечный, наполненный душевным теплом и семейным счастьем. Отметим, что и в этой сфере герой, по идее, мог бы пытаться использовать своё дворянское имя в поисках выгодного брака, но тогда это был бы иной тип личности и поведения. Евгений искренен и бескорыстен в лучших традициях православного идеала человека. Кроме того, оказавшись по положению на уровне мещанского городского сословия, он легко готов переступить ставшую для него прозрачной сословную грань, подчиняясь человеческому в себе, и не опускаясь от этого, как считает ряд исследователей, а напротив, поднимаясь над предрассудками своего века вслед за чувством любви.
Вот как в начале ХХ века Б.Энгельгардт оценивал семейные планы героя:
«Евгений… – носитель идеала мещанского городского счастья, мещанского личного довольства в тесных пределах семейного круга, идеала серенького буржуазного покоя и узкой независимости» [392, 122]. Подобный взгляд оказался устойчив и в дальнейшем.
Однако всё оказывается значительно сложнее и глубже. Мечты у героя были о том, что составляет основу бытия, и никак не могут быть признаны приземлёнными. Именно на этой основе и благодаря ней возводятся величественные надстройки городов и государств. В центре этого семейного мира, создаваемого в мечтах Евгения для воплощения в реальности, лежали не какие-либо амбиции, а естественные веления. «Приют смиренный и простой» – тот центр личного мироздания, где царят хозяйство, дети, обыденные житейские заботы, и находятся Он и Она – поддерживающие и продолжающие жизнь, идущие по ней «рука с рукой» до гроба и имеющие счастье быть похороненными внуками, в чём проявляется благодатное единство продолженного рода.
Эта картина, рисуемая Евгением в своём воображении, сильнее всего связана не столько с мещанской идиллией, как считает Е.Хаев [366, 107], всегда самодовольной, сколько с античными представлениями, запечатлёнными художественно ещё Гомером и Гесиодом. Развитие темы труда как нравственного поведения мужчины-главы семьи и основы благосостояния, находим у Гесиода в поэме «Труды и дни», где поэт формулирует античный бытийный идеал. Тема коренных жизненных ценностей – любимой жены, дома, наследника – с пронзительной силой прозвучала в гомеровской «Одиссее». Характерно, что семейный мир Одиссея построен вокруг ложа из спиленного дерева, приобретающего в этом случае семантику мирового древа. Такое дерево есть и в «Медном всаднике – это ива возле дома Параши, хотя данная смысловая возможность осталась здесь нереализованной, как и само семейное счастье героя. Известно, что произведения древних авторов были хорошо
знакомы Пушкину, и это даёт все основания говорить о явных античных
реминисценциях в его поэме.
В подобных семейных устремлениях Евгения чётко просматривается космогонический миф, который определяет любое созидание независимо от его масштаба, в том числе находящееся на уровне идеального замысла, или уже успевшее стать воплощённым. По мнению В.Н.Топорова, «…особая роль космогонии определяется тем, что она выступает как архетип всякого творения, как наиболее естественная и наиболее общая схема творения вообще, как модель любого человеческого действия и механизм порождения всего, что есть в мире, всех его содержаний – как объективных, так и субъективных (сознание)» [333, 13].
Таким образом, мечты героя выступают проявлением космогонии, в кругу которой возникает фигура Параши, не становящаяся в поэме образом, о чём мы ещё будем говорить. Вместе с ней проявляется архетипическая схема, позволяющая более определённо видеть античные истоки космогонической основы поэмы: Он и Она прожили долго и счастливо и умерли в один день. Здесь узнаваем миф о Филемоне и Бавкиде, получивших подобную награду от богов. «И станем жить» – эти слова в представлении мечтающего чиновника включают в себя гармонию земного существования вдвоём и делают его участником древнего, как мир, бытийного действа.
Однако по установившейся традиции ряд исследователей подходит, как уже говорилось, к мечтам Евгения иначе. «От мифологической высоты и духовной значимости архетипа (история о Филемоне и Бавкиде) здесь не остаётся и следа: идилличность Евгения насквозь пронизана бытом, она не только не поднимает героя над ограниченностью его существования, но – напротив! – замыкает его в ней», – считает А.Архангельский [19, 31]. Но ещё Гомер показывал подробности быта как проявление бытия. В то же время, приземлённого быта с запахом жареного лука в этом фрагменте текста у Пушкина нет, а есть прозрачная манера лаконичного изображения, благодаря которой в нём проступают инвариантные бытийные архетипы.
Это относится и к ещё одному мотиву, содержащемуся в попытках героя
моделировать будущее и связанных с включение в круг его неотъемлимых
жизненных ценностей детей и внуков. Подобная преемственность носит социально-генетический характер и в поэме воплощает в себе архетип рода, в котором Евгений в таком случае выступает патриархом – традиционной мифологической фигурой. Если же учесть, что сам он является последним побегом на некогда славном родовом древе и носит его «прозванье», хоть и неизвестное нам, то тогда пушкинский герой в роли отца семейства предстаёт и как связь времён в качестве продолжателя этого рода.
В этом можно увидеть не лежащую на поверхности и возникающую «автоматически» идею родового бессмертия и надежду на возрождение славы во внуках. Древнейшая мифологическая категория Рода, манифестирующая земное присутствие человека в его кровнородственной и социальной преемственности, «рифмуется» здесь с остальными мифомотивами, на которые выше обращалось внимание, складываясь в тексте в семантическое и аксиологическое единство. Пожалуй, только Ю.Борев отметил «человечески великие мечты Евгения о счастье», хотя и назвал их тут же «державно малые» [54, 24], с чем, как это будет показано дальше, трудно согласиться.
Таким образом, в поэме перед нами мелкий чиновник, и только в этом узко социальном смысле, а не как человеческий тип, предстающий «маленьким человеком» в мире Медного всадника. Он вытеснен всем строем этого мира в бедность и почти бесперспективность на обочину жизни, лишён возможности общественно значимой созидательной деятельности. Поэтому весь свой космогонический потенциал Евгений стремится реализовать исключительно в сфере эроса, устройства семьи и продолжения рода, выступая по своему внутреннему масштабу онтологически значимой личностью, в своём нравственном содержании становясь этим выше Петра с его государственными заботами, не одухотворёнными человечностью. Он пребывает нереализован, непроявлен в атмосфере «новой столицы» не по своему выбору, а затем оказывается остановлен в своих онтологических планах сверхличностными причинами, терпит бедствие, попадая под удар катастрофы, и становится
действующим лицом трагедии и, соответственно, трагическим героем, что,
заметим, никогда не свойственно типическому статусу «маленького человека».
Для типа героя, воплощённого поэтом в образе Евгения, характерно то, что он не строитель города и не победитель врагов, а частный человек, жизненные устремления которого полны в то же время онтологических смыслов, а человеческая сущность отмечена высокими нравственными качествами.
Пушкинский персонаж выписан реалистическим пером, и в соответствии с творческими задачами автора при этом совершенно не идеализирован. Поэтому в поэме герой при всех своих внутренних достоинствах думает о деньгах, поэтому же он использует чиновничий сленг окружающей его среды, размышляя о «местечке». Всё это, включая нормальные человеческие эмоции тревоги, испуга, не снижает масштаба личности героя, но придаёт ей житейскую достоверность наряду с онтологической значительностью, которую усугубляет также мотив непростого происхождения, несущий в себе смысл былой укоренённости в допетровском мире «старой Москвы». Отсюда для образа Евгения характерна двойственность, складывающаяся из его обыденных и высоких черт, и не нарушающая реалистической целостности этого новаторского типа героя для русской литературы.
4.4. Евгений как герой традиционного сюжета о влюблённых.
Формирование смыслового диапазона в системе поэтики изображения
«второго» героя «петербургской повести» включает в себя раскрытие важнейших граней его внутреннего потенциала во внешнем действии, вызванном катастрофой. Это обуславливает развитие в сюжетно-событийной структуре произведения пушкинской творческой вариации одной из широко распространённых в мировой литературе и восходящих к мифологии архетипических инвариантных моделей, называемых традиционными сюжетами. Схема её, наполняющаяся в каждом случае, включая сюжет «Медного всадника», своим конкретным и неповторимым содержанием, такова:
Достарыңызбен бөлісу: |